- Он жив?
Николай отвернулся.
- Не могу вам доложить, - сказал он с неохотой, - лет десять потерял его из виду... - и с внезапным видом умиления добавил: - Святой человек-с!.. Вот подлинно "заглохла б нива жизни", если б не появлялись такие люДИ." - и, помолчав, еще добавил: - Хотя, конечно, простой человек, полуграмотный... Мистик, к сожалению.
Гардении почувствовал, что коснулся какой-то интимной стороны, и переменил разговор. Снова заговорили о земстве, о том, что необходимо привлечь хороших учителей, хороших докторов, переменить состав управы, о том, что в губернском собрании нужно всячески поддерживать статистику, провалить затеи сословной партии, заняться страховым делом, хлопотать о переустройстве сумасшедшего дома, настаивать на переоценке земли...
Анненское показалось к вечеру. На собственный лад забилось сердце Николая при виде усадьбы. Воспоминания беспорядочно просыпались и волновали его. Но когда подъехали ближе, странное чувство им овладело чувство жалости и какой-то нестерпимой тоски о прошлом. Жадно, влажными от слез глазами, он смотрел на все, что ни попадалось на пути, и не узнавал Гарденина. С гумна доносился рев паровой молотилки; на берегу пруда виднелась винокурня с высокою трубой, с подвалами для Спирта и амбарами для муки; где прежде был конный завод, вытянулись в нитку какие-то постройки казарменного стиля; все крыши были выкрашены в однообразный ивет аспидной доски, белые некогда стены превратились в темно-коричневые. Все приняло иной вид, все стало необыкновенно солидным и мрачным. Даже веселенький домик Ивана Федотыча возымел характер той же внушающей и однообразной солидности: он раздвинулся глаголем, украсился крытою террасой, накрылся толем того же цвета аспидной доски, высматривал с убийственною серьезностью и аккуратностью.
Все было прочно, крепко, просторно. Все, вероятно, в превосходной степени было приспособлено к экономическому хозяйству, а домик Ивана Федотыча - к школе и ссудо-сберегательному товариществу, которые в нем помещались. Николай понимал это и... с стесненною и опечаленною душой смотрел на все это крепкое, просторное и целесообразное. И какая-то трогательная радость шевельнулась в нем, когда коляска, быстро миновавши отличную, выстланную камнем плотину, въехала на красный двор и остановилась у подъезда. Тут прежнее оставалось неизменным: господский дом, кухня, флигелек Фелицаты Никаноровны, белая сквозная ограда. Подле развертывался старый сад с желтыми и багряными деревьями, с поблекшими газонами, с кустарниками, на которых там и сям виднелись одинокие листочки. Осенний закат, странно пробивавшийся сквозь тучи, всему придавал какую-то особенную прелесть. Николаю казалось, что гарденинская старина с ласковою грустью улыбается ему, что багряные дубы и золотые липы невнятно шепчут о прошлом, о невозвратном... Он медлил идти в дом, стоял на ступеньках подъезда и, не отрываясь, смотрел на позлащенные вершины сада.
- Мне напоминает это одну картину, - сказал Рафаил Константиныч, - на передвижной выставке... Какое чувство вызывает!.. Какие мысли будит!.. Сколько лиризма в содержании!.. Молодой еще художник... Как его?.. Да!
Михеев!
- Не Митрий ли Архипыч? - с живостью спросил Николай.
- Не знаю. Может быть. Многообещающий талант.
- Он, он!.. Вот я вам рассказывал о купце Еферове.
Купец Еферов, можно сказать, на улице его нашел, ход ему дал, умер отказал деньги на академию. Вот бы теперь порадовался покойник!.. Живо помню этот случай.
Митя - сын маляра... Я иду, а он красками балуется... И я заинтересовался, и Илью Финогеныча судьба натолкнула на эту сцену. Отсель благотворное для меня знакомство, для Мити - полная перемена судьбы. Ах, какой человек был какой человек!.. То есть я о купце Еферове говорю.
