Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Коллекционная вещь

ModernLib.Net / Современная проза / Фишер Тибор / Коллекционная вещь - Чтение (стр. 9)
Автор: Фишер Тибор
Жанр: Современная проза

 

 


– Теперь если что моей квартире и грозит, так только поджог, – замечает Роза.

– Прости, – говорит Никки почти что искренне. – Я съеду, если хочешь.

– Не стоит. Зачем? Все, что могло произойти, уже произошло. На самом деле настроение у меня неплохое, ведь за последнее время на меня обрушилось больше несчастий, чем отпущено человеку на всю жизнь. Так что теперь, будем надеяться, меня ожидает бесконечная череда удач.

Из дырки в потолке, напоминающей по форме человеческую голову, льется музыка.

Чай заварен.

– И все-таки я не совсем понимаю, почему твоя приятельница Туша, вместо того чтобы уехать, сидела возле дома в машине, – замечает Роза.

– Если честно, я – тоже, – задумчиво говорит Никки. – Таких, как она, можно любить всем сердцем, но заставить уехать невозможно никакими силами.

– А кто такой Самогонщик? – любопытствует Роза. – Как ты назвала этих братьев? Налим?

– А кто такая Табата?

– Видишь ли...

– У Самогонщика... впрочем, не важно. Я-то знаю, кто их подослал. Это Лэл, брат одного моего клиента. Не помню, как его звали, – человек он был незапоминающийся. Зато клиент – первый сорт.

– А что, бывают клиенты второго сорта?

– еще бы. Некоторые из них – полное дерьмо. Знаешь, сколько этих мазохистов я на своем веку перевидала... Думала по глупости, с ними хлопот меньше. Первым таким клиентом был здоровенный шотландец, болван каких мало. Достает свой прибор и говорит: «Сделай мне больно». Больно – так больно, беру плетку и хвать ему по члену, не сильно, даже нежно, а он поворачивается и кулаком мне в морду. «Больно же, сука!» – кричит. Думала, он мне челюсть свернул. Поначалу кажется, что с мазохистами проблем не будет. Явится какой-нибудь коммивояжер из Азии, упадет на колени, будет ползать по полу, лизать тебе подошвы и молить: «Накажи меня, повелительница, я – ничтожество. Только захоти – отвезу тебя в Карачи, озолочу».

Он тебе и комнату пропылесосит, и окна вымоет, и обувь начистит – дел-то в доме всегда хватает. Со временем я этих мазохистов и к соседям посылать стала: цветы в садике польют, в туалете пол вымоют, в магазин сходят. С соседями ведь, сама знаешь, хорошие отношения невредно поддерживать. Потом я иначе развлекаться стала: одного клиента заставляла бардак в доме устраивать, в тарелки испражняться и все прочее, а следующего

– порядок наводить. Но мне и это надоело: вечно эти мазохисты за тобой ходят, только и ждут, что ты их либо кнутом огреешь, либо как-нибудь еще обидишь, спасу от них нет: в паб не сходишь, телевизор спокойно не посмотришь, да и проку от них в общем-то мало. Велела я как-то одному в ванной убраться, а он – ни в какую. Я его тогда так измочалила, что он мне полсотни накинул.

Но со временем ведь все приедается, вот и я всех несговорчивых отвадила, и тут мне пришла в голову мысль упечь моих мазохистов в тюрьму. Не в настоящую тюрягу, естественно, а в конуру – у нас с ними это тюрьмой называлось. Запрешь их в «тюрьме» – и делаешь что хочешь. И все счастливы: им ведь это даже выгодно – два дня в конуре обходились им дешево; лишнее я с них брала, только если они меня упросят пару раз в день к ним в конуру заглянуть и на них помочиться.

Так вот, брат Лэла был одним из лучших моих клиентов. Работал он клерком в электрической компании и зарабатывал, понятно, гроши, но зато сидел в бухгалтерии, а у меня за электричество за год не плачено было. Чего только со мной не делали: и свет грозились отключить, думали даже улицу вскопать, чтобы меня от сети отрезать, – а он взял и мой счет аннулировал. Я с ним – за скромную мзду – и насчет соседей договорилась: он и их счета аннулировал, и скоро вся улица, почти весь квартал, все местные фирмы и рестораны перестали за электричество платить. Меня весь наш район на руках носил, а мой клиент все выходные в «тюрьме» просиживал.

