Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Трилогия о Сноупсах (№3) - Особняк

ModernLib.Net / Классическая проза / Фолкнер Уильям / Особняк - Чтение (стр. 8)
Автор: Фолкнер Уильям
Жанр: Классическая проза
Серия: Трилогия о Сноупсах

 

 


Вы, наверно, подумаете, что мальчишка двенадцати – тринадцати лет еще не может ревновать по-мужски, что нет в нем того горючего, которым ревность разжигается и столько времени горит, да еще из-за девятнадцатилетней девушки, впрочем, так бывает из-за любой женщины, от восьми до восьмидесяти лет, только вот никому не известно, когда же это человек еще настолько молод, что может не тратить горючее, не давать пожару в себе разгореться. Разве есть такой возраст, когда человек слишком молод, чтобы дать опутать, удушить свое сердце той единственной прядью волос Лилит [10], как говорится в стихах. Или слишком стар, это все равно. Да, кроме того, теперь, когда она вернется, она хоть и будет по-прежнему старше его на шесть-семь лет, но теперь она будет на шесть-семь лет старше двадцатидвух-двадцатитрехлетнего парня, а не двенадцати – тринадцатилетнего мальчишки, а это уже и вовсе не помеха. Теперь он уже не будет стоять в стороне перед этой петлей, этой прядью волос, как невинная, малолетняя жертва, теперь он уже сам будет на это дело напрашиваться, сам будет лезть в петлю, драться за право попасть в петлю. И драться не только за право и за честь быть удушенным, но и за право попасть в петлю первее всех.

Казалось, что этого-то он сейчас и добивается: нарочно дразнит и сердит своего дядю, ищет, какой бы дубинкой, палкой или жердиной его стукнуть, задирается, будто ему не то что двенадцать – тринадцать лет, а куда меньше, бьет чем ни попадя, например, тычет ему в глаза, что муж Линды – еврей, хотя если бы он дал себе труд подумать, то, будь ему даже двенадцать лет, он и тогда мог бы сообразить, что такого соперника этим не прошибешь, за такую соломинку и хвататься не стоит.

Может, оно его и выдало – то, что он все время тыкал Юристу в глаза этой соломинкой: ты, мол, сам виноват – отправил Линду в Нью-Йорк, на чужбину, где за ней и присмотреть было некому, вот она взяла и вышла замуж за еврея, – может, это и выдавало Чика с головой. Ведь он ее даже еще не видел, он еще ничего не знал. То есть не знал, что уже в двенадцать лет в нем скопилось достаточно ревности, чтоб хватило не то что до двадцати двух, а и до восьмидесяти двух. Но ему еще надо было снова увидеть ее, чтобы понять: он имеет такое же право лезть в петлю ради этой самой приезжей женщины, как любой другой мужчина, и никто, будь он хоть семи пядей во лбу, помешать этому не сможет и спасти его не спасет. И когда он о ней думал сейчас, он только мог вспомнить то, что когда-то видел двенадцати-тринадцатилетним мальчишкой: не девочку, а взрослую девушку, такую же с виду взрослую, как его собственная мать, а значит, принадлежащую к той чуждой человеческой расе, к которой принадлежит весь мир, кроме двенадцатилетних мальчишек. И если б его дядя сам, первый, не обратил бы на нее внимание и, взяв Чика за шиворот, так сказать, не ткнул в нее носом, заставив его после уроков носить к ней записки, в которых назначал ей свидания в кафе-мороженом, Чик вообще и не заметил бы ее.

Так что, вспоминая ее теперь, Чик невольно вспоминал то, что ему думалось в двенадцать – тринадцать лет: «Черт, да она почти такая же взрослая, как мама». Но сейчас ему надо было снова увидать ее и понять то, что уже понимаешь в двадцать два – двадцать три года: «Черт, ну пусть она на год-другой старше меня, все-таки из нас двоих мужчина – я!»