Вошли в дом. Опять пошло новое. Ни одного знакомого лица не попадалось Николаю. В кабинет подали чай, ужин, вино. Прислуживал лакей, вероятно столичной школы, важный, внушительный, с холодным достоинством в манерах. Звали его Ардальоном. Раза два появлялась экономка и что-то спрашивала по-немецки. Рафаил Константинович называл ее "Гедвига Карловна". Позднее пришел Переверзев. Николай видел его и прежде, но издали, не был с ним знаком и теперь с особенным любопытством посматривал на него. Это был тот же спокойный, тощий и самоуверенный человек, как и много лет назад, в просторном и пестром платье заграничного покроя, в очках.
Николай начал спрашивать его о хозяйстве, о крестьянах, о ссудо-сберегательном товариществе, о школе. Ответы получались обстоятельные, но не поощрявшие к разговору.
Хозяйство интенсивное, с батраками и машинами; сыроварение, винокурня, молочный скот; лес вырублен, но есть признаки, что можно найти торф; крестьяне в высшей степени распущены "прежним режимом", но непрестанно "вводятся в нормы действующего права посредством процессов и домашних взысканий"; их благосостояние, несомненно, подрывается упорною неспособностью к правильному труду, пьянством и отсутствием порядка; школа, судя по количеству посещающих, идет сносно; ссудное товарищество исчерпало наличные средства и принуждено переписывать векселя и ограничивать операции, - в настоящее время пользуются кредитом не больше десяти домохозяев из семидесяти.
- Нужна сильная и рационально установленная власть, - авторитетно закончил Переверзев и на мгновение утратил спокойствие. Потом стал прощаться.
- Жена ваша? - с притворно-любезным лицом осведомился Гардении.
- Благодарю вас, - отвечал Переверзев, притворяясь, что принимает за серьезное эту любезность. - Завтра хотела ехать.в Петербург. Ялта много помогла ей, но доктора все-таки советуют развлечения.
Не прошло четверти часа после ухода Якова Ильича, как явился посланный с запиской. Вера Фоминишна узнала от мужа, кто приехал с Гардениным, и просила Николая навестить ее, "вспомнить старую дружбу". Николай не сразу решил, что ему делать: он несколько испугался этого свидания, в груди у него застучало, как много лет тому назад.
- Вы, Рафаил Константинович, не намерены пройтись к Переверзевым? Вот зовут... - сказал он, смущенно улыбаясь и вертя в руках записку.
- Собственно говоря, я избегаю бывать у них... Яков Ильич, конечно, очень порядочный человек, но, признаюсь... Впрочем, если вы хотите... Гардении опять сделал любезное лицо и приподнялся.
Николай поспешил остановить его и направился один в дом управляющего. Дом этот был выстроен на месте прежнего обиталища Мартина Лукьяныча и, как все новое в усадьбе, был просторен, крепок и скучен. В передней дремал Степан, облысевший и седой, но с тем же непроницаемо-почтительным лицом и по-прежнему гладко выбритый. При входе Николая он вскочил, на мгновение утратил свой официальный вид и даже осклабился, когда Рахманный сказал: "Здравствуйте, Степан Максимыч!
Узнаете?" - однако, ответивши: "Помилуйте-с, как же нe узнать-с!" тотчас же вошел в свою лакейскую колею, принял тулупчик и почтительно доложил:
- Барыня приказали просить вас в гостиную.
- Вы, значит, Якову Ильичу теперь прислуживаете? - спросил Николай, вскользь оглядывая себя в зеркало.
- Да-с... Барин из Петербурга привозят... Их превосходительство генеральша и совсем перестали заглядывать в вотчину-с. - В лице Степана опять мелькнуло что-то неофициальное. - Большие перемены, Николай Мартиныч! - заключил он со вздохом.
Николай, в свою очередь, вздохнул и, подавляя волнение, направился в гостиную. Там было тесно от мягкой мебели, не слышно было шагов на пушистом ковре. Лампа с разрисованным абажуром разливала тусклый, бледно-розовый свет.
- Боже, как вы изменились, Николай Мартиныч! - послышался взволнованный голос.
Перед Рахманным стояла и протягивала ему руки очень красивая, очень бледная женщина, с каким-то тревожным блеском в глазах, с нервическою полуулыбкой. Она была стройна, нарядно одета, с золотой цепью на белой, как алебастр, руке, с вьющимися волосами на лбу.