Сидит однажды мой Электрик в «тюрьме», а в соседней конуре

– еще один живчик, из муниципалитета. Воскресенье, лето, жара; в «тюрьме» они с пятницы, ни еды, ни питья, одна ругань да вонь – самое время их на свободу выпустить. А я в тот день отличилась: квартиру убрала, гимнастикой позанималась, надо, думаю, чем-то себя развлечь – заслужила. И решила: пойду-ка навещу своего соседа, наркодельца.

Делец этот, надо сказать, – кретин каких мало. Даром что доктор Смак. Тот еще «смак»! Настоящее его имя было мне неизвестно, он его официально поменял, но могу поручиться – такие имена забываются в следующую секунду. Жил этот Смак в пяти минутах ходьбы от меня, а на улице тепло, солнышко – дай, думаю, до него догуляю, и домой. Прихожу, запасаюсь, как водится, товаром, собираюсь уже уходить, а Смак почему-то вдруг рассиропился, не отпускает, демонстрирует новые «препараты», предлагает водки выпить, а заодно и кольнуться. Почему бы и нет, думаю. Вижу, Смаку страсть как пообщаться хочется – ему такое счастье не часто выпадает, да и мазохисты мои наверняка рады будут еще на полчасика в «тюрьме» задержаться. Выпиваю рюмку, колюсь. Нездешний кайф. Многое мне в жизни не удавалось, но с наркотиками – полный ажур. Чувствую: сегодня вколола я себе то, что надо. Последнее, что я помню: Смак протягивает мне какую-то змею на тарелке, и вид у него при этом немного взволнованный. А потом – провал.

Если б Смак не был таким козлом, я бы решила, что он это все нарочно подстроил. Новое средство на мне испытывал. Что произошло потом, я восстановила уже гораздо позже. Отрубилась я – а вид такой, будто концы отдала. Смак, натурально, в штаны наложил, все свое зелье в туалет быстренько спустил и вызывает «скорую» – делать-то нечего. «Скорая», стало быть, в дороге, я – в отрубе, а Смак лихорадочно соображает, какую бы такую лапшу врачам на уши повесить. А поскольку дело происходит летом, на мне, сама понимаешь, надето не много. Вот Смак и думает: пока «скорая» приедет, надо бы ее по-быстрому трахнуть – не в том она состоянии, чтобы отказываться.

Брюки приспустил – и за работу, и тут – бывают же совпадения! – входит его подружка. А надо тебе сказать, что Смак собирал всякий хлам. Квартира у него – как лавка старьевщика, чего в ней только не было. И водолазный костюм, и чучело казуара...

– Казуара?!

– Да, чучело казуара. Казуар, он вроде страуса. Знаешь, зачем Смак это чучело приобрел? Затем, чтобы все подумали, что это страус, и спросили: «Откуда у тебя чучело страуса?» А он бы тогда ответил: «Нет-нет, это не страус, это казуар». Приобретал он весь этот хлам исключительно для выпендрежа – вот только на какие деньги, не знаю. На наркотиках он бы столько не заработал. И ни на чем другом тоже. Зуб даю. Но все эти заморские чучела обошлись ему недешево – это факт. Понимаешь, если б тебе такое кто другой рассказал, ты подумала бы: «Интересно, я и не знала», когда же слышишь это от Смака, то думаешь: «Тоже мне, нашел чем хвастаться!» Коллекционировал он и средневековое оружие.

Так вот, хватает его подружка со стены лук и выпускает стрелу прямо Смаку в голую задницу, после чего бьет его для верности по голове счетами. Нокаут. То ли по дурости, то ли потому, что на столе недопитая бутылка водки стоит, подружка решает, что я либо пьяна, либо просто люблю поспать без трусов у Смака на паркете. Лезет она ко мне в сумку, находит там наркотик, колется – и через несколько секунд валится на Смака и тоже отрубается.

