Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гарденины, их дворня, приверженцы и враги

ModernLib.Net / История / Эртель Александр / Гарденины, их дворня, приверженцы и враги - Чтение (стр. 3)
Автор: Эртель Александр
Жанр: История

 

 


      - Рад стараться, ваше-ство. Конечно, когда изволите войти в совершенные лета.
      - Ну да, ну да. Ты знаешь, я решил так: послужу в лейб-гусарах... ну, хоть до эскадрона, потом перейду в штаб, потом дадут полк, - конечно, кавалерийский, терпеть не могу эту пехтуру! - ну, и потом, потом... юноша на мгновение задумался, - потом генерал-майором свиты выйду в отставку. А? Ты как думаешь?
      - Чего лучше, ваше-ство, - с серьезнейшим видом согласился Григорий.
      - А? Не правда ли? - Юноша широко открытыми великодушными глазами посмотрел на Григория. - Так я тебя беру, братец, можешь рассчитывать. Анненское я Рафу не отдам, пусть берет Орловское... Ты знаешь, Орловское , родовое, а Раф младший... Но оно гораздо, гораздо хуже Анненского, а?. Элиз - по завещанию нижегородский лес.
      У maman - приданое, да еще вдовья часть: дом, рязанские акции... Вот, братец, не понимаю, для чего бабам состояние, а? Но ты замечаешь, как я отлично все знаю?.. О! Не беспокойся, меня не проведут! - Он помолчал, взял с подзеркальника развернутою газету, но, вновь охваченный потребностью откровенности, отбросил газету, с наслаждением погладил себя по коленке и сказал: - Да, братец, в лейбгусары! Вот прочитаешь в своей газетке: Юрий Гардеыин за отличие производится в ротмистры... Обрадуешься, а?
      - Точно так-с. - Григорий покосился на круглые часы, вделанные в темно-красную, в помпейском вкусе, стену, и добавил: - Осмелюсь доложить, ваше-ство, не прикажете ли закладывать?.. Четверть десятого... Их превосходительство прогневаться изволят.
      С лица будущего свитского генерала мгновенно сбежало наивно-доверчивое и великодушное выражение.
      - Да, да, братец, прикажи, - сказал он гортанным басом и с небрежным видом направился к дверям подъезда.
      Швейцар, взглянув на барина, тотчас же уловил его намерение выйти наружу и отчетливым, неслышным движением распахнул двери.
      К тому, что Юрий Константинович не одеваясь и с обнаженною головой выходил на холод, он, как и все в доме, давно уже успел привыкнуть. Рыжий дворник по-прежнему разметал снег. Барчук рассеянно посмотрел на пустынную набережную, на белую равнину Невы, перевел свои выпуклые красивые глаза на дворника и вдруг, побагровев до самых воротничков, закричал гневным, раскатисто-командирским голосом:
      - Эй! Шапку долой!.. Эт-тэ что такое - шапки не ломаешь. Я тебя научу, ррракалья!
      Рыжий малый торопливо сдернул свой ваточный картуз и с испугом и удивлением уставился на барчука. Тот круто повернулся, перевел широкими, точно для густых эполет созданными плечами и твердым шагом, грудью вперед, вздрагивая на ходу туго обтянутыми икрами, поднялся по лестнице
      "Орел!" - думал Григорий, по-солдатски провожая глазами барчука.
      Странно высокая девушка лет семнадцати, с гибким и опять-таки до странности тонким станом, с неправильными, но чрезвычайно выразительными чертами бледного личика, стояла у окна и смотрела в сторону Невы. Комната была огромная, звонкая зала. Навощенный паркет, белые стулья, размещенные в строгом порядке, черный рояль в углу, мраморный бюст Екатерины на высоком белом консоле, люстры в белых чехлах, белые, под мрамор, стены, лепные амуры и арабески на потолке придавали зале вид необыкновенна холодного и важного величия. Девушка следила туманным и грустным взглядом, как волновалась сеть мерно падающих снежинок, как с угрюмою подозрительностью высматривали едва заметные впадины окон в стенах крепости, как смутно и изменчиво пестрели вдали и вблизи люди, лошади, дома, птицы, мосты, елки, высокие фабричные трубы Ей хотелось плакать. Вчера, возвратившись с матерью изсимфонического концерта, она долго не могла заснуть, волнуемая мучительно-сладкими звуками, и, чтобы прогнать бессонницу, развернула первую попавшуюся книгу. Книга оказалась старая "Русский вестник" за 1866 год, - и в ней та глава известного романа, где герой встречается в логребке с пропойцей-чиновником, слушает его потрясающий рассказ. До четырех часов ночи читала Элиз эту книгу и припоминала весь, еще прежде прочитанный, роман, который с удивительной силой истерзал ее живое воображение.
