Там, где писалось о радости по случаю приезда господ, она благосклонно улыбнулась; о хозяйственных подробностях - с серьезным выражением сложила губы; о сыне конюшего - укоризненно покачала головою и прошептала: "Чудиха!" и, наконец, о проекте выдать Элиз за молодого графа Пестрищева - опять повторила: "Ах, чудиха, чудиха!" - и погрузилась в сладкое, однако не более одной минуты продолжавшееся мечтание. Затем приказала позвонить и, задумчиво посмотрев на вошедшего дворецкого, спросила:
- Климон, ты знаешь, где заведение для докторов, - где они учатся?
- Медико-хирургическая академия, ваше-ство.
- Ах, да! На Выборгской стороне? Так вот... Ты знаешь, сын нашего конюшего, Ефрем, поступил, оказывается, в доктора.
Дворецкий сделал не то укоризненное, не то удивленное лицо.
- Так вот... Ричард Альбертович, вероятно, скоро освободит комнату. Съезди в эту их академию и найди Ефрема. - Она остановилась соображая.
- Слушаю-с, ваше-ство, - сказал дворецкий с обычным ему непроницаемым выражением, так что решительно нельзя было понять, доволен ли он поручением или оскорблен им до глубины души.
- И скажи... Скажи, что во внимание к усердной службе отца я разрешаю ему занять комнату Ричарда Альбертовича. Обедать может с Гедвигой Карловной, - и она взглянула на экономку. Та опять целомудренно побагровела и сочла нужным сделать глубокий книксен. - И ты посмотри там, Климон, если он нечесаный и вообще дурно одет, скажи: я прошу, чтобы привел себя в порядок. Эти гтуденты бывают очень невоспитанные. Можешь идти.
"Серебряный" чай совершился с обычною торжественностью. Только два человека выделялись на фоне общей почтительности, размеренно мягких и медленных движений и сдержанного выражения лиц: гувернер Ричард Альбертович, который вдруг со вчерашнего дня приобрел весьма независимое и даже развязное выражение лица, и Элиз, явившаяся к чаю закутанная до подбородка в своем пуховом платке, мрачная и рассеянная. Татьяна Ивановна не обращала ни малейшего внимания на Ричарда Альбертовича, но несколько раз пристально взглядывала на Элиз.
После чая Раф удалился с мисс Люси в классную, гувернеры отправились к себе, Ольга Васильевна выжидательно встала. Татьяна Ивановна мановением руки отпустила Ольгу Васильевну и, взяв под руку Элиз, вышла с ней в свой кабинет.
- Ты долго не ложилась, Элиз? - сказала она.
- Да, maman, мне не спалось.
- Но тебе вредно читать по ночам. Ты читала?
- Мне не хотелось спать, maman. Я читала "Русский вестник".
Татьяна Ивановна вопросительно подняла брови.
- Что такое, роман?
- "Преступление и наказание" Достоевского.
Татьяна Ивановна поискала, что сказать, и затруднилась: она не знала, в чем заключается это произведение.
И переспросила:
- Роман?
- Да, maman, это - превосходный роман.
- Но, Элиз, нервы, нервы... Я так боюсь за тебя. Ты опять вскрикивала во сне, и я так боюсь...
Элиз презрительно усмехнулась.
- Тебе уж доложили, - сказала она с легким дрожанием подбородка.
Татьяна Ивановна насильственно сделала приятное лицо и провела ладонью по волосам Элиз.
- Ну, хорошо, хорошо, оставим это, - проговорила она притворно смягченным голосом и резко переменила разговор. - Я так рада, что мы проведем лето в Анненском. Дай мне, пожалуйста, мою работу. Там, в шифоньере. Ты мне прочитаешь отчет из орловской деревни?
