1
Хорес Бенбоу в чистой нескладной гимнастерке, которая лишь подчеркивала производимое им впечатление неуловимой утонченной ущербности, нагруженный невероятным количеством ранцев, вещевых мешков и бумажных пакетов, сошел с поезда два тридцать. Сквозь густую толпу входящих и выходящих пассажиров до него донесся чей-то голос, который звал его по имени, и его рассеянный взгляд, словно лунатик, лавирующий в уличной давке, стал блуждать по скоплению лиц. «Хелло, хелло», – пробормотал он, выбрался из толпы, сложил на краю платформы все свои мешки и пакеты и устремился вдоль состава к багажному вагону.
– Хорес! – снова крикнула бежавшая вдогонку за ним Нарцисса.
Дежурный по станции вышел из своей конторы, остановил его, удержал, как норовистого породистого копя, пожал ему руку, и только благодаря этому сестра смогла его догнать. Он обернулся на ее голос, собрался с мыслями, схватил ее на руки, поднял так, что ее ноги оторвались от земли, и поцеловал в губы.
– Милая старушка Нарси, – сказал он, еще раз целуя сестру, потом поставил ее на землю и, как ребенок, стал гладить ее по лицу. – Милая старушка Нарси, – твердил он, касаясь ее лица тонкими узкими ладонями и глядя на нее так пристально, как будто хотел глазами вобрать в себя ее неизменную безмятежность. – Милая старушка Нарси, – повторял он снова и снова, продолжая гладить ее лицо и совершенно забыв об окружающем.
– Куда ты шел? – вернул его к действительности голос Нарциссы.
Он отпустил сестру, помчался вперед, и она бросилась вслед за ним к багажному вагону, где проводник и носильщик принимали чемоданы и ящики, которые подавал им из дверей служащий багажного отделения.
– Разве нельзя потом прислать за вещами? – спросила Нарцисса.
Но Хорес стоял, пристально вглядываясь в глубину вагона и снова позабыв об ее присутствии. Оба негра вернулись обратно, и он отошел в сторону, все еще заглядывая в вагон и по-птичьи вытягивая шею.
– Давай пошлем кого-нибудь за вещами, – снова предложила ему сестра.
– Что? Ах, да. Я следил за ними на каждой пересадке, – сообщил он, совершенно забыв, о чем она говорила. – Будет ужасно, если у самого дома что-нибудь пропадет.
Негры подняли сундук и снова ушли, и он опять шагнул вперед и уставился внутрь вагона.
– Между прочим, так уже и случилось – в М. какой-то служащий забыл погрузить его на поезд… ага, вот он, – перебил он самого себя и, по местному обычаю назвав служащего капитаном, в ужасе возопил: – Эй, капитан, нельзя ли полегче! Тут стекло! – когда тот принялся с грохотом выталкивать из дверей какой-то заграничный ящик, на котором по трафарету был выведен адрес воинской части.
– Все в порядке, полковник, – отозвался служащий. – Надеюсь, мы ничего не разбили. А если разбили, вы можете предъявить нам иск.
Оба негра подошли к дверям вагона, и когда служащий поставил ящик стоймя, чтобы вытолкать его наружу, Хорес ухватился за него обеими руками.
– Полегче, ребята, – встревожено повторил он и побежал рядом с ними по платформе. – Поставьте его на землю, только осторожно. Сестренка, иди сюда, помоги немножко.
– Все в порядке, капитан, – сказал носильщик, – не бойтесь, мы его не уроним.
Но Хорес продолжал ощупывать ящик, а когда его поставили на землю, приложился к нему ухом.
– Ну как, все цело? – спросил носильщик.
– Конечно, цело, – уверил его проводник, поворачивая обратно. – Пошли.
– Да, кажется, цело, – согласился Хорес, не отнимая уха от ящика. – Я ничего не слышу. Очень хорошо упаковано.