- Да-с... Извините, пожалуйста, Вера Фоминишна, я вас и не разглядел, пробормотал Николай. - Да, давненько-с не видались...
Они стояли друг против друга, пожимали друг другу руки... и не узнавали друг друга. Прежнее едва сквозило в том чуждом и незнакомом, что наслоилось за эти годы.
Ей было странно, что этот неловкий, сутуловатый человек с худым лицом, давно потерявший румянец, с клочковатою бородкой, с растрепанными усами, побелевшими от солнца, в каком-то смешно собравшемся пиджаке, - что это тот самый .человек, который доставил ей некогда столько волнений, столько горя... О, неужели вот его, именно его, она любила?.. Неужели это и есть герой ее юности, ее девичьих грез, ее пленительных мечтаний?.. А он усиливался восстановить образ прежней Веруси за чертами красивой бледнолицей барыни с вьющимися волосами на лбу и никак не мог восстановить его.
Вера Фоминишна оправилась первая, усадила Николая, приказала подать чай, стала расспрашивать, как Николай живет, что делает, отчего не бывает в Гарденине... Про себя сказала, что страдает нервным расстройством, что несколько лет подряд ездит в Крым купаться, что несколько зим жила в Петербурге с родными Якова Ильича, что школу давно принуждена была бросить, но все равно - учитель прекрасный и, конечно, гораздо лучше ее знает всякие педагогические приемы... Впрочем, о школе сказано было мимоходом и с какою-то странною торопливостью, - казалось, Вере Фоминишне неприятно было говорить об этом; несравненно с большими подробностями она стала рассказывать, как великолепны и море, и Чатыр-даг, и Алупка, какие хорошие были картины на выставке, какая восхитительная опера "Евгений Онегин", хотя и об этом говорила точно по обязанности, притворно оживляясь, уснащая речь условными выражениями, являя вид искусственной развязности.
Николай слушал, опустив голову, смущенно перебирая пальцами, чувствуя, что попал совсем, совсем не на свое место... Иногда он цедил сквозь зубы: "Да-с... Это так...
Надо полагать-с..." - и думал про себя: "Ах, сколь много утекло воды!. Как изменилась Веруся!.." Его настроение действовало на хозяйку удручающим образом; она, в свою очередь, сознавала, что надо говорить о другом, о настоящем, и не могла переломить себя, начинала раздражаться, сердилась на Николая, что он не видит, как ей тяжело болтать всякий вздор, и не хочет помочь ей перейти к настоящему.
- Что ж это я?.. Кажется, вам слишком чужды такие темы! - дрогнувшим голосом воскликнула она, внезапно прерывая свой рассказ о том, как в лунную ночь прекрасна Алупка...
- Отчего же-с?.. Напротив... Мне очень любопытно-с... - солгал Николай. Правда была в том, что ему не были чужды такие темы, но не теперь и не в устах "Веруси".
- Ах, я решительно забыла, с кем говорю! - продолжала она, и губы ее сложились в саркастическую улыбку. - Вы по-прежнему верите в мужика, по-прежнему возводите его в перл создания?.. Не правда ли?.. О, как это далеко от лунных ночей и красоты Крыма!.. Вы говорите - школа! (Николай ничего не говорил.) Я ли не покладала в нее душу?.. Да одна ли школа?.. Вы знаете, вы сами подсмеивались над моим горячим отношением к делу...
Я ли не желала им добра?.. И что же, стоило мне выйти замуж, все, все изменилось!.. Сколько лицемерия хлынуло наружу!.. Сколько самого отвратительного холопства!..
Сплетни, гадости, интриги... Помилуйте, жена управителя!.. От нее все зависит!.. Она все может!.. О, тут-то я разгадала этого сфинкса, этого идола вашего!..
. - Что вы!.. Бог с вами, Вера Фоминишна! - воскликнул Николай. Он никак не ожидал ни таких слов, ни таких признаний. Лицо Веры Фоминишны пылало, губы вздрагивали, глаза были наполнены слезами, вся она, казалось, была охвачена приступом какого-то горького и негодующего отчаяния. - Бог с вами!.. - повторил Николай, с невольным порывом жалости простирая руки.