Чтение скучного годового отчета происходило вот уже неделю подряд и было придумано с тайною целью успокаивать нервы Элиз. Элиз, подавляя вздох, подала матери работу - воздухи для приютской церкви, - вынула из папки на письменном столе толстую разграфленную и испещренную цифрами тетрадь и принялась читать намеренно деревянным, глухим от скрытого раздражения голосом:
- "За унавоживание 50 экономических десятин в паровом поле: поденным мужикам 200 подвод по 40 копеек, итого 80 рублей; издельным 4 376 возов по 4 1/2 копейки, итого 196 рублей 51 1/2 коп.; отрядным за свиные кошары и коровий варок 55 рублей; им же на магарыч 1 рубль 75 копеек; бабам на разбивку: издельным... поденным... отрядным..." и так далее.
- Представь, сын нашего конюшего поступил в Медико-хирургическую академию, - сказала Татьяна Ивановна, отрезая ножницами золотистую шелковинку.
- Какого конюшего, maman?
- Капитона.
- А! - равнодушно произнесла Элиз и продолжала читать.
- Фелицата пишет: старик очень огорчен, - немного погодя добавила Татьяна Ивановна.
- Чем же?
- Ну, понимаешь, у него были свои мечты, устроить сына при заводе: он ведь был определен в ветеринары.
- Вот странно! Я думаю, лучше быть доктором, нежели лечить лошадей... с досадою сказала Элиз.
- Да, но у нас действительно нет хорошего ветеринара при заводе.
Элиз вспыхнула, готова была крикнуть: "Мерзко так эгоистически рассуждать!" - но сдержалась и дрогнувшим голосом выговорила: "...а на ремонт коровника в лавке купца Ненадежного куплено: гвоздей..."
- Я распорядилась отдать ему комнату Ричарда Альбертовича, - с поспешностью сказала Татьяна Ивановна, - пусть живет. Действительно, Капитон сорок лет служит у нас. Твой папа очень дорожил им. Это замечательный конюший.
В другое время Элиз несомненно была бы тронута поступком матери, но теперь она горько усмехнулась, воскликнула про себя: "Только поэтому!" - и продолжала:
- "Взыскано за потраву с государственных крестьян села Выползок за 142 лошади по 30 коп., итого 42 р. 60 коп.; с шерстобита Дормидона Комарова побил гусями просо - 1 руб. 20 коп.; с измайловского дьячка..."
Татьяна Ивановна хотела опять прервать ее и спросить, чему она смеялась, когда дня четыре тому назад у Криницыных молодой граф Пестрищев подошел к ней и заговорил. До сих пор Татьяна Ивановна и не думала интересоваться этим: о такой партии для Элиз было слишком смело мечтать. Но теперь, под влиянием тех предположений Фелицаты Никаноровны, которые сама же Татьяна Ивановна называла наивными и сумасбродными, а главным образцм под влиянием сообщения, что у Пестрищевых есть также имение в Воронежской губернии (как это ни странно, но с этим у Татьяны Ивановны тотчас же соединилось какое-то суеверное представление о возможности для Элиз быть женою Пестрищева), она очень любопытствовала узнать, до какой степени молодые люди заинтересованы друг другом. Однако не спросила. Вместо успокоения чтение отчета сегодня, очевидно, производило йа Элиз противоположное действие. Однообразный тон ее голоса начинал пересекаться, в нем послышалась какая-то нервически звенящая нотка. Обеим становилось все тяжелее и неприятнее быть вместе. Татьяна Ивановна посмотрела в окно: снег перестал, мутные тучи висели неподвижными громадами.
- Не заложить ли для тебя лошадей, Элиз?
- Да, maman, я очень желала бы. У меня страшно болит голова.
Через полчаса у подъезда стояла пара вороных. Кучер Петр, толстый, как бочка, от ваточного армяка, внимательно наблюдал за левым - Варакушкой, все норовившим укусить за шею того, который был запряжен направо. У открытой полости стоял наготове выездной лакей Михаиле, в цилиндре и в длинной ливрее с скунсовым воротником.
Швейцар Григорий дал знать наверх, что лошади поданы.