Раздался свисток, Хорес вздрогнул и, роясь в кармане, помчался к поезду. Проводник уже закрывал дверь вагона, но успел наклониться к Хоресу, затем выпрямился и приложил руку к козырьку. Хорес вернулся к своему ящику и дал другую монету второму негру.
– Пожалуйста, поосторожнее. Я сию минуту вернусь, – приказал он.
– Слушаю, сэр, мистер Бенбоу. Я за ним пригляжу.
– Один раз я совсем было решил, что он потерялся, – рассказывал Хорес, под руку с сестрой направляясь к ее автомобилю. – В Бресте его задержали, и он прибыл только на следующем пароходе. У меня тогда был с собой аппарат, который я купил вначале – маленький такой, – так он тоже чуть не погиб. Я выдувал у себя в каюте небольшую вазу, как вдруг все загорелось, и сама каюта тоже. Капитан тогда решил, что мне лучше дождаться высадки на берег, а то на борту слишком много народу. А ваза получилась очень хорошо – такая прелестная штучка, – безостановочно болтал он. – Я теперь здорово навострился, правда. Венеция. Роскошная мечта, хотя и несколько мрачная. Мы с тобой непременно туда съездим.
Крепко сжав ей руку, он опять принялся твердить: «Милая старушка Нарси», – словно этот уютный домашний звук возбуждал у него на языке незабытый вкус какого-то любимого блюда. На станции еще оставалось несколько человек. Кое-кто заговаривал с ним и пожимал ему руку, а какой-то морской пехотинец с эмблемой 2-й дивизии «Голова индейца» на погонах заметил треугольник на рукаве Хореса и, надув губы, презрительно фыркнул.
– Здорово, приятель, – сказал Хорес, испуганно бросив на него застенчивый взгляд.
– Добрый вечер, генерал, – ответил морской пехотинец и плюнул – не совсем под ноги Хоресу, но и не совсем в сторону.
Нарцисса прижала к себе руку брата.
– Давай поедем скорее домой, чтобы ты мог надеть приличный костюм, – вполголоса сказала она, прибавляя шагу.
– Снять форму? А я думал, что она мне идет, – слегка обиженно заметил Хорес. – По-твоему, у меня в ней смешной вид?
– Конечно нет, – быстро отозвалась она, сжимая его руку, – конечно нет. Прости, что я это сказала. Носи свою форму сколько тебе хочется.
– Это прекрасная форма, – убежденно сказал он и, указывая на свою нарукавную эмблему, добавил: – Конечно, я не эту штуку имею в виду.
Они шли вперед.
– Люди постигнут это лет через десять, когда истерическая неприязнь к нестроевикам выдохнется, и отдельные солдаты поймут, что разочарование изобрел отнюдь не Американский экспедиционный корпус.
– А что он изобрел? – спросила Нарцисса, прижимая к себе его руку и обволакивая его ласковой безмятежностью своей любви.
– А Бог его знает… Милая старушка Нарси, – повторил он и, пройдя вместе с нею по платформе, направился к автомобилю. – Значит, военная форма тебе уже приелась.
– Да нет же, – повторила она и, выпуская его руку, легонько ее тряхнула. – Носи ее сколько хочешь.
Она открыла дверцу автомобиля. Кто-то их окликнул, и, обернувшись, они увидели, что за ними плетется носильщик с ручной кладью, которую Хорес, уходя, бросил на платформе.
– О господи! – воскликнул он. – Таскаю ее за собой четыре тысячи миль, а потом теряю у дверей своего дома. Большое спасибо, Сол.
Носильщик погрузил вещи в автомобиль.
– Это мой первый аппарат и ваза, которую я выдул на пароходе. Когда мы приедем, я тебе покажу, – сказал Хорес сестре.
– Где твоя одежда? – спросила она, садясь за руль. – В ящике?
– У меня ее нет. Пришлось почти все выбросить, чтобы освободить место для других вещей. Не было места ни для чего.
Нарцисса с ужасом посмотрела на брата.
– Что случилось? – наивно спросил он. – Ты что-нибудь забыла?