      Конечно, вышло случайно, что она могла прочитать его:
      кроме целомудренно-скучных томиков Таухница, ей не полагалось читать романы, но "Русский вестник" давно уже получил некоторое право гражданства в семье Гардениных, успел внушить такое доверие, что на его бледно-зеленые книжки смотрели как на совершенно безвредную и даже для чего-то необходимую домашнюю вещь. Вещь обязательно лежала первый месяц на видном месте, потом облекалась в прекрасный переплет, потом украшала собою, вместе с другими прекрасно переплетенными книжками, дорогой книжный шкаф, потом... о ней забывали.
      И вот, вместо того чтобы успокоиться, Элиз читала, припоминала и думала. И когда легла в постель, забылась в тревожных грезах, вскрикивала, стонала, часто просыпалась. Дикие, отрывочные сны, с странною яркостью подробностей, с самым невозможным смешением фантастического и действительного, не давали ей отдыха, мучили ее жестоко. Картины, совершенно не свойственные тому, чем она жила и к чему привыкла, совершенно не соответствующие ее богато убранной комнате - тяжелым гардинам"
      изящной голубой мебели, коврам, нежному шелковому одеялу, преследовали ее. И, что всего было ужаснее, она сама участвовала в них, чувствовала себя только наполовину Элиз Гардениной, другая половина была глубоко несчастная девушка с светлыми покорными глазами, с кроткою и страдальческою улыбкой, слабенькая, худенькая, - одним словом, Соня Мармеладова. Эту Соню - Элиз истязали, преследовали, били, ругались над нею... А она на все отвечала каким-то болезненным восторгом, горела нестерпимою жалостью, терзалась мучительною любовью.
      И вся эта цепь отрывочных сновидений к утру закончилась странным, самым несообразным сном. Будто входит Элиз в огромную залитую огнями залу Хоры, места за колоннами, ложи, кресла, проходы - все переполнено людьми. Сверкают звезды, эполеты, бриллианты, блестят обнаженные плечи и руки, пестреют ленты цветы, кружева, перья... И Элиз чувствует себя ужасно смущенной, потому -что ее бальное платье в необыкновенном беспорядке, оборваны цветы, нет перчаток и веера Кроме того, она знает, что запоздала, что она необходима здесь, что ее ждут...
      Она идет вдоль партера, торопливо переступая ногами, не смея поднять глаз - отовсюду устремлены на нее насмешливо-любопытные взгляды, пробирается куда-то вдаль, к эстраде, где виднеется безмолвный оркестр. "Не правда ли, как эта скрипка похожа на Элиз Гарденину? - произносит чей-то знакомый голос во втором ряду. - Но как оборвана! Как измята прическа! Смотрите, смотрите - трен в грязи!" - "О, mesdames, обратите внимание на фагот... Какой уморительный фагот!" - восклицает флигельадъютант Криницын, указывая на бегущего впереди Элиз человека. Человек - в мещанской чуйке, в решительно надвинутом картузе и с строго и презрительно стиснутыми губами.. "О, какой смешной фагот! О, какой невероятный, невозможный, никуда не годный фагот!" - раздается по всей зале. "Зачем же они смеются? - думает Элиз. - Ведь это вовсе и не фагот Ведь это тот самый, что бежал за ним и заглядывал ему в лицо, крикнул ему: Убивец!"
