Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки викторианского джентльмена

ModernLib.Net / Публицистика / Форстер Маргарет / Записки викторианского джентльмена - Чтение (стр. 7)
Автор: Форстер Маргарет
Жанр: Публицистика

 

 


Боюсь, что нет. По-моему, глупо говорить, что настоящая любовь все может выдержать, я в это не верю, по крайней мере, не в начале, когда ее не поддерживают узы брака. Как капля точит камень, так Изабеллу донимала ее матушка и доняла бы в конце концов, даже если бы на это ей потребовалось столько же лет, сколько капле' Изабелле не хватило бы жизнестойкости, чтоб выдержать такое назойливое посягательство на ее чувства. Я всегда считал, что настырность ее матери послужила началом всех последующих бед, ибо причинила моей любимой такое горе, что нервные потери, должно быть, оказались невосполнимы, но это означает, что и я, не проявивший должной чуткости, был виноват не меньше миссис Шоу. Как тяжело, когда все в жизни так запутывается!
      Рыжеволосый образ Изабеллы преследовал меня в Лондоне повсюду, и я вконец извелся. Я так измучился любовной лихорадкой, что решил жениться во что бы то ни стало, независимо от того, будет выходить газета или нет; в крайнем случае, мы могли поселиться в Лондоне у моих родителей (они как раз недавно устроились на улице Альбион) и положиться на мое искусство рисовальщика и на провидение. Я в самом деле думал, что если еще какое-то время пробуду в разлуке с Изабеллой, то помешаюсь, помчусь в Париж и оттащу ее за дивные косы от ее матери. Почти так все и произошло. К моему ужасу, и на этот раз я ничуть не преувеличиваю - в период чернейшего уныния я получил письмо, из которого понял, что Изабелла хотела бы разорвать нашу помолвку. Она обвиняла меня, желавшего разлучить ее с дорогой мамочкой, в жестокости, словно разлука, на которой я вполне резонно настаивал, не ограничивалась спальней - прошу прощения, если моя прямота вас покоробила. Я просто погибал от гнева и горя и вовсе не собирался безропотно принять суровый приговор: если Изабелла решила отказаться от меня, пусть скажет это мне сама, своими собственными устами. Трудно было поверить, что она на это способна. Что я такое сделал, в чем провинился, из-за чего такая перемена? Я не знал за собой никакого проступка, все это были козни миссис Шоу, и я не собирался стоять в стороне и ждать, пока она загубит мою жизнь. Помню, в каком исступлении я сел писать ответ на это злосчастное письмо: я был не в силах удержать перо в руке, не мог собраться с мыслями, не помнить о приличиях. Я написал, что если огорчил ее, то неумышленно, - я каждый день молился, чтоб небо отвратило меня от нечистых помыслов, которые могли бы оттолкнуть ее, и что если я бывал не в меру страстен, то она, со своей стороны, чрезмерно пеклась о мнении окружающих, и, по мне, уж лучше первое. Я редко знал подобное неистовство, всего несколько раз в жизни мой ум действительно мутился и меня охватывали такие мощные порывы чувства, что и душой, и телом я погружался в полное смятение и сомневался, встречу ли завтрашний рассвет. Какое благо прожить жизнь, не зная этого безумия, такие чувства оставляют по себе непреходящий след. Мне кажется, я и сегодня вижу в зеркале морщины, прорезанные этими незабываемыми поворотами моей жизненной истории, которые необратимо изменили соотношение черт - всю географию лица. Гримасы боли проложили резкие морщины, на коже появились ущелья - теснины горя, которые не исчезают, как я ни улыбаюсь.
