Горацио (Письма О Д Исаева)
ModernLib.Net / Отечественная проза / Фальков Борис / Горацио (Письма О Д Исаева) - Чтение
(стр. 14)
Автор:
|
Фальков Борис |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(454 Кб)
- Скачать в формате fb2
(212 Кб)
- Скачать в формате doc
(200 Кб)
- Скачать в формате txt
(195 Кб)
- Скачать в формате html
(209 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16
|
|
Да, взаимопритяжение, но и взаимопреодоление. Само время жизни двойственно: из будущего - к нам, и от нас - в будущее. Это как... кольцо, на окружности которого поставить две стрелочки, указывающие одно направление вращения, но на противоположных концах диаметра. Смотри, вроде они и в одну сторону указывают, ан нет, в две, да ещё в противоположные, но ведь так и вертится любая окружность. Одна стрелочка - это тяготение мотивов, хорошо знакомых нам в форме будто бы наших желаний. Принято называть их также всех скопом: цели, поскольку всем ясно, что они из будущего, но я бы, сегодня, предпочёл словечко: приказы. А другая стрелочка, встречная, - это тяготение причин, вытекающих из следствий после того, как заброшенные к нам из будущего мотивы-цели превратились в эти самые причины. И их мы называем неизбежностью. А в сущности это ведь одно и то же, нарисуй только такой кружок - и вопросов не будет. Будет лишь положительное осознание этого. И недоумение - а на какой же именно точке окружности происходит это превращение, этот перелом, ПРИСТУП? Но и недоумение - форма осознания, тем более, что ответ прост: а на любой. Но вот как раз осознавать-то мне всё это, почему-то, горько. Нет радости, Саня, нет. Горечь эта вот и сейчас у меня на языке. Потому что и пища тут имеет горький привкус. И груши, и сливы, и воздух, и вода. Ветер горчит. И по мере того как усиливается, всё больше горчит. И душа горчит. Всё чаще туда является образ моей бабки-еврейки. Вечная осень, братец ты мой. Пенсия, седина, судороги конечностей, сердечный ежедневный гонг. А ветер всё сильней, и уже вырван с корнем старый тополь в тополиной роще у реки. А ты - радуйся, Саня. Пока можешь. О. 29.8.Здоймы. Пришлось вскрыть этот конверт и подложить сюда новый листочек, ибо подоспела новая новелла. Так что следы вскрытия - от моей руки, не нервничай. Впрочем, могут быть и другие следы, кроме этих... Тогда - нервничай. А мне выпал теперь жалкий жребий быть пассивным наблюдателем. Из активной жизни, как ты уже понял из предыдущего письма, я активно же и выпадаю. Влекомый своим жребием, я наблюдаю круглый день, с утра. То есть, всё то время, когда вообще что-то можно видеть. Вот и сегодня заутра, ещё выковыривая сонные брёвна из глаз, уже вижу за окошком: у старой сливы стоит Бурлючина и дёргает пальчиком паутинку, призывая паука спуститься к нему. Тот, не будучи полным идиотом, конечно же не хочет спускаться и оставляет зов без ответа: остаётся пассивным. Тогда Бурлючина ловит нежную, словно невеста беленькую бабочку, и суёт её в сеть. Затем, подёргав паутинку снова, отходит. И с новой позиции сочувственно следит за действиями паука, на этот раз - весьма активными. Естественно, я был вынужден выйти из дома и подойти к ним обоим. И немедленно открыть диспут об ответственности за нарушение баланса в природе. Я говорил также о необходимости всякой жизни, о благородстве и ответственности человека за всё живое, и даже о душах насекомых. Короче, я продолжал занимать позицию отрешённого наблюдателя. То есть, я прогнал паука, хотя это уже и не имело значения для бабочки. После чего сорвал с дерева сливку и стал объяснять художнику, что даже я вот сейчас проделал убийство, ибо сливка - это плод дерева слива, а значит она есть смысл его существования, его суть, его душа. Затем я искусно провёл параллель между этой сливкой и нашим гипофизом, коснулся нашей души и её пристанища, и