      Но ей некогда думать. На эстраде множество людей. Все они смотрят( на Элиз, будто недовольны ею С стесненным сердцем она входит на возвышение, оглядывается.. Что это такое? Звезды, цветы, бриллианты, обнаженные плечи, тысячи биноклей, тысячи любопытных и выжидающих глаз отступили куда-то далеко, далеко... В неясном тумане колышется какая-то зыбь, мелькают бесчисленные огни, едва слышится несвязный говор, похожий на жужжание. На эстраде особый мир, что-то свое, отрезанное, независимое от того. И это вовсе не эстрада, это - мрачное подземелье Откуда-то льется скудный, синеватый, таинственно мигающий полусвет. В разных положениях, в мертвой неподвижности застыл оркестр. И какой странный оркестр! Тут были женщины, девушки, дети, старики, все в лохмотьях, с измученными лицами, с кровавыми подтеками и шрамами, с отвратительными язвами, выставленными точно напоказ... "Наконец-то!" - сказал бледный, с безумно-тоскливыми глазами человек. И как будто единодушный вздох, как будто тысячеустый шепот пронеслось по оркестру:
      "Наконец-то!.. Наконец-то!.." Смертельный ужас охватывает Элиз... Она становится в ряд с другими и ждет. Она знает, сейчас совершится что-то страшное... И вдруг тонкий, протяжный, высоко взлетающий звук - звук скрипки - помимо ее воли вырывается из ее груди. Рыдающая нота виолончели присоединяется к нему... "А! Это непременно Соня, - думает Элиз. - Как хорошо, как похоже!"
      Но вот вздрогнула палочка в руках бледного человека, пауза... Все задвигалось, заволновалось, кто-то в отчаянии всплеснул руками, какая-то женщина стала мерно покачиваться, сидя, низко потупив голову с распущенными волосами, с выражением необыкновенного страдания закрывая лицо... "О, скорее же, скорее!" - молила Элиз. И целое море звуков наполнило подземелье: флейты, гобои, кларнеты, альты, виолончели, басы... Потрясающие звуки, похожие на человеческий голос. Там слышался истерический, неперестающий хохот, там - робкое всхлипывание, там раздавался пронзительный, насильственно задушаемый крик, там проклинали кого-то, молили о пощаде, издавали тихие, жалобные стоны, там - в торжественных, трагических аккордах прославляли страдание и жертву. Волосы поднимались на голове Элиз... Ей казалось, что она тает. Ее звуки - она слышала их - все могущественнее и согласнее вливались в стройную разноголосицу оркестра... Но ей было слишком больно. "Нет, это не может продолжаться, - думала она, - я не возьму этой ужасной ноты... струньр порвутся... я изойду слезами!" Но звук вылетал, и она вскрикивала с каким-то горестным упоением: "Ах, как хорошо! Ах, как я счастлива!"
      Вдруг пронесся вопль несказанной, нечеловеческой муки... Музыка кончилась. И другой вопль - восторженный, ликующий, - гром рукоплесканий, крики, вызовы, точно шум разыгравшейся вдали и все приближающейся бури...
      Элиз стоит на краю эстрады, ждет... И вот из сплошного рева вырываются отчетливые слова: "Элиз Гарденину!
      Элиз! Элиз!" Тогда она поняла, что все кончено. И видит - эстрада сделалась как-то ниже залы, приходится всходить по ступенькам. И подумала: надо идти, надо пожертвовать собою. И увидала на себе оборванное платье грязный шлейф, помятые цветы, увидала свои голые плечи... Ей стало ужасно стыдно "Соня, - прошептала она, - закрой мне плечи, мне стыдно" Соня накрыла ее стареньким, изорванным, но необыкновенно мягким и теплым платком. "А он?.. Где же он?" - прошептала Элиз и вдруг увидела у себя в ногах бледного человека с безумно-тоскливыми глазами "Не тебе поклоняюсь поклоняюсь страданью твоему великому", - проговорил он. И снова послышались нетерпеливые крики: "Элиз Гарденину! Элиз!
      Элиз!" С упавшим сердцем, путаясь в шлейфе, содрогаясь от непомерного ужаса, Элиз всходит высоко-высоко... И видит - выступил из разряженной толпы брат Юрий, протянул венок, положил ей на голову... Раздался оглушительный, наглый, ликующий хохот. "Что это... мне больно?" недоумевает Элиз и вскрикивает: мелкие капли крови спадают с ее головы, сочатся по корсажу ее белого платья...