- Погодите... Дайте мне высказаться... - Она приложила платок к губам, едва слышно всхлипнула и торопливо перевела стесненное дыхание. - О, я вижу, вижу!..
Осуждать легко, Николай Мартиныч, но понять... Ох, как немного охотников понимать!.. Я не ожидала вас встретить... Я слышала о вас и думала: зачем нам встречаться?..
А иногда думала: он все поймет!.. И вот битых два часа вы сидите с таким прокурорским лицом... Но раз уж свела судьба, я все скажу, Николай Мартиныч!..
- Это вы напрасно насчет прокурорского-то лица...
- Напрасно? Ну, хорошо. Значит, вы меня одобряете?
Значит, довольны происшедшей во мне переменой, да?..
Эх, Николай Мартиныч, столько лжи, столько лжи на свете, что хоть на минуточку, на четверть часика погодим лгать!.. Слушайте!.. Вы помните, какая я была?.. О, с каким умилением, с какою любовью вспоминаю я ту, прежнюю, наивную гимназисточку Верусю!.. И вы, конечно?..
И вы?.. Куда же она сгинула, Николай Мартиныч?.. Отчего сгинула?.. Давайте-ка разберем... Да по совести, по совести!.. Легко теперь швырять камнями... что ж, снаружи и действительно выходит, что променяла Веруся благородные мечты на обстановку да на красоты Крыма... Однако так ли, справедливо ли это? Справедливо одно, что я не смогла быть подвижницей... Да и где они, подвижницы-то?
Разве Элиз Гарденина, которую я никогда не встречала?
Вместе с честною работой я жаждала счастья, друга, я думала - жизнь не полна без этого... Ужели беззаконная жажда, преступные мысли? Ужели счастье несовместно с честною работой?.. А вышло, что несовместно... Но поверьте, я не ожидала попасть в нервные барыни, поверьте!.. Вы скажете в выборе я ошиблась? Вышла замуж не подумавши?.. Но кого я видела? В каких условиях выросла?.. Вы знаете, кроме вас, у меня не было героев... Что уж, дело прошлое, все буду говорить... О, этот вечер в саду купца Еферова! О, этот разговор, от которого и теперь щемит сердце!.. А в мыслях Якова Ильича так все было ясно, его взгляды на жизнь так были убедительны... И вот что я еще думала: ежели без союзников, без силы, без власти я полезна в деревне, что же будет, когда явится сила?..
И думала: будет хорошо.. Жизнь осмеяла мои расчеты...
Людей я узнала лучше, это верно... я узнала, сколько таится подлости, лжи, притворства за этою маской непосредственности, за этою патриархальною простотой... О, я хорошо узнала, Николай Мартиныч!.. Я знаю, что вы думаете иначе, - по глазам вашим вижу это... Пусть, я стою на своем. Нет эгоиста бессердечнее мужика!.. Отдайте ему все, все, сделайтесь нищим, ходите в лохмотьях, посвящайте ему безраздельно знания ваши, мысли, чувства, - он останется чужд признательности, он только скажет: "Так и следует!" Но если вы вздумаете совместить жизнь для него с жизнью для себя, - о, как он будет презирать вас, расточая льстивые слова, как будет пользоваться вашею силой, вашим влиянием, вашим положением в обществе и лгать без конца!.. Не думайте, что мне было легко сделать это открытие... Прежде чем убежать, я билась два года... Я вмешивалась в распоряжения мужа, ссорилась с ним, критиковала со слов прибегавших ко мне крестьян его реформы, его лояльность, его неукоснительность...
И вообразите мой ужас: он всегда оставался прав, я - всегда виновата. Меня просили или о невозможном, или о том, что выгодно Андрону и невыгодно Агафону. Каждый просил за себя и клеветал на другого. Андрону нужно поместить сына в работники, - он докладывал, что нам нужно уволить Агафонова сына, потому что Агафонов сын украл барские вожжи. И во всем, во всем так!.. Сколько гадостей и сплетен я наслушалась!.. Сколько увидела вражды!.. Ах, лучше не вспоминать, лучше не говорить об этом... Я заболела... Муж услал меня на воды... Ну, что ж, Николай Мартиныч, бросайте в меня камень!
