Комната погружена в интимный мрак. Шоумен – в преддверии, в предвкушении, в боевой стойке. Член – как примкнутый штык. Затишье перед боем. Осыпает ее грудь короткими, хищными поцелуями. Мастер своего дела. Она сдавленно вскрикивает. Идея хорошая. Левая грудь Розы заглатывается почти целиком – Шоумен находит ее вполне съедобной. Розу обволакивает победоносный запах мыла и мускуса. Он слегка отодвигается. Говорит: «Может быть больно», – словно предупреждая о вхождении.
Короткое, звучное "о". Еще одна попытка – и еще одно короткое, звучное "о". «Постой», – говорит он и включает свет; долго, вдумчиво смотрит куда-то вниз, после чего подымает руку. На руке кровь. «А ведь больно совсем не было», – думает про себя Роза и тут только замечает, что его прибор в крови.
Лицо Шоумена каменеет. Вызревает решение: никаких необдуманных и поспешных шагов, пока не скажут свое веское слово лучшие в мире врачи. Заворачивает член в бумажные полотенца с таким тщанием, будто это не детородный орган, а новорожденный королевских кровей. «Вызови „скорую“», – шепчет он, боясь, как бы от громкого голоса кровотечение не усилилось.
Просмотр эпизодов из серии «Клуб жестокости» близится к завершению. Одна история краше другой. Вникать в прошлое Розы я, пожалуй, больше не буду. А то в следующий раз, когда она прикоснется ко мне пальцами, от ее прошлого ничего не останется.
Трапеция
Мы возвращаемся к Розе.
Никки разыгрывает традиционный спектакль: «А я уже вас заждалась!» Она печет блины. После ужина, когда Роза моет посуду, раздается звонок в дверь, и Никки впускает в квартиру какого-то типа с гигантским кактусом в руке.
– Никки, можешь меня поздравить. Я ушел от жены. Теперь я весь твой.
Эти слова Никки расценивает как нарушение первой заповеди прелюбодеяния.
– Вот что я тебе скажу, дружок, – говорит она, бросая на него злобный взгляд. – Слушай и мотай на ус. Прежде чем уходить от законной жены, да еше уносить из дому комнатные растения, следует поинтересоваться у подруги, что она по этому поводу думает. А то она задаст тебе такой же вопрос, как и я: «Ты что, охренел?!»
Кактус неохотно уходит. Цветы в горшках даются ему лучше, чем женщины. Кого-кого, а Никки не проведешь.
– И тебе не надоело? – спрашивает Роза.
Никки пожимает плечами.
– Ой, чуть не забыла. Как же ее зовут? Да, Элен. Тебя искала Элен. Насчет вазы.
Вот оно что. Значит, Мариус ее торопит.
Утром Роза уходит – на этот раз без меня. Никки, естественно, тут как тут. Через три минуты сорок секунд после того, как Роза отправляется на свидание с каким-то «деятелем», меня крадут. В три тысячи двести одиннадцатый раз.
– Чтобы не страдала самооценка, нужен успех, – обращается ко мне Никки.
– Вот ты его мне и обеспечишь.
На старьевщиков мы больше времени не тратим и едем прямиком на аукцион, тот самый, с которого все и началось. Никки, впрочем, этого не знает. Она ищет аукционистку, но той нет на месте. Хочется надеяться, что она и Роза вот-вот появятся – тогда даже Никки при всей своей изворотливости выкрутится вряд ли. Мы отбываем.
Меня везут туда, где Никки обычно тренируется. Ей хочется размяться.
Здесь овладевают цирковым ремеслом, искусством смешить – хи-хи-хи – людей. Вспоминаю танцовщиц с Крита. Многие сотни лет цирк притягивает к себе людей – и не искусством циркачей, а распространением небылиц. Тем, что есть, оказывается, и в жизни счастье. Что есть успех. Что есть красота. Что есть отвага, есть начало и конец. Все это имеет место на арене цирка. Бытует мнение, будто цирковая арена, как всякий круг, – это символ отсутствия начала и конца; на самом же деле арена цирка – это символ того, что начало и конец могут наступить в любой момент. Вот почему работать в цирке так тяжело. Циркач должен быть лучом света во мраке жизни, он должен покончить с несчастьями, обуздать страдания.