Уж было известно, что поедет барышня. Это известие одинаковым образом отразилось на швейцаре, кучере и выездном. Лицо Григория вместо подобострастно-сдержанного, как перед "самой", или подобострастно-восхищенного, как перед Юрием Константиновичем, или высокомерноблагосклонного, как перед учительницей пения, гувернерами, англичанкой и прочим мелким людом, являло теперь вид снисходительного добродушия. Кучер Петр сидел на козлах с неуловимою для непривычного взгляда развязностью: будто немного сгорбился, немного опустил локти, чересчур свободно ворочал шеей в высоком меховом воротнике. Когда приходилось ехать с "генеральшей", он сидел, точно отлитый из цельного куска, и только позволял себе вращать бессмысленно выпученными глазами. На красивом, с греческим профилем, лице Михаилы откровенно играла довольная и дружелюбная улыбка. Элиз быстро сошла с лестницы, с застенчиво потупленными глазами кивнула на низкий поклон швейцара, сказала кучеру: "Здравствуйте, Петр! Пожалуйста, ступайте на Невский", - торопливо уселась, как бы желая доставить возможно меньше хлопот Михайле и Григорию, и, неловко и неграциозно завернувшись в шубу, оглянулась вокруг с таким видом, как будто вырвалась из тюрьмы. Михайло весело вскочил на запятки, крикнул: "Поезжайте, Петр Иваныч!" - дерзость, не возможная в присутствии "самой", - и пара вороных дружно понесла легоньгие сани вдоль набережной.
Тем временем мисс Люси, задыхаясь и путаясь в длинной шубе, сбежала с лестницы. Григорий насмешливо посмотрел на нее. "Уехали!" - преувеличенно громко сказал он, как говорят с глухими. Англичанка растерянно подбежала к дверям, посмотрела, не то всхлипнув, не то пробормотала что-то и, поднявшись наверх, страшно оскорбленная, со слезами на глазах, объявила Татьяне Ивановне, что "мисс уехала одна, что она удивляется, чем заслужила такое невнимание, что это шокинг - девице ездить одной и что у них, в Англии, разумеется в порядочном обществе, такое событие совершенно немыслимо". Татьяна Ивановна успокоила ее, как могла, и послала к Рафу, сама же возвела глаза, всплеснула руками и с прискорбием прошептала:
"Боже мой, боже мой, какой невозможный ребенок!"
Между тем все "событие" объяснялось странным и тревожным состоянием духа Элиз, которая решительно забыла, что нужно подождать англичанку.
На Садовой улице, там, где она примыкает к Сенной, у кабака с прилитыми и обледенелыми ступеньками, с мрачными, заплатанными стеклами на дверях, били пьяную женщину. Крик, хохот, брань стояли в толпе дерущихся и тех, кто остановился посмотреть на драку. Вдруг здоровенная пощечина оглушила Дуньку, она жалобно пискнула и упала навзничь, и тотчас же послышался другой вопль, у самой толпы остановилась пара вороных, женский, странно ломающийся голос пронзительно закричал:
- Я вам приказываю!.. Приказываю!.. Сейчас же прднять ее!.. Сейчас, сейчас!.. Ах, боже мой, боже мой! Что же это такое?
- Помилуйте, барышня, их превосходительство разгневаться изволят! говорил толстый, как бочка, кучер, вполоборота оглядываясь на впавшую в какое-то исступление молодую девушку в собольей шубе и с бледным лицом.
Та не помнила себя. Она выскочила из саней, бросилась к избитой женщине, подняла ей голову. Лакей, путаясь в длинной ливрее, спрыгнул с запяток, подбежал к барышне и в недоумении улыбался, не зная, куда деть руки. Мастеровые, бившие женщину, нырнули в толпу. Любопытные глазели, смеялись, охали, призывали полицию. Из дверей кабака выглядывал пузатый, обложенный желтым жиром сиделец.
- Позвольте, позвольте, прошу расходиться... Эй ты, чуйка! Куда прешь, или по морде захотелось отведать?..
Господа, честью прошу!..
Перед барышней предстал околоточный.
- Что вам угодно, сударыня? - спросил он с изысканной вежливостью.
Она посмотрела на него мутными, ничего не понимающими глазами. Тогда он отвернулся и скомандовал городовому, прикасаясь носком сапога к избитой Дуньке:
- Миронов, тащи в участок! - и, снова обращаясь к барышне: - Никак невозможно поспеть-с: шестая драка с ионешнего утра. И все эти твари-с!