закончил предложением постучать себя по сосцевидному отростку, чтобы убедиться в истинности моих слов. Чтобы уже при таком невинном покушении на свою душу Володичка осознал, как это нехорошо. Но он пренебрёг моим предложением. И тогда я постучал ему сам. Какая, однако, сила заключена в прямых доказательствах, если даже художники шарахаются от них, как от проказы! А Володичка таки шарахнулся от меня, как от прокажённого. Какая мощь в них, если они преодолевают даже упрямство художников! Но чтобы убедить художника вполне, одной мощи недостаточно. Поэтому и мне на этот раз дело не вполне удалось. Шарахнувшись, он стал реветь какую-то невразумительную чушь. Простую чушь я бы понял, напрягшись. Но невразумительную, высказанную почему-то на Здоймовском диалекте, да ещё и голосом Здоймовского быка! Нет, на это моего понимания не хватило, и поэтому я ничего из речи художника не могу процитировать. Только под конец рёва что-то стало слышно ясней, но нисколько не понятней. Суди сам, может ли это быть понято: "...из-за тебя монастырь!" Ну, скажи мне - какой монастырь, причём тут монастырь? Да и нет тут никаких монастырей поблизости. И дальше: "... если ты моего пацана подведёшь!" Ну, а это-то что значит? Похоже, Володичка всё перепутал, ведь не его же пацан тут хозяин, да и подводят не дяди пацанов, а наоборот: пацаны - дядь. Но я, согласно жребию моему, всё это выслушал без возражений, и даже участливо. И вообще - непристойно вступать в пререкания с мажордомом. Казалось бы всё это верно... Но через час я, влекомый тем же жребием, вижу: на кухонном столе мучается в родильном припадке бабочкина куколка, подпрыгивает в судорогах, бедняжка, о деревянный стол постукивает! Вот-вот, стало быть, разродится. А над ней склонился Бурлючина и с плотоядным выражением морды ждёт. Чтобы, конечно же, только она появится на свет Божий - сразу отдать её, невинную ещё, свеженькую барышню, своему другу-паучку на поругание. Я снова не устоял перед зовом ответственности. Экклезиаст молчать не может. И снова обратился я к художнику с трезвым словом. Тут его прямо перекосило и он выразился в том грубом смысле, что я - глуп. И не только просто глуп, но и ЕЩЁ И глуп! Я снова смолчал, ибо продолжал влачить свой жалкий жребий. Но ещё и потому, что вспомнил своё новое увлечение поэзией и рассудил, что отчасти художник прав. Поэт обязан быть глуповат, так говорят сами поэты. Но не ему, художнику, в этом упрекать других! Эх, друг мой Саня, не жди ни от кого благодарностей и бойся, когда их тебе приносят. Что-то, значит, дурное замышляется против тебя. На этой мысли я и успокоился вполне. Но своих попыток проповедовать осторожное отношение ко всему живому, и даже настороженное, я не оставил. Ибо это уже не жребий мой, а миссия. Потому и взял с собой на мою обычную прогулку по окрестностям их обоих, нет, не с паучком: Бурлючину с Бурлючёнком. И вот идём мы, как выяснилось - уже общим жребием влекомые, ибо миссия и делает личный жребий общим, идём долиной рая. Справа от нас кущи и сосняк, слева речечка, в ней рыбки круги рисуют, а над кругами - кругами же коршуны ходят. После долгого молчания, когда мне показалось, что мы достигли известного единения во всём этом, я и говорю: - Зачем ты, Володя, приволок ко мне на двор эту неумелую скульптуру, грубо изображающую двух некрасивых ангелов, обнявшихся в непристойной позе? И куда ты эту скульптуру, эконом, собираешься определить в моём доме? - Я не приволок, - отвечает он хмуро, но всё же членораздельно. - Я её сделал сам. Но это не ангелы, а аисты. - Тем более! - вскрикиваю я. - Ангелов можно и над постелью приспособить, а аистов - куда? - Аистов на крышу, - говорит он, на меня не глядя. Он глядит под ноги, чтобы вернее наступить на лягушку. Я, разумеется, и такую идею не одобряю. Но из жалости к автору её