      Я, видимо, оказался красноречивее, чем ожидал, хотя не понимаю, как мои сдавленные крики могли возыметь действие. Однако, когда я с великой поспешностью, как мне и полагалось, вернулся в Париж и настоял на свидании с Изабеллой, я застал ее раскаивающейся в поступке, к которому ее принудила мать. Пришла пора проявить решительность и настойчивость, и на удивление самому себе я проявил и то, и другое. Не стану задерживаться на всех мерзостях, которые предшествовали нашему венчанию, - оно состоялось 20 августа 1836 года: Уильям Мейкпис Теккерей, 25 лет от роду, взял в жены Изабеллу Геттин Шоу, 18 лет от роду, с согласия матери последней. Обратите особое внимание на конец предыдущей фразы - "с согласия матери последней". Вам, конечно, хочется узнать, как я воздействовал на миссис Шоу, но я вам этого не расскажу по той простой причине, что уже не помню. Помню только, что был в ударе, а гнев и пылкость придали особую силу моим доводам, но что это были за доводы, мне уже не вспомнить. Согласие миссис Шоу было необходимо - Изабелла была младшей, и мамаша знала, что держит на руках козырь. Сама она, наверное, объяснила бы дело так, будто я грозился сбежать с ее дочерью, -на что я был вполне способен - но ей бы следовало понимать, что я не мог бы принести бесчестье любимой девушке. Она бы, чего доброго, прибавила, будто я довел девушку до нервного срыва, и она как мать предпочла уступить, опасаясь за жизнь дочери, - последнее верно, Изабелла способна была умереть, если бы на ее любовь наложили запрет. Эта дама, миссис Шоу, никогда не давала мне забыть об оказанной милости. Впоследствии, когда жизнь сложилась так трагически, она всегда злобно шипела мне в спину, что она-де меня предупреждала, она-де заранее предвидела, как все обернется, и тому подобное. Ей было не понять, что если даже - не дай бог - она была права, я все равно не жалею, что женился тогда.
      Нас обвенчали в доме британского посла в Париже в присутствии троих свидетелей, от моей семьи никого не было. Не пели трубы и фанфары, не было торжественного выхода подружек невесты и толпы элегантных гостей, то была тихая, скромная церемония, пожалуй, даже сиротливая. Порою, проходя мимо какой-нибудь церквушки, я вижу, как из нее выходят новобрачные, похожие на нас с Изабеллой, в сопровождении кучки странноватых спутников, и это трогательное зрелище вызывает у меня на глазах слезы. При виде такой одинокой пары я неизменно задумываюсь, какая трепетная штука венчание и как меркнет его волшебство из-за помпезных церемоний, словно прекрасный цветок в бесчисленных обертках. То же происходит и со вторым значительным событием с похоронами, простите мне меланхоличность моих мыслей. Как часто, стоя с одним-двумя друзьями у края наспех вырытой могилы, в которую опускают грубый деревянный гроб, я исполняюсь истинного горя, но как же часто посреди густой толпы в глубоком и великолепном трауре, рядом с роскошными, пунцовыми султанами на лбу у черных лошадей и золоченым саркофагом, который точно так же опускают в землю, я чувствую, что горе мое тает. Необходима простота, чтоб сохранилось чувство, но, кажется, я снова взялся проповедовать. После всяческого суесловия я наконец-то рассказал вам нечто важное, ибо любовь мужчины к женщине - всегда важное событие. Когда я отбыл со своей женой после венчания - своей женой, подумать только! - я чувствовал себя самым счастливым человеком в мире. Мне было ни к чему, чтобы нас осыпали монетами и рисом, чтоб убирали лентами карету, ибо сама моя радость достойно украшала свадьбу. А как Изабелла? Была ли она счастлива? О да, но только трепетала, даже плакала и во всем сомневалась, не то, что я, но мне хватало уверенности на двоих. Какая чудесная, какая замечательная штука молодость!