- Пожалуйста... я вас прошу... не трогайте ее, - торопливо заговорила она, путаясь в словах и не в силах сдержать нервически трясущегося подбородка. - Я - Елизавета Гарденина... наш дом на Гагаринской набережной... Я ее возьму с собой. Можете справиться... Нельзя так жестоко...
Это возмутительно... бесчеловечно!..
Околоточный смотрел на нее сначала с беспоквйством, потом с снисходительною насмешливостью, впрочем вежливо. Кучер Петр не вытерпел.
- Помилуйте, Лизавета Константиновна, - сказал он грубо, - их превосходительство прямо прикажут расчет мне выдать. Так нельзя-с. Поехали, говорили, из любопытства, посмотреть Сенную, и вдруг - пьяницу в барских санях везти.
- Молчать! - неожиданно крикнула Элиз, и звук ее голоса поразительно напомнил голос брата Юрия, когда тот закричал на дворника. - Сейчас же перенести в сани!
Вид ее бледного, с горящими глазами лица был настолько внушителен, что Михайло тотчас же подхватил Дуньку под руки, городовой поддержал голову, люди из толпы взялись за ноги, Дунька была посажена на дно саней и прикрыта так, что одна только растрепанная голова виднелась из-под полости. В чувство она пришла еще валяясь в снегу и теперь невразумительно ругалась, решительно не понимая, что с нею делают. Околоточный сам застегнул полость и вообще не оказал никаких препятствий; только спросил у мрачного, как туча, Петра адрес господ и занес его в свою растрепанную и засаленную книжечку.
Двррецкий Климон Алексеич отправился после барского "чая" в буфетную, приказал находившемуся там Ардальону прибрать сервиз, сообщил ему в кратких и презрительных словах о поручении "генеральши", послал казачка Фомку за извозчиком, надел енотовую шубу - подарок покойного барина - и, отдуваясь, в сквернейшем расположении духа сошел с "девичьего" крыльца, уселся, - тот же Фомка суетливо застегнул полость, - и отправился на Выборгскую разыскивать Капитонова сына. Там узнал адрес:
приходилось ехать в Измайловский полк, в Седьмую роту.
"Эхма!" - с раздражением проговорил Климон Алексеич и потащился в Измайловский полк. У ворот огромного четырехэтажного дома извозчик остановился.
- Эй, малый! - закричал Климон Алексеич, поманив человека в фартуке и с лопатой в руках. - Ты будешь дворник?
Тот посмотрел на важную осанку Климона Алексеича, на его енотовую шубу и директорские бакенбарды, поклонился и сказал:
- Что прикажете?
- Студент Ефрем Капитонов в каком номере?
- Надо быть, у портных, в двадцать третьем.
- Поди, высоко?
- Ды, признаться, высоконько; верхний этаж, - с сожалением сказал дворник.
- Охо-хо-хо... Да ты не приметил, выходил он сегодня или нет?
- Кабыть не выходил. А иное дело - жильцов много, не усмотришь.
- Ну, видно, нечего делать, надо лезть, - сказал Климон Алексеич, выбираясь из саней, - показывай, куда тут у вас...
И, важно запахиваясь, неодобрительно посматривая по сторонам, он пошел вслед за дворником в глубину узкого и высокого, как колодец, двора.
Идти по указанной дворником лестнице было весьма утомительно для тучного дворецкого. Вся она была прилита помоями и насыщена смрадом отбросов, кухонным чадом и запахом постного масла. "Живут, подумаешь", презрительно бормотал Климон Алексеич. Наконец он увидал на дверях жестянку с намалеванными ножницами и властно дернул звонок. Мальчишка в тиковом халате и с совершенно зеленым лицом отворил двери.
- Вам кого?
- Студент Ефим Капитонов здесь живет?
- Здеся.
- Дома он?
- Кажись, дома. Я утюги разводил, не видал.
- Ну-ка, проводи.