не протестую в принципе, а пытаюсь хотя бы усовершенствовать. - Понятно. Но почему бы нам не завеcти на крыше настоящих аистов, с пёрышками вместо этих стружек? - Это каким же образом? - спрашивает художник. Видно, стружки, эти лавры попартистов, занозят и его. - Нет ничего проще! И для многих - нет ничего увлекательней, друг мой! И я коварно, то есть - художественно описываю, каким образом: он, художник, вкапывает посреди двора шест, сажает на его верх колесо от телеги, привязывает к колесу разноцветную тряпку. А дальше художник сидит и ничего не делает, только ожидает, когда его произведение сделается само. То есть, когда Господь пошлёт на колесо Ангелов. Аистов, поправляюсь я. - Колесует, значит, - хмыкает неумытый Володичка, но с явным интересом. Что же, Господь их специально для этого создаст? - Почему - создаст, переведёт уже созданных к нам на жительство. Я имею в виду, перешлёт нам тех аистов, которые сейчас живут вон в том уродливом домишке на другом берегу канавы, у самого пляжа. Господь отберёт птичек у наших соседей, и передаст нам. Ибо у нас им красивее и выше. Значит, удобнее им взлетать и садиться. Улетать и прилетать. Кстати, этой осенью они уж к нам не перейдут, зато когда весной они станут возвращаться из стран далёких, эти благородные юноши, да завидят с небес нашу яркую тряпку, да наше колесо... Тут молния сверкнула в этих самых небесах, они смутились, так как молния ударила в них снизу, поддых. Завыл ветер. Это Бурлючина так затопал ногами, что напугал их всех, включая своего пацана, которого он чуть было и не растоптал. Затряслись все суставы и крепления его. Глаза выкатились на щёки. Приняв такое обличье, он сообщил мне, что я не только глуп, но и совсем туп. И тоже: ЕЩЁ И ТУП. Вести диспут в таких терминах я не привык. И мне пришлось снова выслушать его речь до конца. Зато в конце я понял, что Бурлючина, бедняжка, не только заразился местной болезнью, симптомом каковой является столбнячная поза "чур-чур", но и доразвил её всеми своими силами. Ведь в числе прочего он сообщил мне, что аисты - не птицы, а символ. Вот так-так! И если аисты уходят со двора, значит, на двор приходит смерть, ибо свято место пусто не бывает, потому что сама природа пустоты не терпит пустоты. Вот так-так ещё раз! - Стало быть, к нам на двор придёт жизнь, - попытался логикой унять я художника. - Жизнь! - возопил он, вцепившись в свои отросшие волоса. - Да нас... нас пожгут заживо, вот какая это жизнь! Ты, ты... Здесь он произнёс снова мною непонятое. Но и не поняв, я призвал всё своё терпение и молвил: - Голуба моя... Видел я на картинках, как аисты приносят в клювиках деток хозяевам дома, приютивших их. Но чтобы они таскали хворост и бензин - такого не припомню. Тут Бурлючина, сражённый моей логикой наповал, съёжился и прошептал: - В клювиках... На картинках... Откуда ты знаешь, учёный книжник, приносят они детей или уносят, а? Неужто это можно распознать по картинкам? И это говорит человек, чья профессия - рисовать картинки! Итак, болезнь художника зашла так далеко, что старта уж и не видать. Таких больных следует предоставлять самим себе. Уже всё поздно. Решив это, я позволил паузе, наступившей после столь ошеломляюще-циничного высказывания художника о своей же профессии, длиться столько, сколько ей самой хочется. Мы молча повернули обратно, в сторону усадьбы, предоставив резюмировать дискуссию Господу. Напоминаю: мы - это я, мой мажордом, и пацан Юрий Владимирович Бурлюк, дитя мажордома. И Господь ждать себя не заставил, немедленно дал, подарил, сотворил нам это резюме в зримом виде. Не надеясь, очевидно, что мы сможем расслышать и понять Его слова, произносимые посредством ветра и листьев придорожного куста. Не успели мы повернуть к усадьбе, как нам было дано зрелище глубокомысленное и трогательное. Сочетание, случающееся