Тут появляются еще два наркодельца. Смаку они дают промышлять этим бизнесом только потому, что, во-первых, любят время от времени хорошенько его взгреть и, во-вторых, регулярно собирают с него дань. Что произошло дальше, мне до сих пор не вполне понятно. Дельцы, как видно, между собой повздорили – то ли из-за того, что в тайнике не оказалось наркотиков, то ли потому, что не смогли поделить обнаруженные в кармане у Смака деньги, то ли потому, что поспорили, кто меня первым трахнет. Повздорили и подрались – наверное, все-таки из-за наркотиков, и один огрел другого – нет, ты только представь! – замороженной игуаной, которую Смак в морозилке держал, так как воображал себя таксидермистом. Чучела эти валялись у негоповсюду и выглядели так, словно побывали в серьезной аварии, поскольку таксидермист из Смака получился ничуть не лучше, чем наркоделец. По-видимому, удар игуаной достиг цели – во всяком случае, вся квартира была залита кровью. А ведь бедняге пришлось еще и от гепарда отбиваться; гепард, правда, под кайфом был.

– Гепард?! Под кайфом?!

– Ну да, гепард под кайфом. Сама-то я его не видела – Смак гепарда в другой комнате взаперти держал, он ведь в муниципальной квартире на двенадцатом этаже жил. А завел он этого гепарда все по той же причине – чтобы любой ценой внимание к своей особе привлечь. Иногда Смак сажал его на иглу – чтобы можно было спуститься в паб и сказать: «У моего гепарда ужасная привычка, знаете ли!» В потасовке гепард участия не принимал, пока не обнаружил вдруг, что кто-то наматывает его хвост на руку и вращает его над головой.

Тут входит врач «скорой помощи». Входит, поскальзывается на залитом кровью полу, падает, ударяется головой о дверной косяк и вырубается. Не успевает войти второй врач, как второй наркоделец наносит ему страшный удар замороженной игуаной – врача он принял за еще одного переодетого наркодельца, который пришел взять со Смака мзду; принял потому, что Смак, которого несколько раз довольно сильно избивали, пришел в себя и бросился к двери. А может, он просто решил деру дать; ему так не терпелось поскорей покинуть помещение, что он пулей вылетел за дверь и, перебегая через дорогу, угодил под автобус.

Очнулась я только через два дня, в больнице. Смотрю, передо мной медсестра, а за ней целый выводок фараонов. Сестра вручает мне приз. «Это, – говорит, – вам от сотрудников больницы. Присуждается приз каждый год самому нестандартному пациенту». Обычно награды у них удостаивался тот, кому в задний проход выдра залезет или у кого член в пылесос засосет, но, хотя сейчас еще только август был, да и с передозировкой к ним попадали многие, они сочли, что награда досталась мне по праву – уж больно им мой рассказ понравился.

И тут до меня вдруг дошло, что отсутствовала-то я целых два дня. Два самых жарких дня в году, как потом выяснилось. Вспоминаю про «тюрьму», бегу из больницы и кое-как добираюсь до дому. Смотрю: одна из «тюрем» перекочевала за это время из одного конца комнаты в другой – это Электрик пытался наружу выбраться. Бедолага отдал концы, и теперь ему предстояло уже у небесной повелительницы в ногах валяться. Что же до сотрудника муниципалитета, то этот привык без дела лежать, а потому еще дышал, хоть и находился в коматозном состоянии.

– Повезло ему.

– Ага. А может, он остался жив потому, что перед уходом к Смаку я ему выпить дала. «Ну и жарища!» – только и успел пролепетать он, прежде чем я умчалась в аэропорт. Естественно, я чувствовала себя виноватой, но, с другой стороны, кто не рискует, тот не пьет шампанское, верно? Мне всегда хотелось в Америку, и все бы обошлось, если б не брат моего Электрика, Лэл этот, – чувство юмора у него напрочь отсутствует. Стоило как-то раз двум-трем семилетним сосункам напасть на улице на Электрика, как Лэл начал в отместку все подряд полицейские машины вскрывать. Близких отношений у него с братом, насколько я знаю, не было, но ему не хотелось, чтобы ребята в пабе шептались у него за спиной: «Слыхал? Братан-то его в коробке из-под торта Богу душу отдал».