Так что и я, и любой посторонний человек, наверно, подумал бы: вот как оно забрало его еще тогда, двенадцати-тринадцатилетним мальчишкой, подумал бы, что, может быть, только мальчик двенадцати – тринадцати лет способен на такое чистое, незапятнанное, можно сказать, девственное чувство ревности к тридцатитрехлетнему мужчине из-за девятнадцатилетней девушки – да, впрочем, и из-за женщины любого возраста от восьми до восьмидесяти, – так же, как только мальчик двенадцати – тринадцати лет по-настоящему переживает тоску, и страсть, и надежду, и отчаяние от любви, и всякий посторонний человек на моем месте, наверно, думал бы так до той самой минуты, пока Чик вдруг за здорово живешь не выдал себя с головой, тыча своему дяде в глаза тем, что муж Линды не только поэт, но и еврей. И тут даже посторонний человек понял бы, что Чик хотел этим уколоть вовсе не Линду, он хотел уколоть дядю, и не его, не дядю он ревновал к Линде Сноупс, а Линду ревновал к своему дяде. И тогда даже посторонний человек мысленно сказал бы Чику: «Может, сначала ты и не мог перетянуть меня на свою сторону, но теперь-то я наверняка за тебя».

Конечно, надо бы этому постороннему человеку сначала поговорить со мной. Потому что я-то все помню: у меня на глазах еще тогда, давно, Юрист впервые, как говорится, вмешался в жизнь Линды. Я не о том времени говорю, когда Юрист подумал, что ее жизнь связана с его жизнью, и даже не о том, как он ее впервые заметил. Ей уже было лет тринадцать – четырнадцать, и Юрист знал ее с самого рождения или, по крайней мере, лет с двух-трех, или когда их там начинают вывозить на улицу в детской колясочке или выносить на руках, словом, когда впервые замечаешь, что оно не только похоже на человеческое существо, оно даже немножко похоже на некоторых хорошо знакомых тебе людей. А в таком тесном городишке, как Джефферсон, не только все друг дружку знают, но и все волей-неволей видят друг дружку по меньшей мере раз в день, так что, кроме тех лет, когда Юрист был на войне, он видел ее не реже, чем раз в неделю. Уж не говоря, что еще до того, как он ее рассмотрел как следует, он уже знал, что она – дочка Юлы Уорнер, а все жители Джефферсона и всего Йокнапатофского округа, знавшие Юлу Уорнер, невольно смотрели на ребенка Юлы с каким-то изумлением, как на маленькое чудо, потому что никто, во всяком случае, ни один мужчина, хоть раз видевший Юлу, никак не мог поверить, что все это безмерное женское естество, сосредоточенное в одном обыкновенном, нормальном теле, могло быть оплодотворено таким, по сравнению с ней, ничтожным и жалким существом, как один обыкновенный мужчина, и что, наверное, понадобились усилия целого поколения богатырей, чтобы осеменить это, как говорится, прекрасное, – нет, вернее, великолепное и мощное лоно.

Я не о том, что Юрист добровольно посвятил какие-то пустые свободные годы своей жизни Линде, ее карьере, как ему казалось. Я о том, что в ту минуту, когда Юла Уорнер кинула на Юриста тот самый первый взгляд, – или позволила ему кинуть взгляд на нее, называйте как хотите, – она этим связала всю его жизнь с жизнью своего первого ребенка, конечно, если этот ребенок родится девочкой. Ведь бывает, что наконец встретишь женщину, которая всю жизнь должна была принадлежать тебе, да только теперь уже поздно. И этой женщине в минуту встречи лет шестнадцать, а тебе девятнадцать (и Юристу действительно было девятнадцать в тот день, когда он впервые увидел Юлу, только Юла-то не подходила под эти условия, потому что она была на год старше Юриста), и ты смотришь на эту женщину в первый, единственный раз и тут же ей говоришь: «Ты красивая. Я люблю тебя. Давай никогда не будем расставаться», – и она говорит: «Конечно», – одно слово, но оно значит: «Конечно, красивая. Конечно, любишь. Конечно, не будем». Только уж поздно. Она замужем за другим. Хотя на самом-то деле ничуть не поздно. Никогда не бывает и не будет поздно, если только – и возраст тут роли не играет – ты на всю жизнь остаешься девятнадцатилетним мальчишкой, который сказал эти слова тон единственной шестнадцатилетней девчонке в ту единственную минуту из всех минут жизни, когда ты был самим собой. Разве может быть поздно для такого девятнадцатилетнего мальчика, разве может кто-нибудь ту шестнадцатилетнюю девочку лишить невинности, будь у нее хоть сто мужей, если она и есть та, единственная, которая сразу сказала тебе: «Конечно». И даже если она носит видимое доказательство этого в животе, даже если она, у всех на виду, носит это доказательство на руках или оно цепляется за ее юбку, все равно этому девятнадцатилетнему мальчику ничего не стоит считать ее чистой и невинной, потому что ту, единственную, шестнадцатилетнюю, естественно, мог сделать матерью только он сам, хоть бы тут кто угодно бахвалился, "утверждая, что он – виновник.