исключительно редко. У самой дороги, в траве, в позе уснувшего младенца, подложив крылышко под головку, упоительно прикрыв глаза пёрышками, лежало тельце мёртвого аистёнка. Его освобождённая душа путешествовала в высях горних, по моему впечатлению, уже часа два. Но не больше, так как в это тельце ещё можно было ей вернуться. Разложение, по-видимому, ещё не началось. Кроме как на младенца, аистёнок смахивал на лошадиный мосол: под таким углом согнулась его шейка, образовав на сломе лишний сустав. Я хотел сложить ему эпитафию, тут же, на месте происшествия. Для чего поднял по-державински руку, повернул своё опечаленное лицо к слушателям... Но мне пришлось отложить исполнение моего намерения на потом. Ибо в эпитафии нуждался сам Володичка больше, нежели мёртвый аистёнок. Он и выглядел мертвей его. Потому как в его тело душа явно не собиралась возвращаться. Поза "чур-чур" была увековечена художником в собственном теле. Такой, стало быть, перформенс. Даже пацан его был обеспокоен трансформацией папочки в произведение искусства. И вместо эпитафии аистёнку пришлось мне успокаивать мальчишку. - Неужто его свои прикончили? - Так сказал я. - Скажем, перед отлётом на юга. Проверили - оказался слабым, или лишним. Естественный отбор. В его рамках часто приканчивают свои же... Так удобней. Или это чужие сотворили, в тех же рамках? Например, коршуны. Или пацаны... Как думаешь? Мальчишка не успел ответить, мой пациент подхватил его подмышку и кинулся бежать. Слава Богу, хоть в нужную сторону, к усадьбе. Ибо было время обедать. Отбежав шагов на десять, он приостановился и прошипел в мою сторону, если я правильно понял: - Бес. И побежал дальше. Я же повлёкся за ними. Как уже сказано - было время обедать. После этого со мной на прогулки никто не ходит. И вообще - со двора они оба теперь ни ногой. Мажордом даже за молоком своего мальчишку перестал посылать. Меня же как бы перестал замечать... Чую, близятся итоги всех наших дискуссий. Их всеобщее резюме. И ведь верно!.. Вечером, уже затемно, когда я ходил купаться, наглая скотина жук звезданула меня в не успевший закрыться глаз! Все кости вокруг глаза, и само сознание моё, пошли трещинами. Однако же, какие низкие создания избирает иногда Бог своим орудием... Но тогда: для ударов какой же мощности он избирает создания более высокие?.. Ужас, ужас... Нет, не могу кончать новеллу на нотке ужаса, ибо я сегодня куда более серьёзен. Слушай, Санька, ветер раскачивает деревья в моём саду. Опадают сливы и листья. Сливы похожи на гипофиз с картинки в атласе. Художник их не рисует, однако, он гипофизы жуёт. Пожевав, он ловит бабочек и сажает их в паутину. Пауки жуют бабочек. Художник смотрит на это, возбуждается, и снова принимается жевать гипофизы. Один за другим. Лишённые гипофизов деревья сохнут, как обездушенные. Пацан Юрий Владимирович ловит маленьких рыбок, сушит их и тоже жуёт. Кажется, он также ловит и жрёт мух. Не иначе, парень будет лётчиком. Пока рыбки сушатся - на них слетаются осы и опять же жуют. Осы также ловят мух на кухонном столе, отрывают им крылышки и после этого - снова жуют. Коровы, столпившись у моей ограды, жуют траву. На затоке аисты жуют лягушек, когда не ловят змей. Коршуны жуют змей, когда не ловят лягушек. Таким образом они сохраняют лояльность по отношению друг к другу. Когда же наступит моя очередь? Так думаю я и покупаю, после долгих уговоров, у соседа гуся. И я пытаюсь сохранять лояльность по отношению к нему - и ко всем остальным берберам. Поэтому я не режу гуся сам, а поручаю сделать это другому соседу. Несмотря на всю мою лояльность, все берберы высыпают из своих шатров и глазеют на меня, пока я несу тушку домой. Гусь же, хотя и давно мёртвый, давно без головы, назло мне продолжает притворяться живым: хрипит дыркой в шее, корчится и вообще изображает