– Да нет же. Садись. Тетя Сэлли тебя ждет.
Они тронулись и вскоре поднялись на отлогий тенистый холм, откуда дорога вела к площади, и Хорес счастливыми глазами смотрел на знакомые картины. Товарные вагоны на запасных путях; платформа – осенью она будет уставлена плотными рядами увесистых кип хлопка; городская электростанция – кирпичное здание, из которого постоянно доносится ровный гул и вокруг которого весною узловатые адамовы деревья развешивают свои лохматые сиреневые соцветия на фоне красновато-желтых глинистых откосов. Дальше улица небогатых, большей частью новых домов. Одинаковые тесные домики с крохотными газонами, построенные выходцами из деревни и по деревенскому обычаю поставленные вплотную к улице; кое-где дом, возводимый на участке, пустовавшем шестнадцать месяцев назад, когда он уезжал. Еще дальше под зелеными сводами показались другие улицы – более тенистые, с домами все более старыми и внушительными по мере удаления от вокзала; пешеходы – в этот час обычно слоняющиеся без дела молодые негры или старики, которые после обеда успели вздремнуть, а теперь направляются в центр города, чтобы в тихой бесцельной сосредоточенности провести остаток дня.
Холм плавно перешел в плато, на котором более ста лет назад и был, собственно говоря, построен этот город, и улица сразу приняла типично городской вид – показались гаражи, лавчонки с торговцами без пиджаков, покупатели; кинотеатр с вестибюлем, сплошь заклеенным яркими цветными литографиями, изображающими разнообразные сцены пестрой современной жизни.
Наконец, площадь – низкие сплошные ряды старинных обветшалых кирпичных зданий, вывески с поблекшими мертвыми именами, упрямо проступающими из-под облупившейся краски; негры и негритянки в потрепанной неряшливой одежде защитного цвета; фермеры – тоже иногда в хаки – и снующие в их ленивой толпе бойкие горожане, ловко обходящие мужчин на складных стульях перед лавками.
Здание суда тоже было из кирпича, с каменными арками под сенью вязов, а посреди площади, окруженный деревьями, стоял памятник – солдат армии южных штатов с ружьем к ноге каменной рукою прикрывал высеченные из камня глаза. Под портиками суда и на скамейках среди зелени сидели, толковали и дремали отцы города, некоторые тоже в военной форме. Но это были серые мундиры Старого Джека, Борегара и Джо Джонстона[41], и они сидели с невозмутимой степенностью обладателей мелких политических синекур, курили, поплевывали и играли в шахматы. В плохую погоду они перебирались в контору секретаря суда.
Здесь же околачивались молодые парни. Они метали в цель серебряные доллары, перебрасывались бейсбольными мячами или просто валялись на траве в ожидании вечера, когда надушенные щемящими сердце дешевыми духами девицы в пестрых нарядах стайками двинутся в аптеку. В плохую погоду эти молодые парни околачивались в аптеке или в парикмахерской.
– Все еще много народу в военной форме, – заметил Хорес. – К июню все будут дома. А молодые Сарторисы уже вернулись?
– Джон погиб, – отвечала Нарцисса. – Разве ты не знаешь?
– Нет, – огорченно отозвался он. – Несчастный старый Баярд. Им чертовски не везет. Удивительное семейство. Всегда уходят на войну, и всегда их там убивают. Жена молодого Баярда тоже умерла, ты мне об этом писала.
– Да. А он здесь. Купил себе гоночный автомобиль и с утра до вечера носится по округе. Мы каждый день ждем, что он разобьется насмерть.
– Бедняга, – сказал Хорес и снова повторил: – Несчастный старый полковник. Он всегда терпеть не мог автомобили. Интересно, что он об этом думает.
– Он сам с ним ездит.
– Что? Старый Баярд в автомобиле?
– Да. Чтоб молодой Баярд не перевернулся. Так мисс Дженни говорит. Она уверена, что молодой Баярд все равно сломает шею им обоим, только полковник Сарторис этого не знает. Она проехала по площади мимо привязанных фургонов и поставленных где попало автомобилей.