Только Юрист тогда ничего этого не понимал. Главным образом потому, что был ужасно занят. Я говорю про тот день, когда Юла в первый раз вышла на городскую площадь, где ее мог видеть не только Юрист, но и весь Джефферсон. Это было тогда, когда Флем уже общипал дотла и дядю Билла Уорнера, и всю Французову Балку и должен был искать новое пастбище, а чем Джефферсон хуже других городов, потому что, как говорится, все спицы в конце концов ведут к ступице. А может быть, Флему нельзя было обойти Джефферсон, потому что Флем в это время как раз оттягал у меня мою половину ресторанчика, что мы содержали с Гровером Уинбушем, и, так как невозможно было найти способ притащить Гровера во Французову Балку, Флему пришлось хотя бы на время обосноваться в Джефферсоне и уж там оттягать у Гровера вторую половину ресторана.

Во всяком случае, тут-то Юрист наконец и увидел Юлу. Вот тут-то он и ввязался в эту борьбу, не то что с голыми руками – весь он был голый, словно без кожи, оттого он и должен был проиграть в такой схватке, – с одной стороны – он, Юрист, городской житель, холостяк, которому понадобилось получить звание магистра искусств в Гарвардском университете и диплом доктора философии в Гейдельберге, чтобы справиться с обыкновенными, нормальными жителями Йокнапатофского округа, а им только дай хоть изредка нарушить законы, что им мешают, раздражают их, да еще поживиться деньгами из государственной мошны, а с Другой стороны – она, Юла Уорнер, ей-то никакого образования не понадобилось, хватало и того, что ей было отпущено господом богом: в том, что она дышала, стояла на месте, а иногда и прохаживалась взад-вперед, уже крылась беда и опасность для любого настоящего мужчины, стоило ему приблизиться к ней. А Юристу победить в этой схватке значило уподобиться тому пауку, у которого к концу медового месяца его любимая обгладывает последнюю ножку. Вероятно, об этом Юрист все-таки знал, как-никак ему уже исполнилось девятнадцать, и он год проучился в Гарварде. Впрочем, даже без всякого Гарварда юноша в девятнадцать лет хотя бы инстинктивно разбирается в женщинах, как ребенок или животное инстинктивно знают, что огонь жжется, – им для этого вовсе не обязательно совать в огонь руку или ногу. Даже девятнадцатилетний мальчишка, если он говорит: «Ты красивая. Я тебя люблю», – даже он должен сообразить, кто ему отвечает: «Конечно», – шестнадцатилетняя девочка или тигрица.