Она закрыла лицо и тихо заплакала. Николай не находил, что сказать. Почти каждое слово Веры Фоминишны возмущало его до глубины души; неправда этих слов, по его мнению, была такова, что даже возражений не стоило придумывать: язвительные, резкие, доказательные как дважды два - четыре, они составлялись сами собою в голове Николая. Но он не произносил их; у него недоставало решимости "бить лежачего"; он видел, что перед ним глубокое и непоправимое несчастье.
- Голубушка, - сказал он растроганным голосом, - а наверху-то, в вашем-то мире, ужели хорошо, ужели по правде живут люди?
- Ах, как все противно, друг мой! Как все постыло... - тихо ответила Вера Фоминишна. Вызывающее выражение ее голоса и лица давно уже сменилось какою-то неизъяснимою печалью. - Но что делать? Куда деться?..
Во что уверовать?.. Вместо мыслей - чревовещания какието, от праздных слов - претит, воздух напоен предательством, чувства заменились ощущениями и. . глупость, глупость повсюду!.. Господи боже, не то мне не удается настоящих людей-то встречать?.. Деловитости куда как много, - вот хотя бы мой муж, - дряблости еще того больше, - и тоска, тоска!..
- Вот сынок у вас растет...
Она горько усмехнулась.
- Да... растет... Отец хочет за границей его воспитать... Специалист, говорит, будет хороший... Растет! А!
Какой все вздор, если посмотреть глубже...
Николай только вздохнул, но опять не нашел, что сказать. Ему становилось все тяжелее сидеть в этой гостиной, слушать странные признания, ловить тень прошлого. Прошло еще полчаса. Возбуждение Веры Фоминишны сменилось усталостью: она едва разжимала губы; разговор опять пошел о посторонних вещах; фразы составлялись трудно и медлительно. Наконец Николай поднялся и стал прощаться. Они расстались дружески, долго и крепко сжимали друг другу руки. Вера Фоминишна просила не забывать ее, Николай обещался. В сущности, оба знали, что это их последнее свидание, и про себя радовались, что оно кончилось.
Как только Николай вышел, Вера Фоминишна в каком-то изнеможении упала в кресло и долго сидела, не двигаясь, с задумчивым лицом, с бессильно опущенными руками.
- Вера!.. - осторожно позвал Яков Ильич, просовывая голову в двери.
Вера Фоминишна вздрогнула и рассеянно взглянула на него.
- Что вам нужно?
- Вы не сядете в винт? Винокур Карл Карлыч, Застера, я... Если не хотите, мы пошлем за сыроваром.
Вера Фоминишна подумала.
- Хорошо, - сказала она, делая страдальческую гримасу, - приду. Позовите, пожалуйста, Дашу. Мне нужно переодеться.
Ранним утром - в господском доме все еще спали - Николай пошел в деревню. Туман только что поднялся с земли и густою пеленой висел еще над тихими водами Гнилуши. Небо заволакивалось точно дымом. Серые кровли vt коричневые стены усадьбы сливались в какую-то унылую гармонию с этим пасмурным утром. Было холодно, какая-то пронизывающая сырость насыщала воздух.
Однообразный стук поршня доносился из винокурни.
Охрипший свисток паровой молотилки призывал на работу.
Ближе к деревне Николай встретил оборванного человека в картузе, заломленном набекрень, с синяком над бровью.
- Ваше степенствоГ Господин купец!.. Охмелиться мастеровому человеку! провозгласил оборванец, с комическою ужимкой вытягивая руки по швам. Николай дал.
Оборванец рассыпался в благодарностях.
- Мы - медники, - говорил он, снова возвращаясь в деревню, - четвертной в месяц огребаем... Ловко-с?.. За всем тем Еремка Шашлов бреет нас со лба, солдатка Василиса - с затылка!.. Ха, ха, ха!.. Еремей - по кабацкой части, солдатка - по девичьей... Я теперь, например, закутил - все спущу, четвертной пополам расшибу: половину пропью, половину женский пол слопает... Ловко-с?.. Потому мы - медники. Прощенья просим! - Он свернул в переулок.