– Ненавижу Баярда Сарториса, – вдруг ни с того ни с сего ожесточенно выговорила она. – Ненавижу всех мужчин.
Хорес быстро на нее взглянул.
– Что такое? Что он тебе сделал? Или нет, наоборот, что ты ему сделала?
Но Нарцисса ничего не ответила. Она свернула в другую улицу, по обеим сторонам которой стояли одноэтажные негритянские лавчонки; возле них, в тени железных навесов, сидели негры, снимая шкурки с бананов и разноцветные обертки с печенья, а в конце находилась мукомольня, приводимая в движение спазматическим бензиновым мотором. Мякина и сыпучие пылинки, словно мошки, кружились в солнечных лучах, а над дверью красовалась вывеска, на которой чья-то неумелая рука вывела: «Мельница В.-Д. Бирда». Между мукомольней и запертой молчаливой хлопкоочистительной фабрикой, увешанной клочьями грязной ваты, грохотала наковальня кузницы, расположенной в конце короткого переулка, забитого фургонами, лошадьми и мулами, где в тени шелковиц сидели на корточках фермеры в комбинезонах.
– Не мешало бы ему больше считаться со стариком, – досадливо сказал Хорес. – Впрочем, они только что прошли через такое испытание, которое поколебало все истины и все человеческие чувства, а впереди – знают они об этом или нет – их ждет еще одно испытание, которое вообще положит конец всему. Дай только срок… Но лично я не вижу, зачем мешать Баярду ломать себе шею, если он так к этому стремится. Хотя, разумеется, жалко мисс Дженни.
– Да, – миролюбиво согласилась Нарцисса. – Их еще очень беспокоит сердце полковника Сарториса. То есть оно беспокоит всех, кроме него самого и Баярда. Как хорошо, что у меня ты, а не один из этих Сарторисов, Хорри.
Быстрым легким движением она коснулась его худощавого колена.
– Милая старушка Нарси, – с улыбкой отозвался он, но лицо его тотчас же омрачилось снова. – Ну и мерзавец. Впрочем, это уж их забота, А как здоровье тетушки Сэлли?
– Хорошо… Как я рада, что ты вернулся, Хорри.
Захудалые лавчонки остались позади, и теперь улица раздалась вширь между старинными тенистыми лужайками, просторными и тихими. Дома здесь были очень старые – по крайней мере с виду; они стояли вдалеке от улицы и уличной пыли и излучали ласковую тишину и покой, неколебимые, как безветренный вечер в мире, где нет ни движенья, ни звука. Хорес огляделся вокруг и глубоко вздохнул.
– Может быть, это и есть причина войн, – сказал он. – Смысл мира.
Они свернули в боковую улицу, более узкую, ко более тенистую и даже еще более тихую, погруженную в золотистую пасторальную дрему, и въехали в ворота, замыкавшие обсаженную жимолостью железную ограду. От ворот начиналась посыпанная гарью аллея, изгибавшаяся дутой между двумя рядами виргинских можжевельников. Можжевельники посадил в 40-х годах прошлого века английский архитектор, который построил дом в погребальном стиле Тюдоров[42] (с одним лишь незначительным отступлением в виде веранды), распространившемся с благословения молодой королевы Виктории, и даже в самые солнечные дни под можжевельниками царил бодрящий смолистый сумрак. Их облюбовали пересмешники, снегири и дрозды, чье скромное сладкозвучное пенье ласкало слух по вечерам; но под ними почти не росла трава и не водились насекомые, и только в сумерках появлялись светлячки.
Аллея поднималась к дому, изгибалась перед ним и снова спускалась на улицу двумя рядами можжевельников. В центре дуги рос одинокий дуб – густой, развесистый и низкий, а вокруг него была деревянная скамья. Внутри полумесяца, образованного аллеей, и за нею густо разрослись древние как мир высокие кусты лагерстремии и спиреи. В одном углу забора росла диковинная купа низкорослых банановых пальм, а в другом – лантана со своими запекшимися ранами – Фрэнсис Бенбоу в 1871 году вывез ее с Барбадоса в футляре из-под цилиндра.