Словом, так или иначе, Юрист очертя голову ринулся в этот бой, и ему не только надо было желать и надеяться проиграть, для него ничего не могло быть лучше, чем проиграть, потому что проиграть значило только выскочить с немножко ободранной шкурой – и все. А он бросился в этот бой с голыми руками, без всякого оружия, у него только и была одна эта способность – всю жизнь оставаться девятнадцатилетним мальчишкой и выстоять против молодого Маккэррона, который не только наставил ему рога еще до того, как Юрист увидел Юлу, но и продолжал ставить ему рога под разными именами и обличьями даже тогда, когда Юрист наконец сдался. И, может быть, у Флема не было никаких особых оснований переехать именно в Джефферсон, может быть, для него что одна спица, что другая – безразлично, ему бы только дойти до ступицы. А может, Флем и сам не знал, на каком основании он попал в Джефферсон. А может, женатым людям и не надо придумывать никаких оснований, потому что жена у них уже есть. А может быть, это женщинам не надо никаких оснований на том основании, что они ни о каких основаниях и не знают и действуют без всяких оснований, просто как им хочется, а с этим ни один человек ничего поделать не может, поэтому только дурак станет вмешиваться в их дела, женщина не станет, а мужчина всерьез принимает именно то, чего ему не понять, он и боится чего-нибудь по той простой причине, что ему это непонятно.

В общем, не из-за Гровера Уинбуша и не из-за той, второй, моей половины ресторана, которая, так сказать, болталась в воздухе, миссис Флем Сноупс появилась в Джефферсоне и прошлась по улице в тот самый день, когда она попалась на глаза Юристу. Сама Юла тут была ни при чем. Все вышло из-за молодого Маккэррона. Я тут тоже кое-чему был свидетелем, а об остальном мне рассказали. Потому что в ту весну весь народ на пять миль вокруг уорнеровской лавки только об этом и судачил. Неоспоримым, как говорится, центром внимания всей Французовой Балки были события начиная с марта до заключительной развязки, или до своего рода турнира, который состоялся за мостом через ручей, неподалеку от дома Уорнера, летом, в июльскую ночь, – то есть начиная с того дня, как молодой Маккэррон неожиданно появился во Французовой Балке, так сказать, словно с неба свалился, прыгнул, будто рысь в овечий загон, на всех этих Букрайтов, и Бинфордов, и Квиков, и Таллов, которые вот уже год как привязывали своих лошадей и верховых мулов к загородке Билла Уорнера. Будто дикий олень из лесу, он, так сказать, перескочил ограду и уже топтал всю нашу доморощенную морковку, и тыкву, и баклажаны, а эти наши огородные растения до сих пор воображали или, во всяком случае, надеялись, что они представляют собой угрозу и опасность для девственной цитадели Юлы, а тут их сразу втоптали в грязь, так что они даже моргнуть не успели, а не то что прикрыть головы. Очевидно – да они и хвастали этим среди своих земляков, – они тоже считали себя молодцами и героями, пока он не явился в тот день неизвестно откуда, ну в точности дикий олень из лесу, словно он учуял Юлу за сто миль, давным-давно, прямо по воздуху, по ветру, и прилетел, словно стрела, туда, где она ждала, может, и не его, но непременно дикого, непременно сильного оленя, такой дикости, такой силы, чтобы оказался ей под пару, завоевал бы ее.

Да, брат. Как говорится, король-олень, дикий олень, прямо оттуда, с гор, шерсть дыбом, глаза сверкают. Конечно, все эти наши Букрайты, и Квики, и Таллы тоже считались бойкими козликами в нашем, так сказать, заповеднике, в нашей загородке, во Французовой Балке, пока все эти загородки и доски с надписью «Вход воспрещен» не сбил этот приблудный чужак, незваный налетчик. Конечно, наши тоже умели и брыкаться и драться, тоже никаких запретов не знали, но они тут же мирились между собой – кто старое помянет и так далее, по-товарищески, по-ребячьи, и не только меж собой, они всем скопом, заодно, так же дружно могли и защищаться и драться, ежели надо было проучить какого-нибудь пришлого: зачем пришел за четыре, за пять, за шесть миль, сидел бы лучше дома, чего ему тут делать, – а какой-нибудь чужак, бывало, увидит случайно где-то Юлу, а может, и просто услышит про нее от кого-то, кто видел, как она прошлась своей походочкой хоть десять – пятнадцать шагов. Услышит и явится в воскресенье вечерком, привяжет и свою упряжку и мула у загородки Уорнеров, а потом с невинным видом пройдется по дороге, к рощице, туда, где мостик через ручей, и уже эта девственная мечта по фамилии Уорнер у него из головы не выходит, но тут наша местная объединенная корпорация налетала на него из зарослей, выколачивала из него вредные мечты, поливала для охлаждения водицей из ручья, сажала на мула или в повозку, вожжи или поводья закручивала вокруг кнутовища или седельной луки и отправляла незваного гостя по месту жительства, – была бы у него башка на плечах, он и не полез бы к нам, даже в нашу сторону не повернул бы.