Несколько часов Никки раскачивается на трапеции. Она выделывает трюки, которые на профессиональном языке называются «драная кошка» и «полуангел». Ее тонкий стан обманчив: она обладает огромной физической силой, она отважна, и все же в сравнении с красноречием тех, кто зарабатывает этим искусством себе на жизнь, она – заика. В помещении пахнет дешевым кофе и жидким чаем. Никки болтает с униформистами, намекая на отсутствие денег. Но вот арена пустеет и появляется Ятаган.
Предстоит потеха.
Одежда спадает на пол. Никки подходит к Ятагану сзади и выкручивает ему соски – точно переводит стрелки уличных часов. Его мужское начало (оно же – конец) взмывает вверх, как шлагбаум на железнодорожном переезде. С тех пор как я последний раз за ним наблюдала, ему удалось значительно усовершенствовать свой станок; он ввел в уретру тонкий металлический стержень, который закрепил, вогнав в одно из отверстий фиксатор. С потенцией у него проблем нет, и металлический стержень – несомненное излишество, сам он, однако, так не считает, ибо извлекает металлический наконечник в виде головы улитки и насаживает его на стержень.
Они взмывают под купол цирка. Трапеции подвешены ровно под тем углом, который необходим.
Ятаган передвигается с восхитительной легкостью, ни один мускул на его теле не напряжен, впечатление такое, будто всю свою жизнь он прожил на дереве. Такой, дай ему волю, всю Европу может перетрахать. Никки еще вполне бодра, но гибкости, упругости Ятагана недостает, пожалуй, даже ей; время уже наложило на ее тело некоторый отпечаток – партнеры, впрочем, внакладе не остаются.
Раскачиваясь, они понемногу сближаются; Никки забрасывает ноги Ятагану на плечи и, энергично и сноровисто поерзав, насаживает себя на него, после чего они начинают плавно вращаться в воздухе, словно качаются в гамаке.
В таком положении особенно не подвигаешься, однако, извиваясь, помогая себе истошными выкриками и звучными вздохами, они, несмотря ни на что, начинают стучаться во врата рая. Страдания Никки становятся все заметнее, ведь верхняя часть тела при всем ее желании не может соответствовать нижней. Целиком отдавшись удовольствию, поступающему, увы, дозированными порциями, она, разумеется, не замечает, как внизу появляется Туша.
У них нет никакой страховки, предохранительная сетка не натянута. Находятся они на высоте двадцати футов, и если упадут, то многочисленные травмы и повреждения им обеспечены.
Угнетенные постоянным безденежьем, циркачи уныло бродят внизу и на творящиеся под куполом безобразия особого внимания не обращают – то ли отгого, что такое происходит постоянно, то ли потому, что в цирке принято вести себя так, будто такое происходит постоянно.
Одна бритоголовая девица ест поп-корн и рассказывает своей подруге, что хочет навестить друга, который сидит в тюрьме на юге Франции; у нее есть машина, но такая старая, что наверняка сломается по дороге, да и денег на бензин нет. Нет у нее и водительского удостоверения, а с французской полицией, говорят, шутки плохи. Ее друг, специалист по вырезыванию бамбуковых австралийских труб, тоже поехал на юг Франции навестить свою подругу, консультанта по выпечке фисташковых тортов, которую посадили в тюрьму, потому что она поехала на юг Франции без водительского удостоверения навестить своего друга, который по глупости поехал на юг Франции без водительского удостоверения навестить подругу, дизайнера лесных шалашей, которую посадили в тюрьму за то, что у нее не оказалось водительского удостоверения, но которую, пока он до нее доехал – машина постоянно ломалась, да и на бензин не всегда хватало, – успели уже выпустить.