От корней дуба и от изогнувшейся ятаганом погребальной аллеи спускался к улице отличный дерновый газон, испещренный тут и там группами нарциссов, жонкилей и гладиолусов. Некогда газон был разбит террасами и на верхней террасе располагалась цветочная клумба. Затем Билл Бенбоу, отец Хореса и Нарциссы, велел эти террасы срыть, что и было сделано плугом и мотыгой. При этом землю заново засеяли травой, и он считал, что клумба уничтожена. Но следующей весной разбросанные луковицы снова пустили ростки, и с тех пор каждый год газон был усыпан беспорядочным пунктиром белых, желтых и розовых цветов. Несколько молодых девиц получили разрешение каждую весну рвать здесь цветы, а под можжевельниками мирно резвились соседские дети. В верхней точке дуги, которую образовывала аллея перед тем, как снова спуститься вниз, стоял кирпичный кукольный дом, в котором жили Хорес и Нарцисса, постоянно окутанные прохладным, чуть терпким запахом виргинских можжевельников.
Белые украшения и вывезенные из Англии стрельчатые окна придавали дому нарядный вид. По карнизу веранды и над дверью вилась глициния, ствол которой, толщиною с мужское запястье, напоминал крепко просмоленный канат. В открытых окнах нижнего этажа легко колыхались занавески. На подоконнике впору было красоваться выскобленной деревянной чаше или хотя бы безупречно вылизанному надменному коту. Однако на нем стояла всего лишь плетеная рабочая корзинка, из которой наподобие вьющейся пуансетии свисал конец коврика, сшитого из розовых и белых лоскутков, а в дверях, опираясь на трость черного дерева с золотым набалдашником, стояла тетушка Сэлли, вздорная старушонка в кружевном чепце.
Все как тому и следует быть. Хорес обернулся и посмотрел на сестру – она шла по аллее с пакетами, которые он опять забыл в автомобиле.
Довольный и счастливый, Хорес шумно плескался в ванне, громко разговаривая через дверь с сестрой, которая сидела на его кровати. Снятая форма валялась на стуле, и от долгого общения с ним складки грубого коричневато-желтого сукна все еще хранили четкий отпечаток его утонченной ущербности. На мраморной доске туалетного столика лежали трубки и тигель его первого стеклодувного аппарата, а рядом стояла ваза, которую он выдул на пароходе – тонкая, стройная вещица из прозрачного стекла высотою около четырех дюймов, незавершенная и хрупкая, как серебряная лилия.
– Они работают в пещерах, – кричал он из ванной, – к ним надо спускаться под землю по лестнице. Когда нащупываешь ступеньку, под ногами сочится вода, а когда хватаешься рукой за стену, чтобы опереться, рука становится мокрой. Ощущение такое, будто это кровь.
– Хорес!
– Да, да, это великолепно! И ты уже издали видишь сияние. Вдруг неизвестно откуда возникает мерцающий туннель, потом ты видишь горн, а перед ним поднимаются и опускаются какие-то предметы; они закрывают свет, и стены снова начинают мерцать. Сначала они кажутся просто какими-то горбатыми бесформенными телами. Совершенно фантастическими, а на кровавых стенах, как в волшебном фонаре, пляшут их тени, красные тени. Потом вспыхивает яркий свет, и перед горном, поднимаясь и опускаясь, словно бумажные куклы, начинают мелькать черные фигурки. И вдруг появляется физиономия, она дует, а из красной тьмы выплывают другие лица, похожие на раскрашенные воздушные шары.