      6
      Семейная идиллия в стесненных обстоятельствах
      Перед всем тем мраком, который последует дальше, я бы хотел нарисовать вам радостную картину, но тут передо мной встает неразрешимая задача: мое перо бессильно описать идиллию. Счастье я бы дерзнул изобразить, но не идиллию - она не поддается слову. Если я тонул, бился, из кожи вон лез, стараясь показать вам добродетель, и окончательно удостоверился, что сделать это невозможно, то в силах ли я воссоздать безоблачную атмосферу первых лет моего супружества? Конечно, нет, конечно, мне с этим не справиться, но у меня есть утешение: я испытал то, о чем пишу, и это главное. Вообразите, как было бы ужасно взывать к прошлому, которое, на самом деле, было малопривлекательно и которое я бы сейчас пытался приукрасить. Нет ничего хуже, чем исходить слезами и хныкать о минувшем, зная в глубине души, что оно ничуть не походило на картину, которую вы силитесь представить. Мне радостно вспоминать, как мы с Изабеллой были счастливы в наших меблированных комнатах на улице Нев-Сент-Огюстен, и этих воспоминаний никто у меня не отнимет и не испортит кислой, сомневающейся миной. Мы были блаженно счастливы, и этим все сказано.
      Этим все сказано, но этим ничего не скажешь. Я захотел бы слишком многого, если бы, сообщив вам наш парижский адрес, вообразил, что вы теперь все знаете. Нет, я буду действовать иначе - я извлеку для вас из памяти звуки, запахи и сцены, а вы их соберете в общую картину. (Надеюсь, мне зачтется эта благородная попытка - после нее никто не сможет заявить, будто старый циник только и пишет, что об изнанке жизни.) Начну с шарманки, дрожащие звуки которой резко вступали и тут же обрывались, так и не сложившись в ясный мелодический рисунок, а может быть, мне это только казалось, ибо, разбуженный этими звуками, я тотчас засыпал снова. Вряд ли шарманщик намеренно устраивался под нашим окном, но, неизменно под ним располагаясь, с величайшим постоянством дарил нас утренней серенадой. Затем вступал грохот колес: улица у нас была оживленная, и каждая повозка звучала на свой лад. Порой мне представлялось, что наша комната куда-то славно катит - так сильно было ощущение движения от проносившихся карет. А эти запахи! Можно было подумать, будто рядом с нами помещались все лучшие кондитерские Парижа, хоть это было и не так. Живя в Париже, невозможно первым делом не вдохнуть теплое утреннее благоухание хлеба и булочек, которые пекутся в каждом втором доме; признаюсь, то была весть моему желудку, увлекавшая меня из края сна в страну живых. Затем, полуодевшись, мы садились за стол, стоявший у открытого окна, на котором был сервирован присланный нам завтрак, и по одну его сторону расцветали робкие улыбки, а по другую слышалось громкое самодовольное хмыканье, и в этом беззастенчивом времяпрепровождении уносились дни за днями.
      Теперь я недоумеваю, как это получалось, что часы тянулись долго, а дни летели быстро. Одно могу сказать: мы спали по одиннадцать часов в сутки, и я растолстел. Конечно, я работал - я должен был очень усердно писать и рисовать, но чем занималась в это время моя маленькая женушка? Понятия не имею, хозяйство у нас было нехитрое, оно не отнимало у Изабеллы много времени, а ничего другого я от нее не требовал и бывал очень доволен, если она первую половину дня расчесывала волосы, а вторую - играла на рояле. Она подолгу пела и играла - и то, и другое очаровательно и исключительно для собственного удовольствия. Когда я пытаюсь представить себе нашу гостиную, мне тотчас вспоминается рояль - кроме него там почти ничего не было, только довольно красивые часы, образ которых неожиданно всплыл в моей памяти, да старый просиженный диван, на котором я растягивался, попыхивая сигарой и наслаждаясь импровизированными концертами. Меня нимало не тревожило, готова ли моя жена к замужней жизни, которой она откровенно забавлялась, и не мелькала мысль о том, что мне следует взять на себя заботу о ее развитии и направить ее ум на что-нибудь более полезное, чем расчесывание волос и музицирование. Отчего я не пытался приобщить ее к тому, чем наслаждался сам: к искусству и книгам? Трудно сказать, но, несомненно, не потому, что она мне казалась глупенькой, скорее дело было в том, что у нее не было к тому ни расположения, ни подготовки, а я не догадывался разделить с ней то, чем занимался. Наверное, я видел в ней ребенка, и мне хотелось, чтобы она целыми днями веселилась. То были слабость и неразумие с моей стороны, о которых мне остается только пожалеть. Мне следовало направлять ее развитие, но я не относился к ней достаточно серьезно. Я страстно любил ее и полагал, что коль скоро я ею восхищаюсь, ласкаю и защищаю ее, больше от меня ничего не требуется, я не давал себе труда задуматься над тем, что скудный рацион забавы чреват бедой. Она радовалась своему досугу и радовала меня, и я не видел в этом ничего дурного, ведь после пойдут дети, думал я, и забот у нее будет предостаточно. А до тех пор супружество казалось мне долгими каникулами, которые даны для наслаждения.