Входит еще одна девица, некоторое время наблюдает за «полетом под куполом цирка», потом открывает сумочку и вынимает оттуда фотоаппарат. Вспышка. Утробные звуки на мгновение смолкают, и Никки в бешенстве кричит: «Не сметь фотографировать!»
От злости и «подвешенности» она не замечает, как Туша извлекает меня из-под ветровки Никки. На Тушу никто внимания не обращает, все думают, что репетируется какой-то номер.
Мы садимся в автофургон и терпеливо ждем, Туша читает одну и ту же (тринадцатую) страницу какого-то словаря, а я думаю о том, как расстраиваются планы, как перевираются новости, какой низкой бывает высокая мораль. Я знаю притягательную силу порядка. Через час и двадцать три минуты из здания цирка вылетает раскаленная от страсти и бешенства Никки, и мы следуем за ней домой.
Туша
Мы входим – оказывается, ключи к Розиной квартире подобраны у Туши давным-давно.
Никки собирает вещи; замечает Тушу и застывает на месте. Первый раз вижу ее растерянной: в глазах неподдельный ужас, не знает, что делать, чем крыть.
– Привет, Никки.
Никки мучительно пытается оценить ситуацию. Заговорить? Попросить прощения? Выпрыгнуть из окна?
– По-моему, ты не ожидала меня увидеть.
Никки бормочет что-то невнятное. У нее дрожат колени. Наконец она обретает дар речи:
– Согласись, трудно рассчитывать на встречу с человеком, в которого я собственноручно выпустила шесть пуль.
Произносит она эти слова с некоторой задумчивостью, подобно школьнице, пытающейся сообразить, сколько времени пройдет, прежде чем двенадцать земляных червей, которые в девять вечера отправились на дискотеку в Боготе, попадут под машину. Она вовсе не притворяется равнодушной, не пытается скрыть подступающее бешенство – она просто демонстрирует образцовое безразличие.
Никки приходит к выводу, что в ближайшие несколько секунд она не умрет, а даже если – ввиду отсутствия режущих предметов – на тот свет и отправится, то сделать все равно ничего не сможет: теперь уж Туша своего не упустит.
– Шесть пуль – в грудь, – уточняет Туша, – а седьмую – в голову. – На ее лице, впрочем, следов седьмой пули не видно – о ранении свидетельствуют разве что два передних золотых зуба.
– А ты хорошо выглядишь, – делает подруге комплимент Никки. – Чаю хочешь?
Ловкий ход: проявить гостеприимство и заодно незаметно переместиться на кухню, где имеется доступ к холодному оружию. Никки обретает уверенность.
По пути на кухню она замечает, что я стою на своем законном месте.
– Так это ты ее принесла?
– Да. Я.
– Никогда б не догадалась. Непривычно видеть тебя с крылышками.
– Я пришла передать тебе послание.
– Послание?!
– Послание оттуда. Для того чтобы тебе его передать, мне пришлось умереть.
– Умереть?!
– Ты ведь убила меня. Я умерла. Шесть выстрелов в грудь и один в голову.
Никки ставит чайник.
– Прости меня, если можешь. Понимаешь, пистолет сам разрядился, вижу – ты ранена, испугалась, что ты меня на части разорвешь, и стала дальше стрелять. Когда опомнилась, обойма уже пустая была...
– Я тебя винить не могу. И потом, сама ты себя все равно уже простила. У меня и впрямь был тяжелый характер. Тебя можно понять.
– Не такой уж и тяжелый.
– В конечном счете ты поступила правильно, ведь твой поступок изменил наши жизни – и твою и мою.
– Так как же было дело? Тебя отвезли в больницу? Прости, что я не вызвала «скорую», просто решила, что тебе она уже не понадобится.
– Нет, в больницу меня не положили. Решили, что я умерла. А я взяла и передумала.
– Как это тебе удалось?
– Санитар в морге уговорил...
– Что-что?
– По-мужски... Вот видишь, даже извращенцы способны на хороший поступок. Странно, что ты ничего не слышала про мое выздоровление. Сенсация!