      Она поднимает руки, схватывает венок: острые шипы вонзаются в пальцы... "А, это - оно, конец, смерть, жертва..." - с быстротою молнии проносится в ее голове. И точно кто толкнул ее: в холодном поту, с лихорадочной дрожью во всем теле она проснулась.
      И не могла больше спать. Позвала Феню, оделась, попросила поднять тяжелые драпри, увидала печальный сумрак на дворе, падающий снег... закуталась в пуховый платок, сжалась в глубоком, просторном кресле. И долго сидела, не отрываясь от окна, временами вздрагивая, с тяжелою головой, с ноющею болью в сердце Час спустя в столовой послышался громкий, развязно-бодрый голос Юрия. Элиз сморщилась, точно от боли, и вышла в столовую. Юрий пил кофе, глотал с необыкновенным аппетитом куски горячего хлеба с маслом и веСело, с беспрестанным повторением своегб противного и небрежного "а?", что-то рассказывал экономке Гедвиге Карловне.
      - Как вы рано встали, фрейлен! Угодно кофе? - понемецки спросила Гедвига Карловна
      - А? Вы опять в нервах, милейшая! - насмешливо проговорил Юрий.
      Элиз промолчала, сделала презрительное лицо и, боясь расплакаться перед этим "несносным мальчишкой", ушла в залу, выходящую окнами на Неву.
      К подъезду подали серого в яблоках рысака, вышел Юрий в своей бобровой шинели и в надвинутой набекрень фуражке, швейцар Григорий с подобострастным выражением на лице подсадил его, застегнул полость, кучер Илюшка шевельнул вожжами, серый взял с места крупною рысью, обдал санки целою тучей снега... Мгновенно полость, шинель Юрия, кожаный армяк Илюшки покрылись белою пылью и хлопьями падающего снега, стали одного цвета с лошадью. "Как им весело!" - со вздохом прошептала Элиз и начала ходить вдоль залы, невольно прислушиваясь к одинокому звуку своих шагов. Звук этот казался ей невыразимо печальным, и особенно, когда она сильнее нажимала каблуком и ходила мерно и медленно. И она нарочно старалась тяжело ступать и растягивала шаги.
      В ее воображении - снег, падающий за окнами, мутное небо, пустынная равнина Невы, черные равелины крепости, похожие на гробы, пестреющая неясными очертаниями даль и этот одинокий странно-гулкий звук ее шагов сливались в одну картину с каким-то унылым, безнадежно-горестным содержанием. И такая картина доставляла ей жгучее, растравляющее наслаждение.
      Но немного спустя ей захотелось усилить это наслаждение, увеличить прелесть отчаяния. Ей показалось, что если она не сделает этого, тупое и холодное равнодушие скоро овладеет ею, и тогда будет еще тоскливее и скучнее смотреть "на все на это", двигаться, говорить, идти в столовую, когда там появится maman, слушать о вчерашнем концерте, о приюте, о том, что дяде Сергею Ильичу предлагают место губернатора в Туле. Она подошла к роялю, бесшумно открыла его, помедлила несколько секунд в боязливой нерешительности и взяла аккорд. И жалобно-протяжный звук точно вонзился ей в душу... Тайные слезы закипели в ней от преизбытка тоски и счастья, от того, что все так холодно, сумрачно, угрюмо и хочется всех спасти и за всех умереть.
      Вдова действительного статского советника Татьяна Ивановна Гарденина постоянно проводила зиму в Петербурге, летом же с некоторых пор жила за границей. Года два-три тому назад распорядок жизни был несколько иной.