Прошли по темному, чадному коридору, прошли низенькую, душную и закопченную комнату, где, сидя на корточках, шили портные. Климон Алексеич, не снимая картуза и в высоких калошах, поводил носом и раздражительно шмыгал ногами.
- Вот сюда идите, - сказал мальчишка и покричал в дверь: - Ефим Капитоныч, тебя купец спрашивает!
За неплотно притворенною дверью, которая была когда-то окрашена в желтый цвет, но теперь вся облуплена и захватана, слышались громкие молодые голоса.
- А где же передняя-то у вас, раздеться, например, аль не полагается? насмешливо спросил Климон Алексеич.
Мальчишка посмотрел на него в недоумении.
- Кто спрашивает? Что надо? - сердитым басом проговорил, выглядывая в дверь, худой, волосатый юноша с резкими чертами лица и с густыми угрюмо насупленными бровями.
Климон Алексеич увидал в табачном дыму много молодых людей с разгоряченными лицами, скелет в углу, кучи как ни попало разбросанных книг, зеленоватый и перекошенный самовар на прилитом столе, стаканы с жиденьким чаем.
- Вы будете сынок Капитона Аверьяныча, конюшего?
- Я. Что надо? - Ефрем пропустил Климона Алексеича в комнату. Тот молча и с независимым видом снял картуз, калоши, шубу и, видимо рассчитывая на эффект, важно проговорил:
- Я от их превосходительства Татьяны Ивановны Гардениной. Дворецкий ихний.
Эффекта, однако, никакого не получилось. Ефрем страшно занят был тем, о чем кричали и спорили в другом углу комнаты, и так и порывался броситься туда.
- Что же вам нужно? - повторил он, нетерпеливо пощипывая свои едва пробивающиеся усы.
- Их превосходительство изволили приказать переезжать вам в господский дом. Как тятенька ваш примерный барский слуга и генеральша очень им довольны, то и велено отвести вам комнату.
Лицо Ефрема дрогнуло, он хотел что-то сказать, но в это время спор разгорелся с особенною силой, и он бросился туда, покинув оскорбленного и недоумевающего Климона Алексеича. Климон Алексеич одно мгновение постоял, хотел одеваться, но, подумав, что барское поручение еще не совсем исполнено, с видом уязвленного в своем достоинстве человека сел около стола и пренебрежительно стал прислушиваться к спору, но никак не мог уловить, о чем спорят.
Беспрестанно повторялись слова: кризис, банкротство, государственность, когорты труда, федерация, долг народа, капитализм, пауперизм, организация, рабочий вопрос, аграрный вопрос, женский вопрос - слова, известные Климону Алексеичу по газете "Голос", которую он аккуратно прочитывал после генеральши, но в совершенно непонятном для него сочетании. Одно было очевидно для Климона Алексеича: тщедушный, длиннолицый, точно обсыпанный мукой человек с визгливым, надтреснутым голоском особенно напирал на Ефрема. Слова лились у него с языка с непостижимой быстротой и горячностью. У Ефрема выступали красные пятна на скулах, он сердился, прерывал длиннолицего, но, видно, никак не мог переспорить. "Да ведь это софизмы. Воеводин, - кричал он, - диалектика, паутина!"
Однако Климон Алексеич начинал чувствовать, что его совершенно заб,ыли, сделал нетерпеливое движение, привстал... Вдруг Ефрем с перекосившимся от негодования лицом, с словами: "Ну погоди же, я тебе документально докажу!" - отбежал от длиннолицего и нечаянно встретился глазами с Климоном Алексеичем.
- Вы чего дожидаетесь? - грубо сказал он. - Скажите своей генеральше, что мне благодеяний не нужно. Напрасно беспокоила вашу великолепную особу! - и, схватив какую-то книгу, опять устремился к длиннолицему.
Климон Алексеич встал ошеломленный. Язвительный ответ вертелся у него на языке. Но великолепного дворецкого никто не видел и не замечал в пылу вновь поднявшихся криков и словопрений. Тогда он надел калоши и шубу, надвинул с видом решительного вызова картуз и, громко стуча ногами, вышел, не затворив за собой дверь. И всю дорогу от Измайловского полка до Гагаринской набережной сердито бормотал себе под нос и нервически теребил свои директорские бакенбарды.