– Я дала деру. Бросила пистолет и дала деру. Когда тебя привезли в больницу, я была уже в аэропорту.
– Выходит, ты все это время жила за границей?
– В основном... Какое же послание ты мне привезла?
– Суть этого послания в том, что дальше так жить нельзя.
– И ты специально спустилась с небес на землю, чтобы сообщить мне эту новость? Могла бы и открытку послать.
Уже хамит. Панического страха как не бывало. Теперь она понимает – ей ничего не грозит. Среди людей, умеющих читать чужие мысли, Никки занимает в моей коллекции почетное сто тридцать второе место, в крайнем случае сто тридцать третье.
– Я многое передумала, пока лежала в больнице. Грехов ведь за мной особых не числилось. Верно, избила несколько человек до полусмерти, но ведь в этом состояла моя работа. И потом, они сами виноваты. В молодости приходилось делать кое-что и похуже. Зайдешь, бывало, в паб и гаркнешь этим пивным будкам: «Ребята, вам что, девушка моя приглянулась?» Если скажут «да», я их смертным боем бью, если скажут «нет», говорю: «Ах нет?! Это почему же?» – и опять же мордую.
– А если б они сказали, что им надо подумать?
– Этого не сказал никто. Им было наплевать – за это я их и невзлюбила.
Что верно, то верно, нет ничего хуже всеядности, благодушия. Нет хуже тех, кто считает, что колодец, в котором сидят они, – самый глубокий.
– Ты в компьютерные игры играешь? – интересуется Туша.
– Случается.
– Жизнь устроена точно так же. Каждая сложная игра сложна по-своему, и в зависимости от сложности может быть различная тактика. Можно вооружаться разными инструментами. Садовым совком, или атомной бомбой, или африканским муравьедом. Или чем-то еще. Все мы играем в эти игры: и ты, и я, и все остальные.
– Но ведь свою собственную сложность мы оценивать не должны, верно?
– Мы ее не знаем – в этом и состоит игра. Мы знаем только одно: все, что представляет ценность, труднодостижимо.
– Не скажи, многие трудные вещи абсолютно никакой ценности не представляют. Они трудные, и все тут.
– Когда я лежала в больнице, то вовсе не была уверена, что выживу. И когда ждала смерти, не жалела, что у меня было мало денег или что я мало занималась любовью. Если я о чем и жалела, то лишь о том, что сделала мало добра людям.
– И как же, по-твоему, мне следует изменить свою жизнь?
– Перестать воровать, перестать причинять зло, перестать обманывать, перестать стрелять из пистолета, перестать отправлять людей на тот свет.
– А подводным плаванием заниматься можно? – интересуется Никки. – Ну-ка, покажи мне свои шрамы. – С этими словами она подходит к неподвижно сидящей Туше, расстегивает на ней блузку, берет в руки две ее огромные – каждая величиной со сторожевого пса – груди и сводит их вместе, чтобы один язык мог одновременно лизать два соска. Никки заводится, как гоночный автомобиль, однако после восьмидесяти секунд тяжких охов и вздохов глохнет – Туше совершенно безразлично, лижут ли ей грудь или мусолят языком подоконник в соседней комнате.
– У меня есть для тебя заветное слово. Anhedonia. Я – вне удовольствий.
– Энн Гедония – вот бы меня так называли. Так ты действительно померла, без дураков?
– Поверь, все мирское спадет к твоим ногам, как грязное белье. Твое собственное естество рассыплется, как труха.
Интересно, почему никто не спрашивает труху, как она себя при этом чувствует?
– Ты, стало быть, веришь в существование добра и зла?
Меня, надо сказать, всегда поражала популярность добра и зла, этой неразлучной парочки. Лично мне всегда казалось, что борьба в этом мире идет не между добром и злом, а между злом и злом, а чаще, увы, – между злом и злом и злом. Случалось – между злом и злом и злом и злом. Бывала я свидетелем и того, как сражаются между собой зло и зло и зло и зло и зло и зло и зло.