из себя только сейчас в муках умирающего лебедя. Неудивительно, коли мне припишут убийство и надругательство над телом птицы. Неудивительно также, если и убийство аистёнка припишут мне. Лучшего доказательства, что и это проделал я, не найти, нежели я сам, путешествующий через луг с живым трупиком на руках, а по всему лугу разлетаются его перья. Наказание неизбежно. Первым за меня берётся скотина-жук, это я уже описывал. Затем слепни. От их укусов я распухаю весь. Лошади пасутся мирно, люблю их, потому как они не вмешиваются в конфликты. И потому, что кал их душист, не чета коровьему или человеческому. И мосол лошадиный крепок. Но я предупреждён. И потому займусь собой, чтоб не застали врасплох. Побреюсь, надену чистую рубаху, помолюсь... Вымою голову. Допускаю, что она очень грязная. Можешь такое вообразить? Я тоже. Олег. 28.8.Здоймы. Ещё раз вскрыл конверт: пишу, не могу остановиться, а бегать три раза в день на почту в центр - гусей дразнить. Хочу сказать, что я пренебрёг в конце концов выходками Бурлючины, и продолжал гулять. В одиночестве, понятно. И был вознаграждён за своё упорство сполна. Итак, целыми днями у моей ограды трётся тут одна старуха, грязнейшая и уродливейшая из всех Здоймов. Притворяется, что пасёт коров, а на самом деле круглый день смотрит свой телевизор. Телевизор - это я. Время от времени старуха застывает в позе "чур-чур" и выпускает полетать свою душу на воле. Я привык к ней, и даже отказался от затеи ставить чучело на разбитом Бурлюком огороде. Зачем, если так? Впрочем, и без затей не растёт на том огороде ничего, ведь я запретил Бурлюку засевать и засаживать его. Во время одной из моих одиноких прогулок попал я на старое русло реки, уже совсем высохшее. И пошёл по нему, и вышел на не знакомую мне полянку в лесу. Уже смеркалось. По пояс в папоротнике я стал искать выхода из леса, и уже почти набрёл на дорогу, когда по ней прокатила чёрная "Волга" с открытым окошком. И что же? За рулём "Волги" сидела та самая старуха. Но теперь - в декольте и кружевах. Вся раскрашенная. И в жемчужном колье. Не поверив глазам, я решил проверить их ногами, и помчался наперерез "Волге", путаясь в папоротниках, так как оказалось - дорога описывает вокруг этой полянки петлю. Но когда я продрался, наконец, сквозь заросли, и выглянул на сумрачный вечерний свет Божий, мне открылась сцена ещё более ошеломляющая. Я увидел шабаш. В укромном местечке леса, на пригорочке, при полном параде включая ордена за все войны века, в свете фар поставленных кружком авто, все известные мне Здоймовские берберы водили хороводы! Честно говоря, не знаю, видел ли я всё это, было ли всё это, может ли такое быть. Может быть, весь этот бред был рождён сиреневыми сумерками и моим помрачённым сумеречным сознанием. Но на всякий случай я постарался побыстрей унести оттуда ноги. Вот это-то и наводит на сомнения: если бы это всё было на самом деле, смог бы я унести оттуда ноги? А, может, это были вовсе и не Здоймы, кто их разберёт... Я среди местных берберов, как марсианин в Китае, все они на одно лицо. Я - специалист по африканским, знаете ли. А местных я для своих нужд распознаю только по увечьям. Но если совсем честно сказать, то я не уверен, что правильно распознаю: разве не похожи все увечья друг на друга в любой части света, в любом... столетии? Добавлю ещё, что после той истории с аистёнком аисты в Здоймовских гнёздах уже не сидят. Улетели в Африку? Что-то рановато. О. 26.8.Здоймы. 