      Вместо заграницы она с детьми жила летом в своей воронежской деревне. Но случилось так, что здоровье дочери Лизы расстроилось, доктора нашли в ней признаки малокровия и порекомендовали морские купанья, виноград, осень на юге. Приходилось жить в Остенде и в южной Франции. Это огорчало Татьяну Ивановну. Когда Юрий поступил в училище, нужно было в начале августа отсылать его одного с гувернером в Петербург, а с гувернерами он постоянно ссорился и не ставил их ни во что. Кроме того, самой Татьяне Ивановне гораздо более нравилась покойная и безмятежная жизнь в деревне со всеми удобствами, с старыми и преданными слугами, с глубоким почетом, которым она бывала там окружена, нежели суетливая, беспорядочная, мещанская жизнь на морских купаньях или где-нибудь в Гиере. И это ее очень огорчало. Петербургская жизнь была совсем другое дело. Гарденины исстари имели здесь свой дом и различные связи; и хотя принадлежали к так называемому среднему дворянству и никогда не бывали в очень больших чинах, тем не менее значительное состояние и родство с двумя-тремя подлинно аристократическими домами давали им возможность от времени до времени появляться в большом свете и иметь там хотя и скромное, но все-таки твердо упроченное положение. Таким образом, петербургская жизнь Татьяны Ивановны шла по привычной и давно наезженной колее и в этом походила на жизнь в деревне. Выдумывать, изобретать, прилаживаться к новым обстоятельствам, сталкиваться с новыми "не своего круга" людьми, утверждать среди них свое положение - все это непременно случалось и непременно нужно было живя за границей, но совершенно не было нужно в Петербурге и в деревне. Тут все было когда-то и кем-то выдумано, изобретено и прилажено. Каждый новый день приносил с собою точное и самое подробное указание, что делать, куда ехать, кого принять, что говорить, кому и о чем написать. Оставалось подчиняться такому указанию - вот и все. И эта-то усвоенная с детства привычка к легкости и удобствам жизни заставляла иногда добрую и весьма благовоспитанную Татьяну Ивановну сердиться и даже роптать на провидение за то, что ее дочь нездорова.
      Впрочем, последний год Элиз стало лучше, характер ее сделался ровнее, свойственные ей вспышки и "экспансивности" почти прекратились, и домашний доктор, важный и весьма серьезный человек с звездою Станислава на синем вицмундире, хотя и помычал и пожевал губами, прежде чем ответить на вопрос Татьяны Ивановны, но все-таки ответил благоприятно. "М-да, я полагаю, процедил он, - мне представляется... мне кажется, что вы на лето можете не ехать за границу. М-да, м-да... мне кажется, можно попробовать провести лето в деревне". Это совещание происходило в начале февраля, и обрадованная Татьяна Ивановна тотчас же написала в Анненское, чтобы приготовили дом, объездили верховых лошадей, купили тройку донских для Юрия Константиновича, - его давнишняя мечта, - засадили бы цветники, не сдавали бы сад в аренду и ждали ее в половине мая.
      Из особенно приятных привычек у Татьяны Ивановны была одна, с которой ей тяжелее всего было бы расстаться и с которой она, однако же, расставалась, когдл жила за границей. Просыпаясь в десять с половиной часов, она любила час полежать в постели с французским романом в руках; полчаса провести в ванне; в течение другого получаса подставлять свое сморщенное и ссохшееся тело мускулистым, как у крючника, рукам горничной Христины, вооруженной тонкими и мохнатыми простынями; и затем, до половины первого отдавать себя в распоряжение другой горничной, обруселой немки Амалии, то есть протягивать ноги, чтобы на них натянули чулки, неподвижно держать голову, чтобы ее причесали и украсили скромною наколкой, стать в такое положение, чтобы затянули корсет, надели и застегнули платье. Это утреннее разделение времени носило в доме особые названия: час французского романа, час - шведки Христины и час - Амалии. Последний, кроме одевания, наполнен был вот еще какими делами: выпивалась чашка горячего куриного бульона, читались письма, вносимые дворецким Климоном на серебряном подносе, просматривалась согретая и слегка опрыснутая духами газета "Голос", - Татьяна Ивановна не выносила запаха типографской краски, - выслушивались доклады от Амалии, Климона и экономки Гедвиги Карловны о погоде, о новостях в доме, о том, как почивали "молодые господа", и утверждалось составленное поваром меню обеда.
      Кроме двух горничных, экономки и дворецкого, никому не принято было входить на половину Татьяны Ивановны, когда совершалось ее "утро", Татьяна Ивановна иногда говаривала, непременно улыбаясь при этом слабою и самоотверженною улыбкой, что из всего дня хочется, чтобы только утро принадлежало ей всецело. Подразумевалось, что остальной день она живет для детей и для общества.