– Говорю тебе, ты должна перемениться. Когда я лежала в больнице, то дала клятву, что изменю мир. А значит – и тебя.
Туша безмятежно взирает на Никки. Никки задумывается.
– Неужели ты это серьезно? Что ж теперь, на диете сидеть? Один ведь человек Богу молится, а другой – бифштексу.
– Говорю тебе то, что чувствую.
– Будешь, значит, за мной следить?
– Да. Принимать решения будешь ты сама, но если решение примешь неправильное, я появлюсь и дам тебе возможность принять правильное.
– Да ну? – Вместо леденящего ужаса Никки испытывает теперь лишь невыразимую скуку. Сейчас она думает только об одном – как использовать Тушу в своих интересах.
– У тебя много друзей? Кто-нибудь из старых приятелей на горизонте возник? Не иначе, чтобы шею тебе свернуть?
– Как там Вонючка?
– Нормально. Его бизнес прогорел.
– Странно. Такие жулики, как он, обычно не прогорают.
– А ты-то сама как? Ты-то чем можешь похвастаться? Штопаным бельем?
– Что правда, то правда, таких роскошных крыльев, как у тебя, у меня нет. Я на одном месте не сижу. В Маркет-Харборо, когда мне исполнилось четырнадцать, я загадала желание. Я готова была попасть в рабство, в брюхо акулы, стать жертвой насильника в какой-нибудь темной подворотне – лишь бы уехать подальше от этого треклятого Маркет-Харборо, самой вонючей дыры на свете, какую я только могла себе вообразить. Мне же хотелось чего-то невообразимого.
– Мы все творцы своего счастья.
– Чего?
– Я сама тебя выбрала. Кого мне винить, кроме самой себя?
– Вот именно.
– Я вижу, мои слова не произвели на тебя впечатления. Попробуй задаться вопросом: «Зачем мне все это? Зачем мне игла? Зачем секс?»
– То есть как это «зачем»? Потому что в кайф.
– Ты врешь – и сама это знаешь.
– Когда я была маленькой, мне подарили глобус, и я с ним играла – ты понимаешь, в каком смысле. Я сама не знала, что делала, но было здорово. Может, поэтому мне всегда хотелось засунуть мир себе между ног. Однажды я проткнула глобус вязальной спицей, чтобы отыскать место на другом – противоположном – конце света. В дальнейшем эти места никогда не совпадали. В этом и состоит смысл жизни – постоянно находиться в пути, быть самой собой, девочкой, обвешанной мальчиками.
Вот что значит быть неодушевленным предметом! Чего только с нами – глобусами, вазами – не вытворяли! Взять хотя бы меня. Каким только унижениям меня не подвергали – казалось бы, их не способен перенести ни один уважающий себя керамический сосуд, а ведь и мы знаем, что такое либидо. Свидетелями того, что мы можем служить связующим звеном между искателем удовольствий и их источником, являются не только мужчины, которые вечно стремятся куда-нибудь погрузить свой стержень – в замочную скважину, в обивку кресла, в арбузную корку или в ароматную мякоть дыни, – но и женщины.
– И что же ты сказала в полиции?
– От тебя я подозрения отвела, – успокоила ее Туша, – так что женщина с твоей тогдашней кличкой может спать спокойно. В качестве подозреваемой я описала им коротко стриженную толстуху лет тридцати пяти. Им и в голову не пришло, что описала я саму себя. Впрочем, в том, что произошло, есть и моя вина. Я ведь преследовала тебя, и если б ты так меня не боялась, то никогда бы не начала стрелять. От ответственности все равно не уйти.
– И не говори, – отозвалась Никки, разливая чай.
– А у тебя разве так не бывает? Совершишь дурной поступок, а потом мучаешься.
– Тоже мне мучения! Жизнь ведь как устроена: если не предашь ты, предадут тебя. Одно из двух.