В передней "девичьего" подъезда его встретила куда-то убегающая Феня.
- Ну, Климон Алексеич, - прошептала она, - у нас чистое светопреставление!
Он не успел спросить ее, в чем дело, разделся, пригладил перед зеркалом баки и височки и только подумал рас-- печь Фомку за то, что тот его не встретил и не принял шубы, как вдруг по соседству с передней, в комнате Ардальона, послышался стон. Климон Алексеич заглянул туда: на постели что-то копошилось. Он подошел ближе и оцепенела на постели лежала растрепанная женщина с разбитым лицом. От нее сильно пахло водкой.
- Испить бы... - пробормотала она.
- Что же это такое? - растерянно выговорил Климон Алексеич. За его спиною послышался раздраженный голос Ардальона:
- Воля ваша, Климон Алексеич, эдак служить нельзя.
Что же это такое? Перегадили постель, замарали полы...
Как им угодно, а я на это не согласен.
- Да что... такое у вас делается? - пролепетал Климон Алексеич, подступая к Ардальону.
- Что! - с негодованием ответил Ардальон. - Барышня весь дом смутили. Приказали Петру Иванычу ехать на Сенную, там в драке зашибли вот эту, - и он с глубочайшим омерзением кивнул на постель, - велели взять в сани, да вот и привезли. Невозможно выдумать, чем занимаются.
Климон Алексеич круто отвернулся от Ардальона, машинально поправил трясущимися руками галстук и быстро направился во внутренние комнаты. Ардальон схватил его за рукав.
- Да вы куда, Климон Алексеич?
- Только жалованье получать, дармоеды! - вдруг, вне себя от гнева, разразился Климон Алексеич. - Как смел пропустить? Чего Фомка смотрел? Только генеральский дом срамите!.. Что такое? Почему? Какая барышня?..
Нельзя на минуту отлучиться. Все доложу генеральше!
- Им известно. Помилуйте,- Климон Алексеич, до того дошло - за доктором посылали. Я было не пропускал.
Михайло с Илюшкой тащат, а я не пропустил. Но тут барышня закричали... Я вижу, ничего не поделаешь, Фомку-то в парадную послал посидеть, сам к их превосходительству.
Их превосходительство даже с лица сменились... Вскочили, пошли сами к Лизавете Константиновне. Крепко закричали на них по-французски. А Лизавета Константиновна бац об пол да в истерику. Подхватили их Феня с Христиной, понесли... А тут, вижу, пробежала Едвига Карловна, Амалия, чтица, англичанка... слышу - их превосходительство в обмороке. Помилуйте, не приведи бог что было!
Климон Алексеич опустил голову, отошел нетвердым шагом к столу, сел и, соображая весь сегодняшний день, с отчаянным вздохом прошептал:
- Ну, времечко наступило!
II
Вотчина господ Гардениных. - Обход Капитона Аверьяныча. Варфоломеичева ворожба. - Крол,ик. - Как разбирались подначальные люди в настроении конюшего. - Любимей, Фадей. - Дети Волшебницы. - Коннозаводские мечты и идеалы. - Любезный. - Федоткин случай.
Сельцо Анненское, Гарденино тож, было в начале семидесятых годов необыкновенным захолустьем.
До одной железной дороги считалось от него верст восемьдесят, да и та недавно выстроилась. Другую же, верстах в тридцати, только что строили. Ближайший город отстоял в ста двадцати верстах. Почта доходила в Гарденино какими-то неимоверными зигзагами. О том, что делалось на белом свете, знали там смутно и гадательно.
Правда, как только подрались пруссаки с австрийцами, в контору, по распоряжению барыни, выписывался "Сын отечества", но читался очень плохо и, так сказать, больше по обязанности: чтоб не пропадали барские деньги. Выписывался еще "Журнал коннозаводства". Вещь маловероятная, но в Гарденине не представляли себе отчетливо, что такое земство, гласный суд, телеграф, железная дорога, банк.