В деревне выгоняли скотину. Длинная цепь стариков, ребятишек и баб стояла на меже, отделявшей барский выгон. "Что это значит?" - спросил Николай. Оказалось, выгон давно перестал быть "нейтральным" и цепь стерегла скотину. Какая-то не в меру бойкая коровенка успела прорваться... Невообразимый крик поднялся вдоль цепи... За коровой помчались и старые и малые... Но их уже предупредил верховой с зелеными выпушками на кафтане: размахивая нагайкой, он погнал корову на барский варок. Ругань, проклятия, божба так и повисли в мглистом воздухе. "Чистая война!" - подумал Николай.
Во внешнем виде деревни не произошло особых перемен. Только прибавилось с десяток новых дворов да большинство старых покривились и почернели. Зато три-четыре избы резко выделялись своим великолепием. Одна была даже каменная, с фронтоном, с железною крышей, с ярко раскрашенными ставнями. Она принадлежала Максиму Евстифеичу Шашлову. Пунцовый кабацкий флаг победоносно развевался над нею. Отлично также отстроилась солдатка Василиса с помощью своего нового ремесла. Мужик Агафон, единовластно захвативши отцовскую кубышку, воздвиг "связь" из соснового леса и в черной половине поселил брата Никитку, а в белой жил сам и принимал волостных, урядников, фельдшера и другую сельскую знать. По примеру покойника отца, Агафон ходил старостой. Павлик Гомозков, ныне посельный писарь Павел Арсеньич, жил на задворках в новой избе, впрочем нимало не походившей на "хоромы". Старик Арсений умер три года тому назад, и Павел тогда же разделился с Гарасыкой. Вопреки обычаю, Гараська остался жить в старой избе, меньшой брат выстроил себе новую с помощью Николая.
Николай довольно часто виделся с Павликом и главным образом от него узнавал гарденинские новости. Теперь ему хотелось посмотреть, как живет сам Павлик. Парень не жаловался на свою жизнь, за всем тем она показалась Николаю какою-то бесприютной. Повсюду заметно было отсутствие того порядка, который приносится в дом женскими руками и женским глазом.
- Жениться тебе надо, Павлик! - шутливо сказал Николай.
- Девки не найду по душе, Николай Мартиныч! - в тон ответил Павел, усердно раздувая покоробленный самоварчик и гремя посудой. - Всех наших девок винокурня попортила... - и добавил серьезно: - Такая мерзость пошла, не приведи бог!..
За чаем Павел с великою заботой сообщил Николаю, что чуть не половина деревни хочет идти на новые места.
- Так что же? Пожалуй, и дело задумали, - сказал Николай.
- Деваться, точно, некуда, это так. Мало того, в земле теснота - для души, по мужицкому выражению, тесно стало... Да кто сбивает-то? Брат Герасим да зять Гаврила.
Они же и в ходоки называются. Рассудите-ка!.. Брат до того набаловался, столь остервенел, - я всего боюсь... - Павлик опасливо оглянулся и начал говорить вполголоса: - Слышали, об Иване Постном у отца Александра тройку лошадей увели?
- Ну?
- Сильное у меня подозрение, не миновала тройка брата Герасима да зятя Гаврилы...
- Не может быть!
- Право же, так!.. И деньги у них появились, и, жаловалась невестка, купил брат Василисе шелковый сарафан... Откуда?.. Еще кое-что я приметил... Одним словом, их дело.
- Но куда сбыть? Тройка пропала со всем, с сбруей, с тарантасом. Кажется, кнут, и тот украли.
- Эге! Разве не знаете Гаврилу? Малый пройди свет!
Всем штукам обучился в низовых городах. Ну, а теперь вот еще какой дошел до меня слушок, тоже невестка сказывала... Затесалось брату в башку братское гумно поджечь...
Каково?.. И, право слово, подожгет!.. Ему что?.. Отчалнный!.. Хорошо. Вот, значит, эдакие-то молодцы и пойдут ходоками... Как полагаете, не порешат они мирские денежки в первом трактире?