– Пока живешь, все время кажется, что ты чего-то недобрала. Только и думаешь: «Почему я взяла из кассы сорок фунтов, а не сто? Почему я не побила заодно и Вонючку? Почему я побила одного Фила? Почему я не проломила Вонючке череп? Почему я не потребовала себе больше? Почему не взяла больше?» Когда же отправляешься на тот свет, то рассуждать начинаешь иначе: «Почему я не дала Альме в долг, когда она так нуждалась? Почему было не дать Софи больше? Зачем было ее обманывать? Ради чего я доставила нам обеим столько неприятностей?» Надо понимать, что в данный момент важнее всего. Как-то я попыталась помочь одному парню, который попал в аварию: дверцу его машины заклинило, он оказался в металлическом капкане, я видела, что он обливается кровью. Поделать ничего было нельзя. В этот момент ему не нужны были деньги, он не хотел слушать стихи, любоваться картинами, делать заявления для прессы. В этот момент ему хотелось только одного – чтобы ему протянули руку, все равно кто. Я знаю, о чем говорю.
– Итак, ты пришла сюда, чтобы сделать меня счастливой? – осведомляется Никки.
Туша утвердительно кивает.
– А теперь проваливай.
– Хорошо, я уйду. Свое послание я тебе передала и могу уйти. Но имей в виду, Никки, я ухожу не потому, что ты меня об этом попросила. Сделать тебя счастливой вовсе не значит идти у тебя на поводу. Не забывай, я ведь тебя неплохо изучила.
Туша идет к двери. Достает кошелек.
– Если тебе действительно нужны деньги, можешь взять у меня. Я нашла тебя. Не забывай об этом. Думаю, искала тебя не одна я... Да, вот еще что... Спасибо, что ты меня застрелила.
– На здоровье.
Туша уходит. А ведь они могли с тем же успехом поговорить о ценах на овощи. Насколько я понимаю, Туша и Никки прожили вместе несколько месяцев года три назад; чем Туша могла привлечь к себе такую, как Никки, остается загадкой, однако ясно одно: увлечение это относится к разряду тех, которые принято называть пагубными.
Теперь же их решительно ничего не связывает. Если б не семь выпущенных из пистолета пуль, трудно было бы себе представить, что одно время (три раза еженощно) они были близки. И вовсе не близость явилась предметом их размолвки. Никаких улик. Чисто сработано. Люди теряют все: серьги, зубы, надежды, лютых врагов и закадычных друзей, воспоминания, самих себя; единственно, что они утратить не могут, – это утрату. Утрата утраты. Конец конца. Такой коллекции нет ни у кого. Спросите у опытного коллекционера.
Человек, которого вы когда-то любили, может выветриться из вашей памяти без остатка, но вот человек, которого вы застрелили, забывается редко. Спросите у старого солдата.
Змея подколодезная
Роза вновь предъявляет на меня свои права. Вернись она домой десятью минутами позже, меня украли бы в очередной раз.
Мы едем за город. Идем к колодцу. Внутри никто ничего не бормочет – мертвая тишина. Роза освещает дно фонариком – на тот случай, если Табата затаилась и хранит гордое молчание. В колодце пусто.
Пленница исчезла. Роза теряется в догадках.
Она беспокоится за Табату и, естественно, не может не думать о последствиях ее таинственного исчезновения. Никки бы такой поворот событий показался вполне забавным. Никки – но не Розе. Мы возвращаемся домой.
Опустившись в новое кресло, Роза открывает газету и просматривает статью о двух специалистах в области СПИДа, которые, приехав на международный конгресс по СПИДу, провели вместе ночь, после чего подали друг на друга в суд за заражение СПИДом.
Появляется Никки:
– У тебя невеселый вид.
– Было много работы на аукционе. Настроение такое, что даже по магазинам пошляться не хочется.
– Плохой знак.
Табата не выходит у Розы из головы. Она принимает решение. Встает. Прогноз: сейчас отправится на ее поиски.
– Если позвонят, скажи, что меня некоторое время не будет дома.
Роза уходит. Никки провожает ее участливой улыбкой.
А как же я? Опять умыкнут. У-ник-нут.