– Ты еще какое-то имя упомянула. Самогонщик, кажется?

– Лучше не спрашивай. Это уже в Америке было. Не будем о грустном.

– Тебе надо книгу написать.

– Кто ж мне поверит?

Чаепитие.

Двадцать девятое

Звонок в дверь. Никки отсутствует – качается на трапеции. Роза дома, в делах. Это Табата. Привыкнув за последнее время к самым большим неожиданностям, Роза впускает Табату с таким видом, будто ждет ее уже очень давно.

– Странно, что вы сразу же не позвонили в полицию, – говорит Роза.

– Собиралась. Что с вашей дверью? С молоком, без сахара. Спасибо.

– Как же вы выбрались из колодца?

– Пыталась вылезти, прижимаясь к стенкам спиной, упираясь ногами и подтягиваясь на локтях, но из-за слабого пресса у меня сначала ничего не выходило, однако я не пала духом, и дело постепенно пошло на лад.

– С каждым днем у вас получалось все лучше и лучше?

– Я бы этого не сказала. Больше всего от этой гимнастики пострадало мое платье. В конце концов я все же выбралась наружу, и, если б в коттедже был телефон, я, наверное, действительно прибегла бы к помощи парней в голубой форме, однако пока я добиралась до телефона-автомата, я немного успокоилась. Во-первых, я поняла, что, сидя в колодце, я сильно похудела; кроме того, мне пришло в голову, что у вас и в самом деле имелись некоторые основания меня изолировать; какой смысл в моей профессии, если я не могу оказать реальную помощь? В конечном счете вы же не виноваты, что вам захотелось меня украсть.

В ушах у Табаты агатовые серьги, они напоминают ворчливого старичка, который брюзжит, что надо бы сменить вывеску на его пивной, где пиво отвратительное, разбавленное и где все хозяина ненавидят. Табата ничего этого не знает; такое не может прийти ей в голову.

– Вас никто не искал?

– Нет. Даже обидно. Собираешься на семинар, а попадаешь на две недели на дно колодца. Возвращаешься домой – и обнаруживаешь лишь пару квитанций да несколько сообщений на автоответчике: звонившие вежливо интересуются последним номером журнала. Даже комнатные цветы вполне сносно перенесли мое отсутствие. Все сочли, что я либо уехала по делам, либо устроила себе незапланированный отпуск.

– Я законченная неудачница, – признается Роза.

– На законченную вы не тянете. Послушайте, я хочу пригласить вас на вечеринку. Мы вас пристроим. Несправедливо, что такая хорошенькая молодая женщина, как вы, и не пристроена. – Табата берет со стола банку маринованной свеклы и пытается отвернуть крышку.

– "Пристроиться", как вы выражаетесь, я могу и сама – за пять минут. Для этого достаточно выйти на улицу и остановить первого встречного самца. Вот только самец мне не нужен. Хотелось бы, чтобы это было существо на двух ногах, а не на четырех.

– Вечеринка – это именно то, что надо. Мужчинам мы скажем, что будет очень много женщин, мы пригласим как можно больше незнакомых людей. Чем больше, тем лучше.

– И почему я так устроена? – недоумевает Роза. – Почему я не могу быть просто шлюхой?

Они выпивают по второй чашке чая.

– Доверьтесь мне, – заверяет Розу Табата. – Зачем жить на этом свете, если мы не в состоянии помочь друг другу? – Она доедает ореховый торт, и Роза провожает ее до двери. Снаружи обильно мочится какой-то тип в бейсбольной кепке. Он застегивает штаны, передергивается и вынимает нож. Ограбление.

– Я вполне вас понимаю, – говорит Табата. – Но я не могу отдать вам деньги, потому что вы сделаетесь преступником и это будет на моей совести.