19. ДЖ. Т. РЕВЕРСУ В МАДРИД. Я стал испытывать приступы тоски по Испании, дорогой Джон. По этой выжженной пустыне. По этой отощавшей смуглой девочке-монахине. По этому скудному Ерусалиму - Сант-Яго де Компостела, всё чаще вижу я его во сне, когда получается уснуть. И это при такой роскоши, какую мы все имеем здесь. Даже местные аисты кажутся мне теми, помнишь? Я думаю: может быть, всё дело именно в пустыне? В скудности Ерусалима? Ты видишь, Джон, решиться поехать в Ерусалим - это можно. Но как решиться вернуться из Ерусалима, коли душа решает остаться там? Смею надеяться, что я понял "Тристана" почти вполне. Почему ты так скептичен в отношении моих возможностей? Это не по-дружески. Главное, что я понял главное: "Тристан" - комментарий к жизни, в том числе и моей. Ну, а моя жизнь, конечно, комментарий к "Тристану". Так оно и кружится, вальсирует в обнимку. Что, мало ЭТО понять? Если тебе мало, прибавляю: Горацио желает написать изысканный роман с интеллектуальной подкладкой, и в этом вся его жизнь. А Тристан, которому нужно просто жить, стоит за китч, за мюзикл под аккомпанемент роты. Горацио жаждет уничтожить царство Артура, которое и есть совершеннейший китч, а Тристан желает его достичь и там жить. Итак, жизнь и есть, по Тристану, китч. А что же тогда, по его воззрению, смерть? Тем более прост ответ: абсолютный китч. А по воззрениям Горацио - смерть есть именно БЕЗОТВЕТНЫЙ ВОПРОС. Тристан - это простодушный гитарист. Горацио - траченый мыслишками интеллигент. Они соперники, ну, скажем, как аист и коршун соответственно. Но не более того, ведь оба эти существа - птицы. Аист, Тристан, простодушен, потому что душа его не разорвана рефлексиями, противоречиями. В неделимости души суть её простоты, как вообще в неделимости - суть простоты всякой. Аист хищник простой, если можно так выразиться... Совсем иное - хищник сложный. Это Горацио, коршун. Как бы ни были странны отношения этих героев, а они - точная копия моих отношений с местными берберами. Я, Горацио, несовершенен в сравнении с ними, а почему? Потому что непрост. Моё несовершенство - это расслоение души, и следовательно - её вынужденно сложная жизнь. Вынужденная, значит, несвободная. А неслоёная душа бербера совершенно свободна, и даже может самостоятельно летать, так она цельна и автономна. Моя же при самостоятельном полёте просто рассыпется на части. Итак, я построен как интеллектуальный роман, а бербер как китч. Потому он просто живёт, а я - лишь размышляю о жизни, а то и о хронике, подражающей жизни, комментирую её, задаю ей безответные вопросы... То есть, будет логично продолжить, я есть смерть. У бербера и со смертью всё просто: если на его крыше не селится аист, бербер сам лепит аиста из глины и сажает на крышу. И всё, никаких вопросов, только ответ. Спрашивая, де ты робыш, бербер не нуждается в ответе. Это вообще не вопрос, а так, простой регулярный выдох души, простой восклицательный знак! Сами увечья бербера не делают его сложней - не забывай моё определение простоты! - даже увечья бербера ничто иное, как всё те же увечные деревья в затоке, или сама его земля, которую так же корячит плывун. Я же, неизлечимо сложный и противоречивый, имею лишь вопросы, и никаких ответов. Я и наружно похож на безответный вопросительный знак с многоточием. Как я ни пытаюсь, а создать китч мне не по силам. Ведь китч - это уже ответ, и создаётся он не вопрошающим мастером, а публикой. Подумай над этим и ты, клянусь, это глубокая мысль! Китчем может стать и книжка, и песенка, и стул. Пожелай этого последнего публика. И вот я, в итоге безуспешных попыток своих опроститься, сижу в одиночестве, без никакой публики, на стуле своём и за своим столом, а рука вовсе не лепит глиняного аиста для жизненных нужд, а выводит на полях манускрипта нечто никакого отношения к жизни не имеющее: это душа Ивана Аврамовича, а это - Пылыпа Мосеича. После этого моя рука пытается, если уж не мою душу опростить, так эти чужие души усложнить: то есть, изувечить, раздробить на части... И что же? Не выходит. Попробуй сам, если не веришь. Они просты, как... гипофиз. Его можно разжевать целиком, как мелкую ягоду, но разделить на непохожие, иные по отношению