А какие вещи! Абсолютно, трагически прекрасные. Знаешь, совсем как засушенные цветы. Мертвые и нетленные, безупречно чистые, очищенные огнем, как бронза, но хрупкие, как мыльные пузыри. Кристаллизованные звуки труб. Звуки флейт и гобоев или, пожалуй, пенье свирели. Свирели из овсяной соломы. Черт возьми, они, как цветы, распускаются прямо на глазах. Сон в летнюю ночь, приснившийся саламандре[43].
Дальше ничего нельзя было разобрать – невнятные размеренные фразы взмывали вверх, но по высоте и напряженности звучания Нарцисса поняла, что это с звонкогласными песнопеньями низвергаются в преисподнюю мильтоновские архангелы[44].
Наконец он вышел – в белой рубашке и саржевых брюках, но все еще парящий на пламенных крыльях своего красноречия, и под звуки его голоса, выпевающего эти размеренные слоги, она вытащила из чулана пару туфель, остановилась с туфлями в руках, и тогда он прекратил свои песнопения и снова, как ребенок, коснулся руками ее лица.
За ужином тетушка Сэлли перебила его отрывистую болтовню вопросом:
– А своего Сноупса ты тоже привез?
Этот Сноупс был членом, казалось, совершенно неистощимого семейства, которое в течение последних десяти лет тонкими струйками просачивалось в город из маленького поселка, известного под названием Французова Балка. Первый Сноупс, Флем, однажды без всякого предупреждения появился за стойкой излюбленного фермерами маленького кафе в одной из боковых улиц.
Утвердившись здесь, он, подобно библейскому Аврааму[45], начал переселять в город своих родственников и свойственников – семью за семьей, одного человека за другим – и устраивать их на такие места, где они могли зарабатывать деньги. Сам Флем теперь был управляющим городской электростанцией и водопроводом и уже несколько лет состоял чем-то вроде чиновника особых поручений при местном муниципалитете, а три года назад, к изумлению и нескрываемой досаде старого Баярда, который по этому поводу не раз отпускал крепкое словцо, сделался вице-президентом сарторисовского банка, где один из его родственников уже служил бухгалтером.
Он все еще владел кафе и брезентовой палаткой на его заднем дворе, где они с женой и ребенком жили первые месяцы после переезда в город, и ныне эта палатка служила как бы перевалочной станцией для приезжающих Сноупсов, откуда те расползались по всевозможным третьеразрядным заведеньицам вроде бакалейных лавок и парикмахерских (один из них, какой-то инвалид, жарил земляные орехи на купленной у старьевщика жаровне), размножались и процветали. Джефферсонские старожилы, наблюдая за ними из своих домов, солидных магазинов и контор, вначале посмеивались. Но им уже давно стало не до смеха.
Сноупса, о котором спрашивала тетушка Сэлли, звали Монтгомери У орд. В 1917 году, незадолго до вступления в силу закона о воинской повинности, он явился к офицеру, ведавшему набором рекрутов в Мемфисе, но тот не взял его на военную службу из-за больного сердца. Позднее, к удивлению всех, а в особенности друзей Хореса Бенбоу, он вместе с Хоресом отправился в Христианскую ассоциацию молодых людей и получил там какую-то должность. Еще позже стали поговаривать, будто в тот день, когда он поступал на военную службу, он всю дорогу в Мемфис держал под мышкой плитку жевательного табака. Но этот слух появился уже после того, как он со своим покровителем уехал.
– А своего Сноупса ты тоже привез? – спросила тетушка Сэлли.
– Нет, – отвечал он, и на его тонком нервном лице появилось легкое облачко холодного отвращения. – Я в нем совершенно разочаровался. Я даже и говорить о нем не хочу.
– Каждый мог тебе сказать, что это за человек, еще когда ты уезжал.
Тетушка Сэлли неторопливо и размеренно жевала, сидя над своею тарелкой Хорес на минуту задумался, и рука его медленно сжала вилку.
– Именно подобные типы, паразиты… – начал было он, но тут его перебила сестра:
– Кого интересует какой-то там Сноупс? И вообще, сейчас слишком поздний час, чтобы говорить об ужасах войны.