Что касается губернии, то она представлялась гарденинским обитателям в каком-то загадочном тумане. Разумеется, самый город знали, и не только тот, но и ближайший уездный, затем - Козлов, Елец и даже Тамбов. Нб знали в этих городах некоторые здания, некоторые улицы и .затем немногих людей, с которыми приходилось вести дела: лошадиных барышников, хлебников, прасолов. Ничего другого, никаких общественных, увеселительных, административных, городских и земских учреждений не знали, исключая до некоторой степени одного "управителя". Затем, несмотря на то, что в конторе получался "Сын отечества", предпочитали иметь о событиях "живые" сведения. Именно эти сведения, начиная от самых достоверных и кончая самыми фантастическими, служили тою связью, посредством которой Гарденино сплеталось с уездом, с губернией, с Россией и, наконец, со всем миром. Понятно, что достоверность уменьшалась сообразно с лестницей этих величин, хотя и не во всем. Так, например, кое-что о происшедшем в Париже или в Петербурге знали лучше и дортовернее, чем о том, что произошло в своем уездном городе. Знали, например, что на всемирной выставке император Наполеон купил лошадей такого-то русского завода и заплатил столько-то, что там же русский жеребец Бедуин прошел трехверстную дистанцию в столько-то минут и осрамил американских и английских рысаков, что в Петербурге в запряжке императрицы появились темно-серще лошади и потому цена на темно-серых лошадей поднялась; что кобыла завода Стаховича опять взяла приз на Неве; что рожь вместо Москвы пошла на Кенигсберг и Либаву; что министром будет назначен тогда-то такой-то, потому что его сестра сама говорила об этом барыне, и барыня распорядилась, чтобы "заездить" пару серых для своего брата, который в "генералах" у нового министра; что в России скоро введут "ландвер", ибо барыне уже посоветовали "ихние знакомые" и Рафаила Константиныча пустить "по военной". Затем все, что не соприкасалось с непосредственными интересами Гарденина, представлялось либо в фантастических, либо в каких-то смутных очертаниях: Ташкент, генерал Черняев, драка пруссаков с австрийцами и французов с пруссаками, отмена парижского трактата, нигилисты, освобождение гласных крестьян от телесного наказания, Парижская коммуна, суд присяжных, земство, продажа американских владений и т. д. и т. д. Все это, конечно, говорится об усадьбе и о главных лицах дворни, - деревня и дворовая мелкота сюда не входят, ибо у них были интересы уж совсем особенные.
Место в Гарденине было живописное и привольное, хотя и не такое командующее, как барские усадьбы на берегах Дона, Воронежа, Битюка и других тамошних рек. Те усадьбы сидят на местах холмистых, крутых, видны за много верст, точно они с гордостью озираются на смирные села и деревни, распростертые у их подножия, на кроткие и покорные равнины, уходящие вдаль... Гарденино же забралось в самую степную глушь и притаилось там без излишней высокомерности и без особенно вызывающей красоты.
И не одно Гарденино. Тихая степная речонка Гнилуша на протяжении пятидесяти верст течет вдоль-глубокой лощины и впадает в густо заросший камышом залив Битюка.
Там, где не беспокоили эту речонку и не преграждали ей путь, она текла себе узенькою, полоской, скромно пряталась в камышах, исчезала в зарослях тальника и осинника, скоплялась в неподвижные плесы, где было поглубже и поспокойнее. Пустынно было на ее берегах, поросших мелкою и мягкою травкой, конским щавелем и одуванчиками. Ничего живого и постороннего. Только проплачет чибеска, коснувшись изогнутым крылом невозмутимой поверхности плеса, прогудит унылая выпь, пронзительно свистнет сурок на ближнем холмике - и опять глубокая тишина.