Кепка выхватывает у Табаты из рук сумку.

– Предупреждаю вас, – говорит Табата, – у меня прекрасная память. Если вы немедленно не вернете мне мою сумку, я опишу вас полиции во всех подробностях.

Кепка неторопливо уходит, рыгая и копаясь в сумке Табаты. На асфальт падают патрончики помады, тюбики с пудрой.

– И все это наших рук дело, – вздыхает Табата.

Зануда номер один

– Не понимаю, отчего люди хотят разбогатеть. Отчего сходят с ума из-за денег, остается для меня загадкой, – говорит Мариус, так нежно улыбаясь Розе, словно он все еще надеется, что она по-прежнему считает его своим добрым дядюшкой. – Детоубийцы. Детоубийцы. Им все помогают, их все жалеют. Этим подонкам хотят угодить тысячи людей, их слушают, за них переживают. Им сочувствуют. Но если вы богаты, если трудитесь людям во благо, если владеете компаниями, которые помогают людям улучшить свою жизнь, – вас ненавидят все. Ночи не спят – думают, как бы вас ограбить либо выкрасть из дома вас или членов вашей семьи. Если б вы знали, как утомительно ни на минуту не сводить глаз со своих денег!

– В таком случае дайте мне пару миллионов, Мариус, – говорит Роза, глядя на хозяина жизни так, будто он с ног до головы покрыт гнойными язвами.

– Я слишком хорошо к вам отношусь, чтобы осложнять вам жизнь, – говорит Мариус проникновеннейшим голосом все того же доброго дядюшки. – Деньги ведь

– это сплошные хлопоты. Знаете ли вы, сколько банков, больших банков, в которых работают умные, образованные люди, банков, которые находятся в благополучных странах, где нет войн, разоряются каждый день? Еще вечером они были, а утром – пуф! – и нет. Рушатся банки – рушатся миллионы надежд. И ничего ведь не поделаешь! Я вынужден был даже несколько гор купить. С горой-то уж ничего случиться не может, а? Не украдут же ее, в самом деле?

– Отчего же, при определенной сноровке можно, наверное, и гору украсть. Каждый день – по камешку.

На какую-то долю секунды лик Мариуса омрачается.

– Вы вот шутите, – продолжает он, – но ведь даже горы могут осыпаться. Один эксперт скажет вам, что в горы вкладывать так же безопасно, как и в жилые дома. Другой – что именно эта гора внушает ему опасения, а третий глубокомысленно заметит: «Да, сейчас в эту гору вложить средства можно, но кто знает, сколько она простоит? За дополнительный гонорар могу провести еше одну экспертизу». Может, слыхали? Неделю назад в Индонезии гора рухнула. Кошмар! Доверять нельзя никому и ничему.

Пришел Мариус за мной.

Ему и невдомек, что я спрятана в шкафу. Роза сказала ему, что меня отдали аукционистке, а та, о чем Роза знает, отбыла на две недели в отпуск, и связи с ней, разумеется, нет. Что, кстати, Розу устраивает вдвойне, поскольку и аукционистка тоже мной интересовалась. Держать меня у себя Роза ни под каким предлогом больше не может.

Мариус говорит не переставая. Возможно, он ждет возвращения Никки, чтобы облизать ее с ног до головы. А может, он везде одинаково говорлив – лопочет без умолку, пока его не выставят за дверь. Розе следовало бы начать кашлять ему в лицо или же выпустить в него струю из его же огнетушителя. Его кривая ухмылка напоминает клавиши сброшенного в пропасть пианино.

– Все тебя ненавидят. И те, на кого ты подал в суд. И те, кто на тебя работает. И те, на кого ты не подал в суд. Ненавидят тебя даже те, кто еще не родился на свет Божий. Они еще не знают, что ты существуешь, а уже ненавидят тебя лютой ненавистью. Тебя возненавидят миллионы, сотни миллионов

– ведь у бедных мало денег, зато очень много детей. Нет, деньги – это тяжкий крест. Остается утешать себя тем, что мои страдания будут способствовать счастью будущих поколений.