      Так мы и жили: ели прекрасные обеды, почти не требовавшие приготовления, какими кормят лишь в Париже, пили прекрасное вино и мечтали о будущем благоденствии. Получив деньги, мы их тут же тратили, пребывая в полной уверенности, что нам пришлют их снова; у меня и впрямь не иссякал приток небольших заказов. Люди были добры к нам, к этому верзиле Теккерею и его крошке-женушке, - я знаю по себе, как меня умиляют влюбленные юные пары, супружество которых еще находится в поре весеннего цветения. Навстречу нам устремлялись руки помощи, и мы были не так горды, чтобы отказываться. У нас была сказочно простая бухгалтерия: я обращал чек в деньги, как только получал его, и тут же шел и тратил их, нимало не заботясь о сбережениях для вереницы будущих Теккереев, которых мы надеялись произвести на свет. Я знал, что на счету у меня пусто, но юности свойственно уповать на будущее, а я был очень молод и очень верил в будущее. Я возлагал надежды не на какое-то конкретное обстоятельство, а на свои силы, энергию и, позвольте сказать честно, на свой талант. Тем не менее главное событие первого года моего супружества отнюдь не прибавляло веры в будущее - то был крах "Конститьюшенела", в котором погиб почти весь капитал моего отчима и остатки моего наследства. Не знаю, что могло быть хуже, однако меня это не подкосило, я не дал воли безудержному горю, отчаянию и тому подобному. Напротив, это побудило меня к действию, а когда ленивый человек становится деятельным, результаты бывают поразительны. Все это время во мне жила несокрушимая уверенность, что я могу и хочу достичь чего-то на литературном поприще, и это помогало мне держаться на плаву и побеждать уныние.
      Итак, осенью 1837 года я решил трезво оценить свои возможности. В конце концов, что питало эту мою благословенную уверенность, что я такого совершил? Почти ничего, вернее, такую малость, что сам не пойму, откуда она у меня взялась, но все-таки прекрасно, что она меня не покидала. За мной только и числилось, что изрядное количество поденщины, которую я выполнял, кто бы ее ни заказывал, - последнее мне было совершенно безразлично, за плату любой журнал мог получить мой материал. "Рецензию на книгу? - Охотно, сколько вы платите? - Заграничную корреспонденцию? - С удовольствием, сколько вы начисляете за строчку? - Отзыв о выставке живописи? - Готово. Оплата аккордная, пожалуйста. - Несколько рисунков? - Незамедлительно! Какие у вас расценки?" Я не привередничал и не спрашивал, кому я требуюсь и для какого издания, но человек остается себе верен, тем более такой, как я, и у меня, конечно, были предпочтения. Догадываетесь, кого этот сноб от журналистики предпочитал? "Морнинг Кроникл". Печататься там, где меня читали серьезные люди, было особенно приятно, но уж когда я писал рецензии для "Таймс", я просто лопался от гордости! Как почти все, что я печатал, мои обзоры шли без подписи, но каждому желающему ничего не стоило узнать фамилию автора. Вот Джонс сидит в своем любимом кресле в клубе, рядом - стакан отличного портвейна, он разворачивает "Таймс", читает мою статью, которая, конечно, сразу привлекает его внимание, тут же хлопает по плечу Брауна и, потревожив сон последнего, спрашивает, не знает ли он, кто написал эту потрясающую статью. "Бог мой, - отвечает Браун, улыбнувшись чуть презрительно отсталости Джонса, - да это же Теккерей. Не может быть, чтоб вы не слышали! Молодой человек, подающий большие надежды, о нем все говорят". Примерно так я представлял себе, как мое имя прогремит по Лондону; к тому же я внушил себе, будто создал неповторимый