Но в трех или четырех местах, там, где крутая лощина раздавалась и береговые склоны были отлоги, еще с прошлого столетия "осели" господа, переселили крестьян из других губерний, перехватили речонку, заставили ее бежать по скрыне и двигать мельничными колесами, развели на пустынных берегах сады, настроили каменных и деревянных зданий. И жалкая речонка превращалась там в светлые и широкие пруды. Вместо одного только неба, да вечно трепещущего осинника, да высокого и стройного, как стрела, конского щавеля и мохнатых кистей камыша, отражались в ней ярко выбеленные постройки, ярко-зеленые и красные крыши, узорчатая ограда, толстые ветлы на плотине, сад и рощи, - густые клены, душистые липы, сверкающие веселым серебром березы. Там и сям на прудах плавали гуси и утки, оглашая воздух кряканьем и нестерпимо шумным гоготаньем. Мельница содрогалась от тяжких поворотов колес и торопливой работы жернова... Посуетившись на мельнице, речонка, как сумасшедшая, спадала вниз под колеса, бурлила и шумела там, вырывая в гневе глубокий омут, потом мало-помалу успокаивалась, с звенящим лепетом пробегала мимо ветляка, засевшего за мельницей на влажной и низкой почве, мимо деревенских огородов и конопляников и, достигая полей, снова превращалась в смирную и ленивую речку, еле двигающую свои воды. И опять плакала над ней чибеска, шумел камыш да стонала выпь, уныло нарушая важную и задумчивую степную тишину.
Вот на берегах одного из таких широких и светлых прудов - самого широкого по течению Гнилуши - и раскину,лось Гарденино. На левой стороне "красный двор", на правой, через плотину, - "экономия". "Красный двор" совсем походил на городок. С трех сторон тянулись огромные конюшни заводская, рысистая, полукровная, маточная, холостая, каретная, рабочая, два жеребятника, манеж, каретный сарай; потом - кладовые, ледники, кухни, прачечная и бывшая ткацкая, а теперь флигелек экономки Фелицаты Никаноровны. Замыкая двор со стороны сада, возвышался барский Дом с мезонином, с балконами, выходящими на пруд, окруженный цветниками и густыми купами сирени. За домом и позади одной стороны двора развертывался десятинах на пятнадцати столетний сад. Весь двор был обнесен каменною узорчатою оградой. Да и вообще все на "красном дворе" было каменное, выбеленное и покрытое железом. Рядом с двором через широкую дорогу тянулись опять-таки каменные, но уже с тесовою и камышовою крышей флигеля для служащих. Тут были: застольная, контора, шорня, мастерская, тут жили наездники, кучера, семейные конюхи, ключники, кузнецы, шорник, колесник, повар Лукич, лакей Степан, конторщик Агей Данилыч, конюший Капитон Аверьяныч и, наконец, в особом домике сам "управитель" Мартин Лукьяныч Рахманный.
-На другой стороне пруда просторно раскинулись кошары, варки, овины, амбары, рига и, наконец, гумно, обнесенное глубокою канавой с ветлами. На этом гумне к августу месяцу скоплялось более сотни огромных скирдов разного хлеба, который затем и молотили вплоть до марта месяца.
Широко расположился отставной бригадир Юрий Гарденин, основавший в 1768 году сельцо Анненское на пожалованной земле и переселивший сюда из орловской своей вотчины 112 душ мужеского и женского пола, - так широко, что деревня, теперь уж в 74 двора и 310 ревизских душ, приютившись вниз по течению Гнилуши, занимает место чуть не вдвое меньше господской усадьбы и жмется себе, охваченная с трех сторон господским выгоном, господскою рощей и господскими полями.
Раннее мартовское утро. В длинных и широких коридорах "рысистого отделения" торопливо ходят люди с охапками сена, с железными гарнцами и ведрами. Двери теплых и сильно пахнущих навозом денников растворяются, слышится ласковое и нетерпеливое ржание, сухой шелест сена, плеск воды, равномерное смурыганье скребниц и щеток, гремит железо об ясли, раздается сердитый, охрипший со сна голос: "Ну, дьявол, куда лезешь!"
В том конце коридора, где в тусклое, запыленное окно пробивается косой ярко-зеленый свет восходящего солнца, сидит на ларе с овсом маленький и кругленький человечек в голубом сюртуке старомодного покроя, с буфами и низкою талией. Он сидит на корточках, не спеша покуривает изогнутую пенковую трубочку и поплевывает сквозь зубы.