Может, и в самом деле каждый получает именно то, чего заслуживает?

Боюсь, что Мариус всерьез замахнулся на звание «зануды номер один» всех времен и народов. Впрочем, соперники у него есть достойные.

На сегодняшний день я бы все же отдала свой голос беотийцу Агафону, жителю одной миролюбивой деревни, которая благодаря своему миролюбию была исключительно бедна, ибо всякий живущий на расстоянии ста миль, пользуясь ее миролюбием, мог прийти и присвоить себе все, что ему только придет в голову и что он сможет унести. В конце концов деревня, где жил Агафон, обеднела настолько, что число желающих поживиться за ее счет существенно уменьшилось. Будучи людьми на редкость миролюбивыми, жители деревни превозносили аскетизм, так как считали, что аскетизм укрепляет здоровье. Однако в пропаганде своей жизненной философии у них возникали определенные сложности, ибо, когда какой-нибудь житель деревни доходил до слов: «Мы верим в мир, потому что...» – тот, кому предназначались эти слова, обыкновенно наносил ему удар в челюсть, после чего, дабы прекратить дальнейшие попытки продолжать проповедь, избивал его до потери сознания. Так вот, Агафон ходил по деревне и неустанно повторял фразы типа: «Что ж тогда хорошего в миролюбии?» В любом другом обществе его бы стерли с лица земли или посадили в мешок, насыпали бы туда камней – чтоб не скучно было, и утопили в море. Однако жители деревни были миролюбивы и свято верили в свободный обмен мнениями, к которому незамедлительно и приступили. «Да, и все-таки что ж тогда хорошего в миролюбии? – настаивал на своем Агафон. – Отсыпьте мне в таком случае фасоли. Или дайте участок земли на вершине горы». Потом он говорил: «Или участок земли у подножия горы». А потом: «Или участок земли на полпути между вершиной горы и подножием». Когда же ему дали участок земли на полпути между вершиной горы и ее подножием, он спустя несколько недель говорил: «Зачем вы мне дали эту землю? Она ни на что не годна».

– Но ведь ты сам ее попросил.

– Не надо было меня слушать.

Жители деревни попытались было от него спрятаться. Не ложились спать всю ночь. Не ложился спать и Агафон. Попытались скрыться в доме на краю деревни. Агафон нашел их и там. Он не спал ни ночью, ни днем и ежеминутно приставал ко всем с самыми непотребными вопросами: «Ты знаешь, что у тебя на носу вскочил огромный прыщ? Что у тебя выпали все зубы?»

Жители деревни, известные своим миролюбием, слабо сопротивлялись.

– Мы провели собрание, Агафон, – сообщили ему они, – и проголосовали за то, что впредь ты не имеешь права задавать вопрос «Что ж тогда хорошего в миролюбии?».

– Проголосовали, и что дальше?

– Решение было принято единогласно.

– Как же единогласно? Моя фасоль не голосовала.

– Фасоли не положено голосовать, Агафон.

– Почему, собственно?

– Ладно, предположим, фасоли разрешается голосовать. В таком случае наша фасоль проголосовала против твоей.

– Ничего подобного. Вы ее подговорили.

Кончилось тем, что как-то ночью снялась с места вся деревня. Жители скрылись в лесу, легли спать, а когда проснулись, Агафон был тут как тут. «Мне кажется, мы не голосовали, что переберемся на другое место», – заявил он.

Тогда миролюбцы стали распространять слухи о том, что в нескольких сотнях миль на берегу есть некая сказочная деревня, где всех, кого зовут Агафон, будут услаждать и развлекать самые прекрасные женщины на свете. Агафон даже глазом не моргнул. Тогда жители деревни, воспользовавшись тем, что Агафон, разморенный жарой, прилег вздремнуть, разошлись в разных направлениях и, несколько часов проплутав по лесу, встретились вновь. К месту встречи Агафон пришел одним из первых. «Мы, между прочим, за это не голосовали», – заметил он.