Полным ртом тетушка Сэлли издала какой-то сырой звук, выражающий некое мстительное превосходство.
– Это все нынешние генералы, – проговорила она. – Генерал Джонстон или генерал Форрест[46] – вот уж те бы ни за что ни одного Сноупса в свою армию не взяли.
Тетушка Сэлли ни в каком родстве с семейством Бенбоу не состояла. Она жила через дом с двумя незамужними сестрами, из которых одна была старше ее, а другая моложе. С тех пор как Хорес и Нарцисса себя помнили, она постоянно бывала у них в доме и еще до того, как они начали ходить, присвоила себе какие-то права на их жизнь, привилегии, которые никогда не были точно определены и которыми она никогда не пользовалась, но никогда и не допускала, чтобы кто-либо подверг сомнению обоюдное признание того факта, что они существуют. Она без предупреждения входила во все комнаты в доме и любила нудно и несколько бестактно толковать о детских болезнях Хореса и Нарциссы. Ходили слухи, будто она некогда «строила глазки» Биллу Бенбоу, хотя ко времени его свадьбы ей было уже лет тридцать пять. Она до сих пор говорила о нем с некоторой снисходительностью, словно о ком-то, лично ей принадлежащем, и всегда тепло отзывалась об его жене.
– Джулия была премилой девочкой, – частенько говаривала она.
Когда Хорес уехал на войну, тетушка Сэлли перебралась к Нарциссе, чтобы та не скучала, – никому из них троих даже в голову не приходило, что можно устроить все как-нибудь иначе, и то, что Нарцисса должна держать у себя в доме тетушку Сэлли в течение неопределенного срока – год, два или три, – казалось столь же неизбежным, как и то, что Хорес должен идти на войну. Тетушка Сэлли была славной старушкой, но она жила главным образом прошлым, мягко, но бесповоротно отгородившись от всего, что произошло после 1901 года. Для нее жизнь шла на конной тяге, и скрип автомобильных тормозов ни разу не проник в ее упрямый и безмятежный вакуум. У нее было много неприятных причуд, свойственных старикам. Она любила звук собственного голоса, не любила оставаться одна ни в какое время суток, а так как она ни за что не могла привыкнуть к вставной челюсти, купленной двенадцать лет назад, и прикасалась к ней лишь для того, чтобы раз в неделю сменить воду, в которой челюсть сохранялась, она весьма неаппетитно поглощала свою немудреную, но легко поддающуюся пережевыванию пищу.
Нарцисса опустила под стол руку и снова погладила колено Хореса.
– Я так рада, что ты вернулся, Хорри.
Он быстро взглянул на нее, и облачко исчезло с его лица так же внезапно, как и появилось, а дух его, подобно пловцу в спокойном море, медленно погрузился в безмятежную неизменность ее любви.
Он был адвокатом – главным образом из уважения к семейной традиции и, хотя отнюдь не питал особой склонности к юриспруденции, если не считать любви к печатному слову, к местам, где хранятся книги, думал о возвращении в свою затхлую контору с оттенком… не столько нетерпения, сколько глубоко укоренившейся покорности и даже почти удовольствия. Смысл мира. Дни, неизменные как встарь, быть может, без порывов, но и без катастроф. Этого не видишь, не ощущаешь – разве что на большом расстоянии. Светлячки еще не появились, и по обе стороны аллеи вытекала на улицу сплошная полоса виргинских можжевельников, словно изгибающаяся черная волна с уходящими в небо резными гребешками. Свет падая из окна на веранду и на клумбу с каннами, стойкими как бронза – вот уж в чем нет ни тени хрупкости, свойственной цветку, – а в комнате слышалось невнятное монотонное бормотание тетушки Сэлли. Нарцисса тоже была там – она сидела возле лампы с книгой, и от всего ее существа веяло неизменным покоем, он наполнял комнату, словно запах жасмина, – сидела и смотрела на дверь, через которую вышел Хорес, а он со своей нераскуренною трубкой стоял на веранде, овеваемый терпкою прохладой можжевельников, словно дыханием какого-то неведомого живого существа.