стиль, которому никто не может подражать, иначе как на свою погибель, и, знаете, до определенной степени я не, ошибался. Я вовсе не хочу сказать, будто на моих статьях лежала печать гения, я только утверждаю, что в них была индивидуальность. Я высоко ценил свою прямоту, честность и решительность суждений обо всем на свете энергичные нападки были моей отличительной особенностью, и полагал, что мой словесный бич наносит невероятно меткие и крепкие удары: когда я хотел быть саркастичным, на снисхождение рассчитывать не приходилось. Недавно кто-то откопал и напечатал эти мои первые безделки: ох, я чуть не заплакал от стыда и ужаснулся своему нахальству. Какая жуткая заносчивость, какая несносная самоуверенность, какая дурацкая нетерпимость по отношению к чьему бы то ни было таланту, кроме своего собственного! Не понимаю, как такая безудержность не отвратила от меня читателей или не возбудила их презрение. Но в свое время никто не выбранил меня, и не нашлось редактора, который посоветовал бы мне умерить пыл, - не потому ли, что хлесткие статьи финансово себя оправдывали? Конечно, было бы гораздо лучше, если б я так не усердствовал, но время это отшумело, я научился осмотрительности и терпимости, того щенка, который рубил с плеча, уже не существует, и я не должен на него сердиться, ведь он не ведал, что творил, - клянусь, совсем не ведал.
      В то время меня влекло по течению еще одного ручья, который, вскоре разлился в большую реку и служил нам всем надеждой на спасение, - я, имею в виду сочинительство. Журналистикой и зарабатывал на хлеб насущный, без нее нельзя было обойтись, но беллетристика была мне ближе, и в ней я соблюдал большую сдержанность. Не мог же я повсюду так свирепствовать, как в рецензиях, и к тому же мне было гораздо интереснее писать свою прозу, казавшуюся мне удачной, чем постоянно высмеивать чужую, которую я находил бездарной. Я где-то записал для себя дату публикации моего первого творения, но не могу вспомнить, где именно. Знаю только, что писал я много и регулярно и что большинство публикаций не привлекло к себе особого внимания. Довольно много взял у меня "Фрейзерз Мэгэзин", котррым я всегда восхищался; "Записки Желтоплюша" появились на его страницах в 1837 году.
      Они возникли как интересная, но побочная работа, которая нежданно-негаданно принесла мне больше пользы, чем я ожидал, и помогла упрочить литературную репутацию. Началось с того, что некий торговец льняным товаром по имени Скелетт выпустил книгу об изящных манерах - вы не находите, что это достаточно смешно и само по себе? - и мне заказали на нее отзыв, который как-то незаметно превратился в серию заметок, якобы написанных от лица лакея Чарлза Желтоплюша, лондонского простолюдина, но то, что я задумал как сатиру на творение галантерейщика, вылилось в забавные записки, имитировавшие стиль лакея, которые так пленили, редактора, что он просил меня о продолжении. Нет ничего легче! Если бы все мои детища так же легко соскальзывали с кончика пера, как славный старина Желтоплюш, и так же смешили публику! Не могу удержаться и не привести вам образчик моего юмора, а заодно продемонстрировать, что я понимаю под смешным. Как вы находите описание Желтоплюша в Париже?
      "Месяца три спустя, когда стали падать листья, а в Париже начался сезон, милорд, миледи, и мы с Мортимером гуляли в Буа-де-Баллон. Экипаж медленно ехал позади, а мы любовались лесом и золотым закатом. Милорд распространялся насчет красот окружающей природы, высказывая при этом самые возвышенные мысли. Слушать его было одно удовольствие.