Миролюбцы непрерывно меняли место жительства, и наконец, спустя десятилетия невыносимых страданий и унижений, испытав самые невероятные лишения, заплатив за свое миролюбие расквашенными носами, проломленными черепами, грыжей и кровавым поносом, залитые мочой, которой их обильно поливали местные жители, они решили, что им придется лишить Агафона жизни.

– Тем самым мы изменим нашим принципам, – сказал один из них.

– Нет, нет, нет. Тем самым мы лишь отступим от них на секунду-другую. Надо будет бросить жребий, кому из нас это сделать.

Лишили они Агафона жизни или нет, я так и не узнала, поскольку меня, яйцевидный кувшин, единственное к тому времени достояние миролюбцев, забрал проходивший мимо спартанец, который изо всех сил ударил несшего меня в левое ухо, что повергло того в величайшее уныние, ибо он, страдая мучительной зубной болью, рассчитывал, что удар будет нанесен в челюсть.

– За деньги, – говорит Мариус, – нельзя купить то, что действительно хочется. Когда я был ребенком, у меня не было ничего. Тогда я этого не понимал. Почему-то считается, что иметь – значит приобретать. Да, у меня было ощущение, что мы недоедаем и мерзнем, но только теперь, вспоминая нашу холодную, темную комнату, я понимаю, каково нам было. Сколько сейчас ни ешь, за голодные годы все равно не наешься. Былого не вернешь. Ребенком я голодал, потому что у нас ничего не было, а сейчас, в старости, я вынужден голодать потому, что у меня есть все и я растолстел.

Мариус на диете – обхохочешься. Вместо пяти десертов ограничивается четырьмя. Сплошное лицемерие. Бывает, и от золотого слитка пахнет экскрементами – точно так же, как можно уронить золотую пылинку на кучу дерьма. От природы не уйдешь.

Мариус нервничает: он боится, что его люди могут выкрасть у него особняк и скрыться.

– За кирпичи можно ведь получить много денег, уверяю вас.

Роза приходит ко мне.

Кладет на меня руки, и я рассказываю ей, что делает любо-о-овь с предметом любви-и-и-и.

Любовь на расстоянии

Он любил игристое белое вино – но не шампанское. «Каждый раз, когда пьешь шампанское, даешь деньги французу», – говорил он.

Еще он любил, чтобы вино ему наливали молодые женщины – вовсе не обязательно стройные, или грудастые, или высокие, или блондинки. Он был неприхотлив. «И тебе не стыдно?» – спросили его однажды. «Жизнь коротка. Моя в том числе», – отвечал он.

У него была записная книжка с адресами всех женщин, с которыми он переспал (по понятиям сексуальных гигантов, их было не так уж и много), а также с адресами и с описанием многих женщин, с которыми он не спал, но за которыми ухаживал. Он посылал им поздравительные открытки на день рождения и на годовщину знакомства, а также скромные, но трогательные подарки, отвечавшие вкусам каждой в отдельности: тщательно подобранные серьги, роскошные наборы шоколадных конфет, редкие духи. Он очень любил делать покупки и часто приобретал подарок заранее, за полгода до дня рождения своей подруги, чтобы с его подарком не мог сравниться никакой другой.

Мысль о том, что он о ком-то забудет или кем-то будет забыт, была для него совершенно непереносима. «Нам необходима военная дисциплина, – говорил он. – Мы ведем войну против забвения. Всякий раз, когда кто-то нас забывает, умирает частичка нашего бытия».

Его любовь к женщинам была поистине безграничной; ничто не огорчало его больше, чем письмо, которое возвращалось к нему нераспечатанным оттого, что либо его подруга переехала, либо он ей наскучил. Он дарил женщинам цветы, он срывал с них одежды, он помечал в записной книжке дни их рождения, их любимый цвет и любимую музыку. Ложась с ними в постель, он говорил: «Нет тебя прекраснее» – и с его стороны это не было славословием.

И, несмотря на все это, разводился он трижды. Когда жена подымалась к нему в комнату и говорила: «Ты загубил мою жизнь!» – он приходил в неописуемую ярость.