друг к другу части невозможно!.. Нет более простых вещей в нашем свете. Только вечность проще: её нельзя и нарисовать. Но в каком свете та вечность? Вот что я думаю о "Тристане", и всё - верно думаю, если исключить из моих определений слово "нельзя". Так как "Тристан" утверждает: можно. Тогда всё, что я неверно думаю, включая слово "нельзя", я думаю о мясопроизводстве. Кажется, мне стало трудно выражаться внятно. Но ты простишь мне мой романтизм: в конармии Будённого и конь может стать всадником. Или евреем. Или романтическим писателем. Как видишь, почти всё главное я понял. Я только одного не понял, у меня самого начинает кружиться голова, когда я пытаюсь это понять. Ладно, это постоянное расщепление реальности, этот синтез и распад повествования, это его закругление, это вечное вращение, возвращение к началу, почти неотличимому от конца, если бы не нарочно оставленные на последней табличке - она же, согласно номеру и содержанию, первая - маленькие дефекты, эти небольшие неточности при повторении, крошечные изменения, превращения... Я отлично вижу, чем всё это сделано, и во что оно само собою превращается, складывается в пути, во вращении формы: этих вложенных друг в друга китайских шаров. Но вот что... Если табличка No1 реально первая, а она реально первая, о том свидетельствует вся номерация, и повторяю - всё содержание, то КАК на ней могут появиться изменения? Как вообще возможны превращения того, чего ещё не было, что появилось ВПЕРВЫЕ? Вот от этого-то у меня и кружится голова: КОГДА эта первая табличка? То есть, например, если что-то действительно происходит, если что-то действительно есть, например... например, я умер, то когда я об этом пишу? Если подумать ещё, то начинают грызть ужасные сомнения. В чём? А хоть и в действительности действительного. Усиливает сомнение постоянное чувство вины, меня преследующее: перед людьми, перед инстанциями, перед женщинами... Я, вон, даже в ОВИРе чувствую себя виноватым, хотя - в чём бы это? Поверь, сидя там, я точно знаю, что не виновен ни в чём, а вину чувствую. Я ж не в белой горячке, знаю реальность, в которой обретаюсь, и не нахожу в ней ни одной причины для такого чувства вины. Но видимо в глубине моей существует знание другое, тайное, по меньшей мере - существует подозрение, что вот это моё знание, первое, не единственно. Что и реальность, мне известная, не единственна, есть и другие. А в других может быть... всё совсем иначе, да просто как угодно. В какой из этих реальностей я живу на самом деле, вот ведь какой вопрос. Ответ: да хоть во всех сразу. А умом постигаю лишь одну из них, может, и не самую существенную. Чтобы не впасть в отчаяние, остаётся лишь упрямо твердить, наблюдая вращение призрачных форм: вертись, вертись дальше, не останавливайся. Что соответствует: я не умирал, не умер, я не умру. Я не умираю. Знаешь, я некоторое время помолчу, а? Мне надо бы собраться с мыслями... Не обижайся. И не дёргайся: с книгой всё будет в порядке. И меня не дёргай. О. 25.8.Здоймы. 20. Л. Д. ИСАЕВОЙ В ПОЛТАВУ. Привет, сестричка! Что же это, я тебе не надобился лет десять, а теперь вдруг понадобился? Но так и быть, напишу - что тут у меня есть... Есть, прежде всего, ветер. Точнее - жуткий шторм. Далее: на почте служит женщина по имени Правда Кирова. Нисколько не вру. Купить у населения продукты нельзя. Летают и очень больно кусаются слепни. Даже в коровах есть нечто враждебное. О диких животных, или птицах - вовсе умолчу... За мной постоянно следят. Все. Над головой всегда кружатся разведчики, коршуны. Кстати, о коршунах, их тут зовут канюками, или фамильярно - канями... Они всегда в небе. На них обычно избегают глядеть прямо. Встречаю, скажем, лесника. Тоже зловещая фигура... Говорю ему: "Ветер, ветер-то какой, не к ливню ли?" А он и отвечает: "К землетрясению!" И