Но этот, новый, был зверем совсем другой породы. Все они, включая и тех, случайных пришельцев, были просто бычками обыкновенной, повсюду распространенной местной породы, а Маккэррон ни на кого другого даже и не смахивал, и ходил он непривязанный не потому, что боялся привязи, а потому, что так ему было угодно. Так что против него не только никто из наших не вышел бы в одиночку, но и вся их объединенная, сплоченная шайка, которая ни разу не побоялась засесть в заросли и проучить любого чужака, обнюхивавшего уорнеровский забор, вся она долго не могла набраться храбрости и выйти против него, а потом оказалось, что уже поздно. Нет, конечно, возможность у них была. Сколько раз она им представлялась, такая возможность! Откровенно говоря, он сам столько раз предоставлял им эту возможность, что к концу мая они даже ходить по дороге после наступления темноты не стали, даже около самых своих домов они иначе как по трое и не показывались. Потому что он был бычок совсем другой породы, прискакал с гор, точно с неба свалился, и стал, как выразился бы наш Юрист, присваивать себе то, что вот уже год или два было, так сказать, гинекологическим центром притяжения целого округа на севере Миссисипи. Нет, он не умыкнул Юлу, не прискакал на коне, не подхватил ее на всем скаку, не бросил поперек седла и не умчался прочь, он просто проник сюда и всех их ограбил, не то чтобы он их держал под рукой, можно сказать, вроде хора из древней трагедии, или вроде приправы – вот как ставишь на стол пять-шесть солонок, пока ешь арбуз, – но потом оказалось, что уже поздно, поскольку им, да и всему поселку, по всей вероятности, стало известно, что Юла уже забеременела.

Только мне кажется, что все было не совсем так. Хотелось бы, чтобы все это было иначе. Хотелось бы, чтобы все случилось как-то сразу. Впрочем, и это неверно. Хотелось бы, чтобы эти пять пугливых местных жеребцов сами были виноваты, что случилось именно то, чему они, набравшись храбрости, так отчаянно пытались помешать. Все они остановились, так сказать, у врат еще нетронутого бастиона девственности, все семеро: Юла, и Маккэррон, и наши пятеро – все эти Таллы, и Букрайты, и Тэрпины, и Бинфорды, и Квики. Потому что самое худшее, как сказали бы эти Таллы и Квики, еще не случилось. Я не говорю – самое худшее в отношении непорочности Юлы или запятнанной чести дома дяди Билла Уорнера, а я про зряшную затрату времени, – два года у загородки Билла Уорнера стояли повозки и мулы, а пятеро ребят околачивались там до полуночи, вместо того чтобы уехать домой и хоть малость дать передохнуть и себе и упряжке, перед тем как выходить на заре пахать поле, а вместо отдыха они вечно жили в каких-то бесконечных заговорах: четверо по очереди сговаривались против пятого, про которого они думали, что он их в эту минуту обскакал. Я уже не говорю о том, что всем пятерым приходилось объединяться по первому же кличу против какого-нибудь приблудного чужака, который вдруг без всякого предупреждения появлялся у загородки, только и помышляя о том, что скрывается за этой загородкой.