      Таким образом, дети встречались с матерью только за чаем в половине первого. В это же время сходились к столу: два гувернера, англичанка мисс Люси и бесцветная особа, Ольга Васильевна, в неопределенном звании "чтицы". Конечно, и для детей и для всего этого люда в девять часов подавался особый "чай", - то есть и чай, и кофе, и горячий хЛеб со сливочным маслом, - но подавался не столь парадно и без холодного завтрака. Первый чай в доме называли "медным", второй - "серебряным", как потому, что только во время второго чая подавался серебряный самовар, так и потому, что второй чай был обставлен сытнее и торжественнее. Первым чаем заведовала экономка Гедвига Карловна, вторым - сама Татьяна Ивановна, причем присутствовал дворецкий Климон - важный человек с видом, по крайней мере, директора департамента - и беспрестанно появлялся по звонку ливрейный лакей Ардальон.
      В тот день, с которого начинается наш рассказ, в "час Амалии", Татьяне Ивановне было доложено, что барышня Елизавета Константиновна читали ночью какую-то книжку, почивать изволили дурно, вскрикивали, встали не было еще восьми часов, приказали не принимать учительницу пения, не стали кушать чай, не поздоровались с Юрием Константиновичем, когда вышли в столовую, долго гуляли в бальной зале, ушли затем в свою комнату, сидят пишут; из себя нехороши.
      Выслушав этот доклад, Татьяна Ивановна задумалась и озабоченно сдвинула брови.
      Затем было доложено, что Юрий Константиныч сами сбегали в сени ("изволили съехать на перилах!"), говорили с швейцаром Григорием с четверть часа, о чем - неизвестно, изволили ущипнуть на лестнице барышнину горничную, выходили на подъезд, гневались на младшего дворника, кушали кофе раньше всех, вдвоем с Гедвигой Карловной, и уехали на Летуне в училище в половине десятого.
      Татьяна Ивановна нежно, с тайною гордостью усмехнулась. Юрий был ее любимец.
      - Климон, чем рассердил Юрия Константиныча этот дворник? - спросила она певучим и важным голосом.
      Климон почтительно вынес вперед, к туалетному столику, свое директорское брюшко.
      - Шапки не успел снять, ваше-ство.
      - Как же это так? Отчего же он не успел?
      - Не могу знать, ваше-ство. Всего вероятнее, по невежеству-с: он прежде в купеческих домах служил.
      Татьяна Ивановна помолчала, подумала и произнесла:
      - Ты скажи ему, чтобы этого не было. Юрию Константинычу вредно сердиться. Или, вообще, не лучше ли его уволить? Лучше уволь, Климон, и не бери от купцов.
      - Слушаю, ваше-ство.
      - Спросить у Григория, о чем говорил Юрий Константиныч.
      - Слушаю-с, ваше-ство.
      - Гедвига Карловна, Фене надо сказать, что если это повторится, я ее отпущу. Юрию Константинычу вредно возбуждать в себе чувствительность. Это было сказано по-немецки. Гедвига Карловна целомудренно побагровела и по-немецки же ответила:
      - О да, да! Я непременно скажу ей это. В молодые годы очень вредно шутить с девушками.
      Затем было доложено, что Рафаила Константиныча разбудили в девять часов, но они изволили брыкаться ножками и нежились в постельке до половины десятого, требовали к себе на ночной столик кофе и выбранили Адольфа Адольфовича "колбасой" за то, что кофе не велено было подавать. , Татьяна Ивановна рассмеялась и ничего не сказала на это. Про себя же подумала: "Решительно Адольф Адольфыч не умеет обращаться с Рафом".
      Затем было сообщено, что другой гувернер, Ричард Альбертович, говорил вчера выездному Михаиле, что нашел себе место- у князя Мостовского и что очень-де счастлив уйти отсюда, потому что ему-де от Юрия Константиныча житья нет.
      - Ну, и с богом, - проговорила Татьяна Ивановна, - очень рада.