смотрит не в небо, ни ресничкой в ту сторону, а в землю. И так все и всегда. Потому у них такие здоровые холки. А теперь сюда собралась ещё ты! Это будет последняя капля... Может, тебе покажется, что я неудачно шучу. Но покажи мне человека, который вообще станет здесь шутить? Плюнь-ка ты на свою затею. Купи себе дом на Чёрном море, пока не вздорожало там... А встречаться нам с тобой незачем. Так и скажи отцу. Скажи ему также, если бы не мать... я бы и с ним отказался встречаться. Ты поняла? Ну, и передай. Писать мне тоже больше не надо, поэкономь на бумаге - купишь в Крыму и Воронцовский дворец. Да и у меня тут мусорной службы нет, приходится самому сжигать, а на дым слетаются все враждебные мне духи со всех концов света. Враждебны же они все: человекоподобные и без всякого подобия, перезрелые и совсем слюнявые, и с гербами во лбах, и в блестящих касках... И сладко подвывают им ужасные Сирены, аккомпанируя себе ударами в глиняные макитры, нахлобученные на варенки тынов. Желаю счастья. Твой старший брат О. 25.8.Здоймы. 21. Ф. В. КЛЮНЕНКО В МОСКВУ. Любезный Фёдор Васильевич! Ваши подозрения, они же обвинения, просто смехотворны. Для начала Вы пишете, что у моего нового вступления к роману хулиганский привкус. Отвечаю: я уверен в том, что сейчас и требуется такой. Это - соц. заказ, если хотите, наших дней. Сегодня сам голос времени - хулиганский. Дальше Вы предъявляете претензии к переводу, утверждая, что я слишком осовременил роман параллелями с существующим актуальным моментом, как будто может существовать неактуальный момент!, жаргонными выражениями и т. д. Что Вы нашли в книге множество несоответствий с действительностью того века: географических, психологических и проч. Отвечаю: я старался держаться поближе к оригиналу. Все претензии - к автору. Вот, именно тут Вы и проговариваете своё основное обвинение. Вы пишете, что у Вас есть подозрения в адрес автора. Что, будто бы, Вам ясно, что я подделал его. То есть, что я сам сработал этот роман и придумал для него фальшивого автора. Что, будто бы, Вы в этом абсолютно уверены. Вы пишете: вся эта "хроника" - собственные комментарии "некоего О. Д. Исаева", его "приписки" к несуществующей книге. И, кроме этого, Вам "кажется", что книга действительно нуждается в комментариях, только не таких, как мои. Потому что мои-де намеренно запутывают дело дополнительно. Особенно, пишете Вы, в комментариях нуждаются последние эпизоды. Честно говоря, это уж слишком... Креститься надо, если кажется. А если Вы не хотите печатать книгу, так прямо и скажите. В комментариях нуждаются особенно, а то и только последние эпизоды? Значит, Вы крайне невнимательно читали первые страницы: там полно деталей, взывающих к комментатору. Начать хотя бы с отчёта о первых заграничных впечатлениях нашего пилигрима. Я выдумал Реверса? Псевдоним "Реверс", говорите Вы, - это неловкая анаграмма, шифр, этимологическое мошенничество, плохо скрывающее имя, от которого псевдоним произведен, имя "Ревич"? Не смешите. Да Вы просто не знаете, что такое анаграмма! А причём тут этот Ревич? Где Вы его нашли? Вы-то - откуда его взяли, от чего произвели, откуда он тут-то взялся! И зачем мне вообще это нужно было делать? Вы бы прежде подумали, чем писать мне такую чушь: если некто Исаев выдумал некоего Реверса, то кто тогда выдумал некоего Исаева, а? И тогда: кому ж Вы всё это время писали письма? И кто писал письма Вам и всем другим? Со своей стороны я могу предъявить Вам именно эти доказательства существования Реверса: копии моих к нему писем. А если этих писем будет недостаточно, то я предоставлю все другие мои письма. Это заставит Вас перестать сомневаться, по меньшей мере - в моём существовании. Иначе мне придётся, даже имея на руках Ваши письма, усомниться в Вашем.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16
|