- Конечно, порешат!
- Видите! А между тем мне никак не возможно противоборствовать... Кто я такой? Во-первых, брат, а тут еще и богачи-то наши тянут за них же... Еще бы! Чай, Максимто Евстифеич ночей не спит из-за брата Герасима... Боится он его - страсть!.. С другой же стороны, и так сказать:
будь они потверже, захоти по совести послужить миру - ходоки и впрямь на редкость. Особливо зять.
Николай задумался.
- Знаешь, Павлик, - сказал он, - тебе надо самому идти. И мой совет: бери с собой зятя. Переговори со стариками, да и приезжай ко мне: составим маршрутик, в книжках пороемся... Одним словом, ступай!
Павлик покраснел.
- Эх, Николай Мартиныч, меня-то давно манит! - воскликнул он. - Сплю и вижу пошататься по белу свету...
Аль, думаете, сладко в яме-то сидеть? И притом, что говорить одиночество больно наскучило. Но вот притча:
стариков не уломаешь. Вот я и посельный писарь, да что толку? Человек-то я не бывалый.
- Ладно. Ты так старикам скажи: объявляется, мол, человек, дает мне денег на проход. Понял? От вас, мол, копейки не надо: давайте приговор, вот и все.
- Да где же человека-то такого сыщешь?
- Сыщу, не твоя забота. Вы тут живете впотьмах, не видите ничего. Николай рассказал Павлику о своем знакомстве с Рафаилом Константиновичем, о том, что это за человек, с какими мыслями, с какими стремлениями, и сообщил, что думает достать у него денег на изыскание новых мест. Непременно даст! А ежели и нет, во всяком разе найду: займу, да найду. Понял? Толкуй со стариками насчет приговора.
Радости Павлика не было границ. Он насилу овладел собою, когда разговор перешел на другое - о земском собрании, о книжках, об общественных гарденинских делах.
Воздух, казалось, насквозь был пронизан солнечным блеском; ни одно облачко не омрачило прозрачной лазури. В полях было пустынно и странно тихо. Редко-редко раздавались в вышине журавлиные крики. Даль развертывалась шире, чем всегда, горизонты открывались просторнее.
Что-то величавое было в этой тишине, что-то печальное в этом просторе. Курганы, степь синеющая, леса, одетые пестрою листвой и неподвижные, как во сне, журавлиные крики, тягучие и торжественные, - все внушало важные мысли; все отвлекало мечты от обыденных забот, от суетливой и беспокойной действительности.
Николай выехал из Гарденина, переполненный впечатлениями. Он думал о прежнем и о том, что видел теперь, думал о Верусе, о Рафаиле Константиновиче, о Павлике и, в связи со всем этим, вспоминал свою юность, свою судьбу, свою жизнь... Но мало-помалу степь завладела им, и то, что окружало его в степи, повелительно настроило его душу на иной лад. И с какой-то прежде не доступной ему высоты он стал думать не о своей жизни, а о жизни вообще, стал смотреть на события и на людей, которых вспоминал, как смотрит человек с берега на быстрые и однообразно убегающие воды... Все течет... Все изменяется!..
Все стремится к тому, что называют "грядущим"! И все "вечности жерлом пожрется", где нет никакого "грядущего"!.. И по мере того как Николаи представлял себе эту беспрестанную смену жизни, эту беспокойную игру белого и черного, эту пеструю и прихотливую суматоху и это безразличие в загадочном "устье реки", - в нем затихало то ощущение горести, с которым он выехал из Гарденина, и вместе исчезало то радостное ощущение, с которым он думал о Павлике, о Рафаиле Константиныче, о том, что вот приедет домой, а у него жена, дети и все прекрасно.
А журавлиные крики раздавались ближе и торжественнее, и душа странно трепетала в ответ этим звукам. Чтото давно забытое мерещилось, даль манила к себе какимто волнующим призывом, плакать . хотелось, мучительная и беспредметная жалость загоралась в сердце...
Николай мокрыми от слез глазами посмотрел ввысь...
У, какой нестерпимый блеск и как жутко в этой беспредельной лазури!..
26 августа 1889 г.
Воронежский у., хутор на Грязнуше