Бессловесный и Невозмутимый
Никки идет к себе в комнату – уложить вещи. Передумывает: идет в ванную и принимает душ – напоследок.
Они входят бесшумно – точно соткались из воздуха; дверной замок ими, как видно, изучен заблаговременно. Терпеливо ждали, пока Роза уйдет.
Одежда в глаза не бросается; дешевые, популярные в народе джинсы, дешевые, популярные в народе майки, дешевые, популярные в народе бейсбольные кепки – все такое просторное, что, как они сложены, и не скажешь. Внешность, словом, самая незапоминающаяся – что они есть, что их нет. Вязаные шлемы они, по всей видимости, напялили уже в дверях – чтобы ничем не отличаться от дешевых заказных убийц. Перчатки. Бритые затылки. Зомби.
Киллеры под номером сорок один. Такие возвращаются после убийства домой и с аппетитом ужинают. Самое смешное, что в вязаных шлемах или без них они везде одинаковы. Никакой суеты, с трудом сдерживают зевоту. Рутина. Хлеб насущный.
Никки – в ванной, слушает музыку. У Бессловесного (в моей коллекции номер сто шестьдесят пять) в руке сумка; раскрывает ее. Невозмутимый (номер девяносто пять) достает оттуда небольшой пистолет с глушителем и, предварительно убедившись, что в квартире никого нет, задергивает на окнах занавески.
Бессловесный извлекает из сумки видеокамеру и миниатюрную цепную пилу. Переглядываются – пора начинать.
В квартиру неожиданно входит Роза – что-то забыла. Уж не меня ли?
В это же самое время из ванной выходит Никки, и все четверо сталкиваются в коридоре. Бессловесный и Невозмутимый делают женщинам знак лечь на пол.
– Ваза там, – информирует налетчиков Роза.
Полное отсутствие интереса.
– О Боже! – вскрикивает Роза. – Вас подослала Табата, признавайтесь?
– К тебе это никакого отношения не имеет, – подает голос Никки.
Бессловесный делает ей знак, чтобы она разделась. Никки снимает лифчик. С еще большей готовностью, чем обычно. Но лифчика Бессловесному мало.
– Все снять? – спрашивает она. Он кивает. Сказано – сделано.
– Вас прислал Самогонщик? – живо интересуется Никки.
Никакой реакции.
– Фил? – Никакой реакции. – Тогда, значит, братья Налом?
Бессловесный опускается на корточки и привязывает ей руки к ножке стола.
– Господи! – Никки вдруг прозревает: методом исключения она догадывается, кто подослал киллеров.
Волноваться за свою жизнь у нее теперь есть все основания.
– Я заплачу вдвое больше, чем вам посулили...
Бессловесный как ни в чем не бывало разминает пальцы.
– Здесь у меня этих денег нет, но...
Бессловесный уже включил музыку и прогрел цепную пилу.
– Хотите, я немножко вас побалую?.. Сначала развлечемся, а уж потом за дело, – предлагает Никки. Ее голос – не верю своим ушам! – дрожит от страха. Невозмутимый устанавливает видеокамеру и жестом дает понять Бессловесному, что с камерой что-то не то. Бессловесный, несмотря на вязаный шлем и природную немоту, не скрывает своего гнева.
В этот момент, словно выполняя прыжок в длину, в коридор врывается входная дверь. Бессловесный и Невозмутимый обмениваются выразительными взглядами.
– Это уж слишком, – цедит Бессловесный, чувствуя, что он живет в мире, где профессионализм осмеиваем и наказуем. Перед ними с белыми крылышками за плечами стоит Туша. Вид ничуть не менее внушительный, чем обычно.