      - Ах, - сказал он, - жестокое надо иметь сердце, - не правда ли, душенька? - чтобы не проникнуться таким зрелищем. Сияющая высь словно изливает на нас неземное золото; и мы приобщаемся небесам с каждым глотком этого чистого сладостного воздуха".
      Все это был ужасный вздор, но он перерастал в сатиру на обычаи хозяев Желтоплюша не в меньшей, если не в большей степени, чем на его собственные. Однако на всех этих сатирических поделках и обзорах литературное имя не составишь, во мне по-прежнему видели знающего критика и автора смешных вещиц, а я мечта о большем, много большем.
      Как же мне следовало действовать? Не этим ли вопросом задаются сейчас многие тысячи молодых людей, которыми владеет тихое отчаяние? Я спрашивал себя об этом постоянно и всякий раз приходил к другому ответу. Мне представлялось, что решением всех моих проблем была бы постоянная должность в газете, которая давала бы мне твердый заработок и оставляла время для собственного творчества. Я изо всех сил старался найти место заместителя редактора или что-нибудь в этом роде в "Морнинг Кроникл", но безуспешно. Я пробую представить себе, как бы сложилась моя жизнь, получи я такую должность. Правда, я обещал себе не поддаваться слабости и не играть в игру "если бы да кабы", но я не прочь пройти по этому воображаемому маршруту. Возможно, я бы стал редактором и погрузился с головой в дела газеты или засел в каком-нибудь английском городишке и выпускал местного "Патриота", "Наблюдателя" или "Утренние новости". И как бы это на мне отразилось? Утратил бы я свой бешеный напор, перестал бы забрасывать журналы всевозможной литературной продукцией и предпочел бы следить за тем, как это делают другие? Никто не знает, как на нас повлияла бы смена обстоятельств и как на нас сказывается образ жизни, который мы ведем. Эта крайняя неудовлетворенность, эта неуспокоенность, это желание отличиться - они могли меня оставить, если бы я обосновался на каком-нибудь постоянном месте с хорошим окладом и твердым расписанием. Был ли бы я счастливее, если бы не написал ни одного из своих романов, но жил спокойной и устроенной семейной жизнью? Ответа мне никто не даст, но я порой задумываюсь, многих ли из вас терзают такие же грустные вопросы.
      Работы на горизонте не было - хотя я много лет надеялся, что она вот-вот появится, - и я направил свои помыслы в другую сторону. Чтоб утвердиться, решил я, нужно написать роман - сенсационную, большую вещь, которая понравилась бы публике и хорошо распродалась бы, тогда я стану желанным автором какого-нибудь издателя. Что шумный успех необходим и что без него мне не попасть в великую когорту, это я рассудил совершенно правильно. Наверное, есть писатели, которые медленно и верно создают себе репутацию, неспешно увеличивая длинный список никому не ведомых книг, но все известные мне авторы прославились в одну ночь какой-то одной книгой, и именно их я взял за образец. По крайней мере, я был честен и откровенно говорил себе, что хочу покорить публику, вопрос был лишь в том, как это сделать, тут я отклонялся несколько от полной откровенности, но не настолько, чтобы вам об этом стоило тревожиться. Я стал присматриваться, какие книги приносят деньги. По большей части, то были книги о злодеях дурацкие, кровожадные, затянутые россказни, восхвалявшие жизнь преступников. Мерзавцев прихорашивали, упрятав в тень их зверства, - как удалились мы от Филдинга, он никогда не выдавал порок за добродетель, и все же именно его винят порой в безнравственности. В тридцатые годы появилась целая серия таких романов, то были нелепые книжонки о раскаявшихся убийцах и тому подобный вздор, и я в ответ задумал повесть, в которой собирался вывести преступника, его жизнь, нравы и моральные нормы в истинном свете. То была моя первая попытка замахнуться на нечто посерьезнее и повесомее того, что я писал прежде, я возлагал большие надежды на эту свою новую повесть.