      - Ольга Васильевна имеет претензий на прачку, - сказала Гедвига Карловна, из почтительности не решаясь изъясняться по-немецки, - будто прачка нарочно дырявит шемизет. Но это оттого, что шемизет стар, очень скверний полотно.
      - Если не нравится, скажите, чтобы отдавала кому хочет.
      - Мисс Люси требовайт ковер на весь комнат. Говорит, в Англии всегда на весь комнат ковер. Но у меня нет.
      - Да, да, то правда, - с грустью о положении мисс Люси сказала Татьяна Ивановна, - у них это принято.
      Климон, пошли в аглицкий магазин купить сколько надо узкого ковра, знаешь, дорожками? - и прикажи сшить.
      Чтобы не особенно дорого. У тебя есть еще деньги?
      - Точно так, ваше-ство, - семнадцатого числа из орловской вотчины две тысячи прислано.
      - Ах, да! Я и забыла. Это что у тебя - меню? Дай, пожалуйста. - Татьяна Ивановна с серьезно нахмуренным лбом прочитала щегольски написанное, на особой -бумажке с виньеткой, меню и сказала: - Хорошо. Но отчего так давно нет стерляди по-русски? Пожалуйста, прикажи на завтра, Юрий Константиныч очень любит.
      - Слушаю-с, ваше-ство.
      - Можешь идти.
      Она взяла несколько писем с оставленного дворецким подноса, рассеянно скользнула по ним взглядом, узнавая от кого, и с удовольствием и особенною снисходительностью улыбнулась: среди писем лежал большой самодельный конверт, надписанный старательным старчески-красивым почерком анненского конторщика Агея Дымкина и запечатанный голубком с распростертыми крыльями и пакетом в клюве. Это было письмо от экономки в Анненском, Фелицаты Никаноровны, старинной и преданной слуги, которая вынянчила еще покойного мужа Татьяны Ивановны и давно уже была посвящена во всю интимную жизнь Гардениных. Письмо было такого содержания:
      "Ваше превосходительство! Милостивая благйдетельница наша Татьяна Ивановна!
      Сим имею честь доложить вам, сударыня, что по дому, по птичьему двору, а равно по всей вотчине все, слава богу, обстоит благополучно. Индейки начали выводиться, и, бог даст, индейских птенцов весьма будет достаточно. А к приезду вашему я отбила из прошлогоднего вывода сорок штук и кормлю их грецкими орехами. Степан топит печки аккуратно, и, по милостивому письму вашего превосходительства, я приказала протапливать и камин в диванной, дабы, чего боже упаси, не завелось сырости. Что же касательно пыли и выветривания, я слежу пуще глаза за барским добром, уж будьте покойны, матушка.
      TQ--TO вы нас, верных слуг ваших, обрадовали, матушка-барыня, что пожалуете в Анненское на все лето! А мы, ваши верные слуги, признаться, заскучали без ясных господских глазок. Особливо мне, старухе, грустно. Да и деткам-то будет вольготнее разгуляться в своей вотчине. Конюший Капитон говорил: их превосходительству Лизоньке выездить полукровку Неру; на сей предмет я выдала юбку с старой темно-зеленой амазонки вашего превосходительства. А молодым господам, Юрию Константиновичу и Рафаилу Константиновичу, - пегашку Людмилку и Черкеса.
      А впрочем, как вашей милости будет угодно. Насчет донских лошадей для Юрочки Капитон докладывает вам особо.
      Капитонов сын, Ефрем, самовольно ушел из харьковского коновального заведения и определился в Петербург в доктора. Вот времена какие настали, сударыня: дети почитают родителей за ничто. И каким бытом вдруг из низкого звания и принимать в доктора! Сами изволите знать Капитонов характер: скрепился, никому ни слова, намедни, как ни в чем не бывало, выслал двадцать пять рублей Ефрему, но видно, сколь его убил Ефрем своим самоволием.