– Всего наилучшего, джентльмены, – говорит Туша таким невозмутимым голосом, что кажется, будто она свихнулась окончательно. Бессловесный пятится назад. В руке у него пистолет, но, вместо того чтобы пустить его в ход, он почему-то медлит. Ни с того ни с сего стреляет Туше в ногу, рассчитывая, что она рухнет на пол и забьется в конвульсиях. Если бы Бессловесный прострелил ей колено, он, быть может, и добился бы желаемого, но пуля лишь царапнула по ее пышному бедру, оставив на стене малиновые брызги. В результате, вместо того чтобы пасть к его ногам, она хватает его за руку и вращает ее, точно пропеллер, не обращая ни малейшего внимания на жутковатый хруст.
Членовредительство налицо.
В следующий миг она обрушивает карающую длань на вязаный шлем. Лица как не бывало.
– Хочу, чтобы ты выучил одно слово, – говорит она, но Бессловесный становится по совместительству Безмозглым: пытаться увеличить его запас слов
– занятие совершенно бесперспективное. – Только одно – «анальгезия».
В руках у Невозмутимого цепная пила. Компенсацию, и немалую, за физический ущерб пришлось бы выплачивать ему, ибо в поединке один на один цепная пила – оружие серьезное. Однако, то ли считая неспортивным применение цепной пилы в рукопашном бою, то ли желая пустить в ход приемы, за овладение которыми в спортклубе он выложил в свое время солидную сумму, Невозмутимый принимает решение нанести противнику удар ногой в лицо, который, придись он в цель, привел бы к летальному исходу. Недостаток такого приема заключается, пожалуй, лишь в том, что эффективен он только при стопроцентном попадании. Туше удается перехватить ногу противника в шести дюймах от своего лица. В уличной драке, как и на войне, вторых и третьих призов не бывает.
– Это тебе за несдержанность, – говорит Туша, выворачивая Невозмутимому ногу с такой страстью, что почти не слышно, как рвутся сухожилия и ломаются кости.
Прогноз: мощным коленом – в пах.
– А это – сам знаешь за что, – продолжает Туша, хватает Невозмутимого за яйца, отрывает от пола и пробивает его головой потолок. Такого пируэта даже я никогда не видела. Я аплодирую – насколько это в моих силах. Туша отходит в сторону, тело Невозмутимого падает к ее ногам, душа же устремляется в сторону прямо противоположную.
– Жаль, что видеокамера вышла из строя, – с деланным безразличием замечает Никки. – Между прочим, я привязана.
Туша развязывает веревку, а Роза тем временем пытается свыкнуться с мыслью, что в ее квартиру только что ворвались двое наемных убийц, чуть было не отправили ее на тот свет и уже успели получить по заслугам.
– Спасибо, – произносит Никки не совсем привычное для себя слово и одновременно натягивает юбку. – Как ты догадалась?
Туша улыбается. Улыбка эта наводит Никки на тревожные мысли. Ей начинает казаться, что Туша и в самом деле обладает сверхъестественной силой, однако дело тут не столько в сверхъестественной силе, сколько в подслушивающем устройстве, которое она подложила в принесенную назад вазу. Бессловесный тихо постанывает; Никки с остервенением бьет его ногой в живот.
– Я позвоню в полицию, – говорит Туша. – Полагаю, им доставит удовольствие поболтать с нашими друзьями.
– В полицию?! – Никки в ужасе. Никки в бешенстве. – Ты шутишь?
– У тебя есть другие соображения? – Туша – само терпение. Да, у Никки есть другие соображения, однако по здравом размышлении ей приходится от них отказаться. Она замолкает и в ожидании полиции развлекается тем, что время от времени бьет ногами своих жалобно стонущих обидчиков. Когда полиция приезжает, она, по обыкновению, застывает в подобострастной позе подмороженного цветка.
– Вам не больно? – спрашивает у Туши Роза.
– Нет.
Этого Роза постичь не в состоянии.
– Когда-то у меня на кухне поселилась мышь, – говорит она невпопад.
Чаепитие.
Двадцатое
Обменявшись с представителями правопорядка мнениями о случившемся, они возвращаются. В их отсутствие меня – без малейшего энтузиазма – охраняют младшие чины Лондонской королевской полиции. Дверь вернули на место, уговорив ее не совершать больше необдуманных действий и выполнять свои привычные функции.