После третьего развода он решил, что больше не свяжет свою жизнь ни с кем – и не потому, что пожалел себя, а потому, что не мог свыкнуться с мыслью, что женщина с ним несчастна. Была у него и еще одна слабость – глиняная посуда. У него имелись великолепные сферические арибаллосы с умопомрачительными рельефными изображениями и ваза с головой Горгоны, черепки которой числом двести тридцать шесть были найдены по чистой случайности.

Однажды поздно вечером, выглянув из окна во мрак ночи, столь же непроницаемый, как и мрак в его душе, он обнаружил вдали освещенное окно. А поскольку к чужой жизни он всегда относился с нескрываемым любопытством, он вооружился подзорной трубой, которую вместе с другими вещами оставил ему на хранение один его старинный приятель.

В подзорную трубу он увидел лестницу, ведущую наверх, в комнаты, одна из которых, судя по всему, была спальней, а другая – ванной. Он сидел в темноте, без всякого интереса взирал на эту лестницу и раздумывал над тем, можно ли понять, как устроена жизнь других людей, если незаметно наблюдать за ней со стороны. А вдруг тут скрывается некая тайна?

По ступенькам скользнула и скрылась в левой комнате какая-то тень. «Похоже, это женщина», – сказал он себе и просидел у окна еще с полчаса, которые показались ему одним мгновением. Женщина вошла в ванную. Он увидел, как за матовым стеклом зажегся свет. Вероятность того, что она, может статься, в эти секунды раздевается, повергла его в трепет.

Долгое время (а точнее, полтора часа) он просидел не двигаясь и был наконец вознагражден: женщина передвигалась из комнаты в комнату, сколько он мог разобрать, в одном белье. Разумеется, ему ничего не стоило насладиться куда более откровенным зрелищем куда более обнаженных, куда более привлекательных женщин. Однако именно эта женщина вызвала во всем его теле непередаваемую дрожь.

«Докатился», – заметил он сам себе.

С этих пор он занимал свой пост у окна каждый день поздно вечером, дабы стать свидетелем ее омовений. При свете дня видны были лишь опущенные занавески, зато ночной мрак дарил ему свет. Он фиксировал все – ее белье, его цвет, фасон. Время, проведенное в ванной. Время, когда выключался свет в спальне. Его многократно усиленный подзорной трубой глаз разглядывал, покуда не появлялся предмет его желаний, складки на обоях, трещины на лестничных перилах, ворс на ковре. Он чувствовал, как сам превращается в лестницу, в ковер под ее ногами.

И вот настал великий день, когда она, обнаженная, застыла на какое-то мгновение на верхней ступеньке, а затем стала спускаться вниз, и мгновение это заняло в его памяти больше места, чем целые годы жизни. Он был повержен. В возрасте сорока двух лет он вдруг обрел силу и фантазию влюбленного юноши.

Ему было немного стыдно от того, что он делал, но ведь он вторгался в ее жизнь не более, чем дневной свет; подзорная труба лишь укрупняла картину, доступную каждому обладавшему хорошим зрением. И тратил он на это массу времени. Он раздражался, когда она поздно возвращалась домой, огорчался, когда уезжала отдыхать, недоумевал, к чему она столько времени проводит в ванной.

«Никто внакладе не останется», – говорил он, понимая, что удовольствие, которое он получает, никак не может ей повредить, сказаться на ее жизни.

Дневное время и дневной свет мало что для него значили – только с наступлением темноты в его жилах начинала пульсировать кровь. Ему хотелось извлечь ее из ванной, насладиться сполна ее наготой. Но вот как-то раз в его почтовый ящик по ошибке опустили чужое письмо; изучив имя и адрес на конверте, он подумал, что адресатом вполне могла быть она. Он обошел весь квартал и отыскал нужный дом – дом и в самом деле принадлежал ей. В эту самую минуту она как раз вышла на улицу, и ему представилась отличная возможность с ней познакомиться – в конце концов, исправив ошибку, он любезно принес письмо по нужному адресу. Однако он счел, что подзорная труба лучше личного знакомства, и, дождавшись, пока она уйдет, бросил письмо в ящик.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14