      Сами посудите, сударыня: при заводе нет хорошего коновала, Капитон убивается от этого, и вдруг родной сын покидает коновальскую часть; и притом не спросясь родительского благословения. Прискорбно. Не взыщите с меня, глупой старухи, сударыня, - сам Капитон не осмеливается вам доложить: ежели Ефрем явится к вашему превосходительству, - да и как бы он смел не явиться к своей госпоже? - будьте милостивы, прикажите Климону Алексеевичу или Едвиге кастелянше покормить его; ну, там остаточки какие:нибудь от господского обеда. И пускай приходит по праздникам. Мать сокрушается, что он, дескать, не пимши, не емши в Питере; ничего нет мудреного: чужая сторона не свой брат. И еще она умоляла доложить вашему превосходительству: не найдется ли какого немудрого уголка для Ефрема; может в дворницкой или в лакейской.
      Я ей говорила: статочное ли дело из-за того беспокоить ваше превосходительство? Захотят ли, говорю, господа из-за твоего самовольника теснить прислугу? Но она все же таки умолила доложить вам, как рассудите. Капитону-то боится сказать... Известно, мать, да и рассудок-то ее сами знать изволите. Управитель Мартин Лукьяныч не образовывал, да чуть ли не будет счастливее в своем сыне Николае. Приучает к хозяйству, может хороший слуга будет господам.
      Кучеру Никифору я наказала, чтоб лошадей подкармливал. Говорит, нечего и подкармливать: хоть сейчас, говорит, за сто верст не кормя, особливо на рыжей четверне.
      Обе кареты тоже в исправности: и дормез и ваша двухместная, полевая.
      Уж так-то рады!
      Как здоровьице драгоценной моей барышни Лизоньки?
      Крепко ли почивают, мой светик? Угождает ли им аглицкая мамзель? А я, старая дура, все думаю: не от наемных ли слуг приключилась болезнь их превосходительству? Какой ведь наемный-то народ! Ей, дряни, лишь бы жалованье получить, а как госпожу успокоить, она и думать забыла, вертихвостка! Простите, сударыня, за дерзкие слова. А с другой стороны, и язык этот аглицкий взять, - не слишком ли нудит мамзель Лизавету Константиновну? Уж больно язычком-то надо путать. А иное дело - и нельзя. Осмелюсь доложить, сударыня: не лучше ли деревенский воздух заграничных-то лечений? Не взыщите, что в простоте слово молвила. Молочко с майских трав многим на пользу бывает.
      А я все мечтаю, на старости лет, какого-то женишка господь пошлет нашей Лизавете Константиновне. Вот кабы поближе к Анненскому, сударыня; все бы приехали на лето, и я, при старости, хоть одним бы глазком поглядела на Лизоньку. Сами изволите знать, матушка, сколько графов, князей, баронов по нашему Битюку. Вот, сказывают, у графа Пестрищева сынок есть. И какие несметные богачи! Ишь, в оной нашей губернии пятьдесят ли, шестьдесят ли тысяч десятин. То-то господь-батюшка соединил бы с нашей Лизонькой их графское сиятельство. Конечно, все от судьбы да от счастья, а я по своему глупому разуму полагаю - лучше бы и не надо их превосходительству. А иное дело, может, я, в глуши живучи, что-нибудь и несуразное сгородила: может, граф-то он - граф, а Лизоньке и низко за него выходить. Вашей милости виднее, как оно там по родословным-то книгам. Сами изволите знать, блаженные памяти императрица Александра Федоровна с его превосходительством, покойным барином, соблаговолила мазурку танцевать. И опять же Константина Ильича, отец, Илья-то Юрьевич... Сам гневный император Павел за один стол его с собой саживал. Прадед же Лизоньки в придворной церкви венчался, великая Катерина посаженою матерью соизволила быть, на новоселье дом пожаловала. Всячески надо рассмотреть, сколь знатных кровей женихов род. Иные графы, сказывают, и из сапожников выходили. А за сим целую ручки вашего превосходительства и их превосходительств: Юрия Константиновича, Лизаветы Константиновны и Рафаила Константиновича, и остаюсь навеки усердная раба ваша анненская экономка Фелицата,
      Писал по воле Фелицаты Никаноровны и под ее диктант нарочито приверженный конторщик анненской вашего превосходительства вотчинной конторы Агей Дымкин,
      21 февраля 1871 года".
      Татьяна Ивановна с слабыми, но разнообразными движениями в лице прочитала письмо.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41