Так что я предпочитаю думать, что тогда ничего еще не произошло. Не знаю, чего ждали Юла и Маккэррон. Вернее, чего ждал Маккэррон. Юла, та никогда ничего не ждала. Похоже, она и не знала, что значит это слово, как земля, почва, чернозем, – иначе говоря, все то, в чем зерно дает росток в нужное время, – не знает, что значит ждать, да и не нужно земле это знать. Ведь знать, что такое ожидание, – это бояться ослабеть или в себе усомниться, тогда только и поймешь, что значит нетерпенье или спешка, а Юле они были не нужны, как не нужны они чернозему. Ей только и надо было просто существовать, как существует земля в поле до той поры, пока не придет нужное время, нужный ветер, нужный дождь, нужное солнце, то есть до той поры, пока тот самый единственный огромный дикий олень не перескочит загородку, не проникнет в загон, с гор ли он явится, из лесу ли или с ясного неба, только вдруг окажется тут, остановится и стоит среди баранов, подняв голову, гордый такой. Да, как видно, сам Маккэррон оттягивал то, что можно назвать неизбежным концом. Может быть, именно для того и оттягивал, чтобы постоять с гордым видом среди баранов. Может, в этом-то и была причина: может, ему сначала было просто забавно поиграть с этими букрайтовскими и квиковскими барашками, подразнить их, посмотреть, долго ли они выдержат и когда же хоть на минуту забудут, что они всего лишь бараны, или, по крайней мере, вспомнят, что хоть они и бараны, но их-то пятеро, когда же они наконец рискнут с ним потягаться, как будто его появление и вправду только одна из тех обычных, мелких, неизбежных в таком деле случайных помех, с которыми Юла уже давно приучила их справляться.

Так что, может быть, вы поймете, чего они дожидались. Все они были верующие. Я хочу сказать, они ходили в церковь почти каждое воскресенье, а по средам – на вечерние молитвенные собрания, если только ничего другого не подвернется. Церковь была не хуже всякого другого места, чтобы закончить одну неделю и начать другую, тем более что в воскресенье утром пойти было некуда, разве что сыграть в картишки за колодцем, пока в церкви пели, молились или слушали проповедь, да и кто знает, удастся ли в пятницу вечерком подстеречь какую-нибудь девочку и уговорить ее пойти в кустики, пока папа с мамой не хватились. А может быть, никто ни о чем не слыхал – ведь не Самсон и Далила первые выдумали эту притчу насчет стрижки волос [11]. Так что это их ожидание в конце концов являлось, так сказать, последним отчаянным инстинктивным узаконенным предками приемом, к которому прибегает каждый молодой мужчина (и старый тоже), когда ему приходится столкнуться с соперником из-за своей девушки. Теперь вы, надеюсь, понимаете, чего они все дожидались. Конечно, они предпочли бы сохранить нетронутой эту девственную уорнеровскую цитадель, пока один из них как-нибудь сумеет словчить, отколоться от остальных и разграбить ее дотла. Но сейчас, когда этот незваный налетчик явился и все сорвал, они, по крайней мере, могли предать все на поток и разграбление, чтобы не только отомстить ему, но и навеки отбить у него охоту шнырять около Французовой Балки.

Конечно, они не стали его вероломно подкарауливать в такую минуту, когда он уже выдохся, утомился от своей победы и наслаждения, не такие они были подлецы. Но так как они все равно не могли помешать его победе, надо было хотя бы застать его врасплох, когда он всеми своими помыслами еще, так сказать, где-то витал, либо в ошалении от событий недавнего прошлого, то есть того, что было накануне вечером, либо в надежде на ближайшее будущее, то есть на то, что произойдет через несколько минут, как только он найдет подходящее место у загородки, чтобы привязать лошадь с пролеткой. Тут-то они, засада, его и подкараулили. Конечно, они были неправы – ведь еще ничего не случилось. Вы понимаете, мне хочется думать, что цитадель невинности в тот миг еще не была взята. Нет, я не то хочу сказать, просто не надо мне ничего, кроме обыкновенной житейской правды: верить, что все случилось тогда же, там же, в тот же вечер, что даже этот молодой Маккэррон, который рядом с теми пятью парнями был похож на дикого оленя, окруженного баранами, что даже он, сам по себе, ничего не сделал бы и что они, все шестеро, повинны в том, что эта цитадель пала и что это лоно понесло с той ночи: июльская ночь, пролетка спускается с горы, и они, вся пятерка, слышат стук копыт по мостику через ручей, и они, пятеро, наконец набираются храбрости, чтоб разыграть этот последний отчаянный гамбит, и выскакивают из своей обычной засады, откуда они до сих пор били и гнали всяких местных и пришлых козлов запросто, походя, так что и рук вытирать не надо было.