«Смысл мира», – еще раз произнес он про себя, задумчиво роняя два этих слова в прохладный колокольчик тишины, куда он наконец возвратился опять, и слушая, как они медленно замирают в пространстве, подобно прозрачному и чистому звону от удара серебра о хрусталь.
– Как поживает Белл? – спросил он в первый же вечер по приезда.
– У них все хорошо, – отвечала Нарцисса. – Они купили новый автомобиль.
– Вот как, – рассеянно заметил Хорес. – По крайней мере хоть какая-нибудь польза от войны.
Тетушка Сэлли наконец оставила их наедине и потихоньку проковыляла к себе в спальню. Хорес с наслаждением вытянул ноги в саржевых брюках, перестал чиркать спичками, тщетно пытаясь раскурить свою упрямую трубку, и устремил взор на сестру, которая сидела, склонен темноволосую голову над раскрытым на коленях журналом, как бы отгородившись ото всего мелкого и преходящего. Ее волосы, гладкие, словно крылья отдыхающей птицы, двумя безмятежными воронеными волнами вливались в низкий простой узел на затылке.
– Белл совершенно не способна писать письма, – сказал он, – Как все женщины.
Не поднимая головы, она перевернула страницу.
– Ты часто ей писал?
– А почему? Они отлично понимают, что письма годятся лишь на то, чтобы служить мостками, соединяющими интервалы между поступками – как интерлюдии в пьесах Шекспира, – рассеянно продолжал он. – Ты знаешь хоть одну женщину, которая читала бы Шекспира, не пропуская интерлюдий? Шекспир и сам это знал, и потому женщин у него в интерлюдиях нет. Пускай себе мужчины перебрасываются напыщенными словесами – женщины будут в это время мыть за кулисами посуду и укладывать спать детей.
– Я не знаю ни одной женщины, которая вообще читала бы Шекспира, – поправила его Нарцисса. – Он слишком много говорит.
Хорес встал и погладил ее по темным волосам.
– О, глубина, – сказал он. – Всю, всю мудрость к одной лишь фразе ты свела и меряешь свой пол по высоте звезды.
– Да, они его не читают, – повторила она, поднимая голову.
– Не читают? Почему?
Он чиркнул еще одной спичкой и поднес ее к трубке, глядя на сестру сквозь сложенные чашечкой ладони, серьезно и с напряженным вниманием, как устремленная в полет птица.
– Твои Арлены и Сабатини[47] тоже много говорят, а уж больше говорить, и тому же с таким трудом, как старик Драйзер[48], вообще никто никогда не ухитрялся.
– Но у них есть тайны, – пояснила она, -Шекспира тайн нет. Он говорит все.
– Понятно. Шекспиру не хватало сдержанно такта. Иначе говоря, он не был джентльменом.
– Да… Пожалуй, это я и хотела сказать.
– Итак, чтобы быть джентльменом, надо тайны.
– Ах, ты меня утомляешь.
Она снова начала читать, а он сел рядом с нею на диван и, взяв ее руку, принялся гладить ею свою щеку и растрепанные волосы.
– Это похоже на прогулку по саду в сумерках, – сказал он. – Все цветы стоят на своих местах, в ночных сорочках и причесанные на ночь, но все они хорошо тебе знакомы. Поэтому ты их не тревожишь, а просто проходишь дальше, но иной раз останавливаешься, переворачиваешь какой-нибудь листок, которого ты раньше не заметил, – быть может, под ним окажется фиалка, колокольчик или светлячок, а быть может, всего-навсего другой листок или травинка. Но всегда будет капелька росы.
Он продолжал гладить ее рукою свое лицо. Другой рукой она медленно листала журнал, слушая его с невозмутимой и ласковой отчужденностью.
– Ты часто писал Белл? – снова спросила она. – Что ты ей писал?