      Я не хочу, чтобы книга, которую вы читаете, превратилась в перечень моих творений, иначе она вам быстро надоест. Прошло немало лет, прежде чем моя мечта сбылась и я добился большого успеха, начни я вспоминать все, что насочинял за это время, вы поразились бы моему упорству. Десять долгих лет я как проклятый изводил бумагу, кропая книги, короткие и длинные, пока не смастерил такую, которая удовлетворила всех: меня самого, критиков и читателей. В столь долгом ученичестве есть что-то не совсем приличное, словно ремесленник, которому с таким трудом дается добротное изделие, плохо пригоден к своему делу. Одни писатели хранят в душе запас историй, которые они стремятся рассказать, и в этом их не остановишь, в других кипит ключом фантазия, третьих сжигает какая-то идея, которую они хотят возвестить человечеству, но я не принадлежу ни к одной из перечисленных категорий. Я вынужден выстраивать задуманное, поддавшись лишь смутной тяге к самому акту творения и обаянию письменного слова. Мне нужно пережить описываемое; прежде чем браться за перо, и как следует его обдумать, прежде чем рассказывать о нем другим, чего бы оно ни касалось. Неудивительно, что в молодости, еще не испытав серьезных потрясений, я был не в силах написать что-либо значительное.
      К счастью, мне некогда было над всем этим раздумывать и философствовать. Сколько бы я сейчас ни рассуждал с серьезной миной о том, что кажется великим честолюбием, - ведь так оно выглядит, не правда ли? - на деле я жил в такой сумятице, стараясь кое-как свести концы с концами, что в моей голове вряд ли умещались две мысли одновременно, касалось ли то моей прошлой или будущей деятельности. Я так мало надеялся на силу своего честолюбия, что мечтал связать себя договором и писать по необходимости. Я постоянно искал издателя, который вынудил бы меня поставить ему вовремя товар или упрятал бы за решетку за невыполнение взятых обязательств. Жизнь проходила в спешке и становилась все сумбурнее из-за того, что я решил, перебраться в Лондон, еще до того, как в гроб "Конститьюшенела" был вбит последний гвоздь. К марту 1837 года уже было ясно, куда ветер дует, и мне хотелось обрести устойчивое положение, чтоб переждать бурю, когда бы она ни разразилась, тем более что Изабелла ждала ребенка. В то время полем деятельности мне служила журналистика, а в Лондоне с работой было несравненно легче, чем в Париже. Кроме того, как мог я содержать жену и детей в Париже, не получая жалованья? А в Лондоне можно было некоторое время пожить на улице Альбион, 18, где, благодарение небу, обитали тогда мои родители. Расставаться с Парижем было тяжело, он был гораздо солнечней и веселей туманного Лондона, но так было нужно, к тому же со мною вместе отправлялась моя женушка, которую я с каждым днем любил все больше, и, значит, главное оставалось неизменным.
      Я и до нынешнего дня не знаю, многое ли изменилось от этого переезда, но подозреваю, что очень многое. В Лондоне нам обоим жилось гораздо тяжелее. Наше богемное житье сменилось судорожными попытками блюсти режим и дисциплину. Изабелле приходилось выдерживать огромную нагрузку: ее ленивый муж, который еще вчера только и знал, что лежал в постели до полудня, едва оторвав от подушки голову, принимался вопить, если завтрак не был подан ровно в восемь. По вечерам бывало еще хуже - я так тяжко работал, что поели дня газетной каторги непременно должен был отвлечься и удирал из дому, чтобы рассеяться в "Гаррик-клубе". Я и раньше состоял его членом, но прежде он был мне безразличен, теперь же стал местом моих ежевечерних посещений. Мне больше не хотелось лежать и слушать, как Изабелла играет на рояле, я жаждал говорить, вращаться в кругу себе подобных в этом распроклятом клубе. Если меня и мучила совесть - в чем нет уверенности, - то, как и все мужчины, я успокаивал себя тем, что женщины любят сидеть у камелька с младенцем на руках и обожают бывать дома одни - так им спокойнее. Моя голубка не позволяла себе ни единой жалобы и не журила за отлучки: Уильям тяжело работает, Уильям должен отдохнуть - но ведь и ты, и ты, моя любимая, нуждалась в отдыхе! Я, знаете ли, считал, что наша любовь достаточно сильна, чтоб выдержать все, что ниспошлет судьба, и ждал каких-то страшных испытаний, которые придут извне, не подозревая, что враг притаился внутри. Как мог я пренебрегать женой, которую любил? Скажи мне кто-нибудь, что я пренебрегаю ею, дело бы дошло до рукопашной.