Естественно, они не привели с собой никаких свидетелей, а минуты через две-три и последнего очевидца не осталось – он уже валялся, бесчувственный, в канаве. Так что, пожалуй, мои предположения справедливы, как и всякие другие, а может, еще справедливей – ведь я лицо заинтересованное, мне, как говорится надо доказать свою теорему. На самом деле, может, им и трех минут не понадобилось: один выскочил первым, схватил коня под уздцы, а те четверо бросились на Маккэррона, вытащили его из пролетки, если он только еще сидел в пролетке, а не улепетывал меж кустов вверх по ручью, сразу предпочтя безопасность славе, и плевать, кто там на него смотрит, – так и раньше бывало с другими незваными гостями, если они успевали удрать вовремя.

Но на следующий день люди видели по уликам – по затоптанной траве, – что Маккэррон и не думал бежать, хотя и не по тем причинам, о которых упоминалось. Правда, улики никак не давали возможности установить, каким образом Маккэррону переломило руку колесной спицей, но стало известно, что другой, неповрежденной рукой Маккэррон перехватил эту спицу, защищаясь на дороге, в то время как Юла стояла в пролетке и обеими руками держала кнут со свинчаткой в кнутовище и этой рукоятью, словно топором или тяпкой, колотила по головам – какая подвернется.

Длилось это не больше трех минут. Больше и не понадобилось: все шло так просто и естественно, обычное и простое явление природы, столь же простое, обычное и преходящее, как прилив или дождь, – налетит и сразу все смоет: топот ног, тяжелое дыхание, ничего не видать, только тени клубком сплетаются рядом с лошадью (а она и с места не двинулась, привыкла стоять: летом она часами простаивала на лесопилке Билла Уорнера, стояла и тогда, когда Билл выселял Эба Сноупса из дома, за который аренда не была плачена два года, – а во Французовой Балке это казалось стихийным бедствием, вроде циклона, – и еще говорили, что Билл мог подъехать к вокзалу и вылезти из пролетки, даже не привязывая лошадь, когда проходил поезд, и только на следующее лето эту лошадь стали привязывать к той самой загородке, которую дикие кони, – их Флем привез во Французову Балку, снесли начисто, вырвавшись на волю и разбежавшись по всему поселку) и пролеткой, и только иногда мелькают дубовые спицы и слышатся глухие, как стук по арбузу, удары кнута со свинчаткой по головам местных храбрецов.

А потом пустая пролетка и лошадь остались стоять, как стоит дерево, скала или амбар, на которые ливень или наводнение обрушились яростно, но мимолетно, и уже отхлынули, да сохранилось еще одно вещественное доказательство – Терон Квик: целую неделю у него на затылке виден был отпечаток от свинчатки кнута, и не впервые его фамилия, Квик [Быстрый (англ.)], звучала, как говорится, несколько юмористически, особенно когда он лежал в камышах, как колода. И вот тогда-то, по-моему, оно и случилось. Конечно, я не настаиваю, не утверждаю, что случилось именно так. Но я просто считаю, что иначе оно и быть не могло, кроме как именно таким образом, потому что это больше всего похоже на правду – так и должно было случиться.

Так что тут никакого перерыва не было. Я говорю про движение, про столкновение, все шло одним потоком, непрерывно, с той минуты, как эта пятерка выскочила из-за кустов и схватила лошадь под уздцы: ругань, топот, тяжелое дыхание и потом треск кустов под ногами, и вот уже топот затихает вдалеке, – как видно, те четверо решили, что Терон Квик лежит мертвый; а потом – мирная тишина, и темная дорога, и лошадь спокойно стоит в упряжке, а Терон мирно валяется в камышах. И вот тогда-то, по-моему, оно и случилось: без передышки, даже без остановки, и тогда не только сдалась и пала цитадель невинности, но и лоно приняло семя, понесло плод, и этот ребенок, эта девочка, Линда, была зачата тут же, при дороге, и Юле, наверно, самой еще пришлось поддерживать сломанную руку Маккэррона, а лошадь стояла над ними, как охотничий трофей, – бывают такие огромные звериные головы, их еще прибивают на стене в гостиной, или в библиотеке, или, – кажется, это сейчас так называют, – в кабинете хозяина дома. А может, это и вправду был трофей.

Так что Билл Уорнер и оглянуться не успел, как оказалось, что у него беременная незамужняя дочка. А раз у него, значит, у всей Французовой Балки, потому что, когда в те дни говорили «Французова Балка», то косились на дядюшку Билла Уорнера, это было одно и то же. И если Юла Уорнер была явлением природы, как циклон или прилив, то и дядюшку Билла тоже можно было причислить к таким вечным явлениям, хотя ему еще не стукнуло и сорока, он столько раз опротестовывал векселя и описывал имущество, выселял жильцов и выгонял арендаторов, что ему повиновалась вся Французова Балка, иначе жителям ее пришлось бы просто остаться на пустом месте, в двадцати двух милях к юго-востоку от Джефферсона.

Естественно, молодой Маккэррон тут же на месте должен был бы встать на защиту фамильной чести Уорнеров. После первого потрясения все решили, что, наверно, он так и намерен сделать. Он был единственным сыном состоятельной мамаши, вдовы, откуда-то из Теннесси, и судьба случайно закинула его туда, где он вдруг увидел Юлу Уорнер, так же как через год судьба юриста Стивенса и Манфреда де Спейна сыграла с ними ту же шутку. И так как он был единственным сыном состоятельной мамаши и воспитывался в одном из этих самых шикарных колледжей для детей джентльменов, то, само собой, все ожидали, что он пулей вылетит от нас туда, где ему положат в лубок сломанную руку, и, уж конечно, не будет дожидаться, пока дядя Билл Уорнер снимет со стенки свое охотничье ружье.

Но тут-то все и ошибались. Ведь от стихийного бедствия не убегают – оно тебя просто вышвыривает центробежной силой, а если у тебя есть хоть капля здравого смысла, так ты и сам пытаешься избежать его. Но когда оно налетит, тут уж некогда менять планы. Конечно, Маккэррон, наверно, согласился бы претерпеть именно это стихийное бедствие, хоть оно ему грозило бы потерей другой руки и обеих ног – а на это, должно быть, нацелились все остальные – Квики, и Таллы, и Букрайты. Уже не говоря о том, что он учился в аристократическом колледже, где даже за короткое время ему привили высокие академические понятия о чести и рыцарстве хотя бы с помощью простых примеров. Но как бы то ни было, не он первый пренебрег семейной честью Уорнеров, уже слегка засиженной мухами. Сама Юла ею пренебрегла. Так что понимайте как хотите. А в общем, может быть, и сам молодой Маккэррон понял все вовремя. Может, эта центробежная сила только один раз слегка задела его, и он лопнул по швам от одного только прикосновения. Выходило, что она, Юла, это чудо природы, может быть, и не рассчитывала встретить другое такое же естественное чудо природы, но она рассчитывала, надеялась, что встретит хоть кого-нибудь настолько сильного, чтобы ответил ударом на удар, не теряя при первом же столкновении руку или ногу. Потому что в следующий раз ему могут и голову оторвать, то есть совсем прикончить, и тогда вся ее сила в власть, все бесстрашие и неустрашимость, умение брать и отдавать, а потом нести последствия того, что она есть чудо природы женского пола, все будет израсходовано зря, пропадет ни за грош.

Нет, я не говорю про любовь. Естественное чудо природы никакого понятия о любви не имеет, так же как о тревоге, о неизвестности, о слабости, а надо уметь чувствовать все это, чтобы понять, что значит ожидание. И когда она сказала себе – а она наверняка так себе сказала: «Еще один такой случай на мосту, и ему конец», – то думала она вовсе не о благополучии молодого Маккэррона.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30