      Отец семейства - совсем не то, что женатый человек, это гораздо больше. Наш первый ребенок появился на свет 9 июня 1837 года, поверьте, из простого смертного я тотчас превратился в существо священное - в Отца Семейства. У нас родилась девочка, которую мы назвали Анна-Изабелла, и несмотря на мрачные предсказания сиделок на счет того, что Изабелла слабенькая и тому подобное, ребенок доставил ей минимум хлопот и неприятностей. Сил у Изабеллы оказалось предостаточно, она разрешилась Анной-Изабеллой легко и выглядела самой прелестной и розовощекой юной матерью на свете. Наверное, именно эта легкость позволила мне думать, что все и дальше пойдет в том же духе, казалось, самое тяжелое и опасное осталось позади, мне и на миг не приходило в голову, что трудности еще грядут. Мать чувствовала себя хорошо, младенец и того лучше, о чем же было беспокоиться? Подозреваю, что избавил себя от многих часов детского крика, но неумышленно: ведь я вертелся как белка в колесе, чтоб поддержать нашу кредитоспособность. Я был горд и счастлив своим дитятей, но много ли от мужчины проку, пока младенцу не исполнится год? Он только и умеет, что ворковать, немного покачать его, а, главным образом, путаться у всех под ногами. Я очень любил глядеть на личико своей дочки и мог без устали наблюдать за тем, как она овладевает все новыми уменьями, но, признаюсь, после получаса с ней наедине я начинал скучать. Порой маленькая мисс Теккерей вопила пять часов без передышки, а потом вдруг умолкала, заставляя меня задумываться над тайнами детского организма и над тем, от чего они зависят. Когда она научилась ходить и говорить, я стал участвовать в ее играх, но поначалу воспринимал ее как бремя - было гораздо естественней, чтобы она сидела на руках у матери. Мужчина с ребенком на руках выглядит нескладно: он кажется каким-то старым, чересчур высоким, чересчур громоздким рядом с таким малюсеньким и хрупким существом, при этом все женщины вокруг принимаются кричать, чтоб он немедленно вернул ребенка матери, и я с ними совершенно согласен!
      По правде говоря, мы были крайне стеснены в средствах. Став семейным человеком, я принял на себя весь груз ответственности и не мог об этом не тревожиться. Когда в доме заводились хоть какие-то деньги, это было ужасно так мы боялись потратиться на что-нибудь лишнее. Необходимо было жить своим домом, но плата за квартиру на улице Грейт-Корэм, 13, куда мы переехали в начале 1838 года, на самом деле очень скромная, показалась нам огромной. Рядом с нами никого не было, кто оградил бы нас от тягот хозяйственных расходов, - господи, как же они громоздились один на другой, все эти распрекрасные налоги, счета, жалованье слугам! Доверять деньги Изабелле было безнадежно, ее неопытность в житейских делах только сердила меня, и все попытки обучить ее разумной бережливости ни к чему не приводили. Кажется, именно тогда я изобрел простейшее из средств: держать дома не более пяти фунтов и растягивать их до последнего фартинга прежде чем идти и добывать следующую порцию, - если, конечно, было где добывать, на что я всегда надеялся. Теперь мне вспоминаются с улыбкой мои тогдашние заботы, но тогда мне было не до смеха. Одно дело быть бедным художником в Париже и совсем другое - бедным семейным человеком в Лондоне, особенно если учесть, что мы ожидали появления следующей мисс Теккерей.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27