Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гарденины, их дворня, приверженцы и враги

ModernLib.Net / История / Эртель Александр / Гарденины, их дворня, приверженцы и враги - Чтение (стр. 26)
Автор: Эртель Александр
Жанр: История

 

 


      Капитон Аверьяныч вскочил и замахал на него руками.
      - Шш... замолчи, рыжий дурак!.. Али забыл, с кем говоришь?.. Вот я тебя костылем!
      Ермил умолк с видом подавленного страдания.
      - Смотри же, старайся, - добавил Капитон Аверьяныч, - да зря никому не болтай. Ступай, срамник эдакий!
      Ермил хотел сказать "слушаю-с", но побоялся, как бы опять не выскочило чего-нибудь неподходящего, неуклюже поклонился, сердито крякнул и, не говоря ни слова, вышел. И до самого дома отводил себе душу отборнейшим сквернословием, ругая себя, Капитона Аверьяныча, Кролика, Хреновое, Федотку, Ефима Цыгана. За всем тем внутренно он был сильно польщен и доволен.
      Ефиму выдали на руки деньги и аттестат Кролика, сказали, чтобы ждал к бегам Капитона Аверьяныча, и, дабы хоть чуточку растрогать и умилить его, объявили, что за каждый первый приз ему будет выдаваться в награду сто рублей. Но Ефим хотя бы бровью шевельнул: на его дерзком лице не изобразилось даже тени благодарности.
      - Экий столб бесчувственный! - проворчал Капитон Аверьяныч и скрипнул зубами от сдержанного негодования.
      Ранним майским утром запрягли телегу с "креслами", вывели Кролика, облачили его совсем с головою в щегольскую полотняную попону с вышитыми гербами господ Гардениных, привязали к "креслам"; на пристяжку к коренному пристегнули поддужного мерина. Вся дворня собралась около телеги; помолились; Капитон Аверьяныч взволнованным голосом сказал последнее напутствие, нежно потрепал Кролика, обошел еще раз вокруг высоко нагруженной телеги и, наконец, выговорил: "Ну, с богом!"
      Когда выехали со двора, показалось солнце. Ослепительные лучи брызнули на толпу, на высоко нагруженную телегу, на Кролика, принявшего какие-то странные очертания в его белом футляре, - на всю эту серьезную и торжественную процессию. И Кролик, точно понимая, что он составляет центр процессии, что на нем покоится множество упований, надежд, расчетов, что с ним связаны заветнейшие мечты и перспективы этого благоговейно следующего за ним люда, высоко поднял голову навстречу восходящему солнцу, заржал звонким, как труба, протяжным и переливчатым ржанием. В каменных конюшнях за маленькими полукруглыми окнами тотчас же отозвались десятки голосов. Жалкая мужицкая клячонка, влачившая соху на ближнем пригорке, и та не выдержала: не обращая внимания на удары кнута, она остановилась, откинула жиденький хвост, втянула в себя костлявые, изъязвленные бока, приподняла шершавую морду и слабеньким дребезжащим голоском откликнулась на могучий и радостный призыв жеребца в гербах.
      В полуверсте от усадьбы толпа остановилась, а Кролика повели дальше. Народ мало-помалу разбрелся по своим делам. Один Капитон Аверьяныч долго не сходил с места, долго с сосредоточенною и заботливою задумчивостью смотрел вдаль, где едва мелькало белое пятнышко, иногда вспыхивал на солнце лакированный козырек Федотки, сидевшего на возу, и краснелась его рубашка.
      Так как ехали тихо, то в дороге предстояло провести три дня. Путь лежал почти все время степью. Ехали больше ночью и ранним утром; среди дня останавливались кормить. Погода стояла великолепная. По ночам весь горизонт облегали огни, в теплом душистом воздухе непрерывно звенели заунывные песни, потому что это было время покоса. Утром заливались жаворонки, поднимался туман с ближней степной речонки, пронзительно посвистывали сурки, широко развертывалось зеленеющее и цветущее пространство, сверкающее росою, пустынное, с "кустами", синеющими в отдалении, с островерхими стогами, с одинокими курганами, с разбросанными там и сям гуртами, около которых точно застывшие виднелись чабаны с "ярлыгами" в руках. Отчетливо выделялись косари в рубахах, вздутых ветром, блистали и звенели косы. Коршун плавал в небе, высматривая добычу... Вдали мчался верховой, пригнувшись к луке... На ровном, как ладонь, месте выглядывал купеческий хутор с обширными кошарами, загонами и варками, с прудом, сияющим как полированное серебро.
      Но особенно-то хорошо все-таки было ночью. Какой-то необъятный простор чувствовался тогда. Курганы, кусты, хутора, лощины, извивы прихотливой степной речонки - все исчезало, одна только безвестная даль синела со всех сторон, уходила, казалось, туда, где светились яркие звезды. Пахло сеном, пахло камышами с реки, где-то однообразно стонала выпь, у самой дороги перекликались перепела, и протяжная песнь тянулась, тянулась, наполняя пространство бесконечным унынием...
      Обыкновенно Федотка лежал вниз брюхом на телеге и, преодолевая дремоту, что-нибудь мурлыкал; кузнец и наездник мерным шагом шли позади, в гробовом молчании посасывая трубки. В ночи видно было, точно два огненных глаза неотступно следовали за телегой. Иногда то одна, то другая трубка вспыхивала с легким треском, разгоралась искрами и неуверенно освещала то высокую сутуловатую фигуру с потупленным лицом, с руками точно у обезьяны, то приземистую, коренастую, на вывернутых ногах, без шапки... Утром не было видно огненных точек, но так же неотступно следовали за телегой две струйки голубоватого дыма и две молчаливые фигуры, шагающие нога в ногу.
      О кузнеце давно было известно, что он тогда лишь переставал молчать, когда ругался, и Федотка вовсе не удивлялся, не слыша по целым дням его голоса. Но Ефим несколько удивлял Федотку: чем далее они подвигались в степь, тем угрюмее и сосредоточеннее становился Ефим, тем чуднее казались Федотке его цыганские глаза. С первого же дня пути он точно забыл о Кролике, как-то сразу прервалась его непомерная и ревнивая внимательность к лошади. Федотка чистил Кролика, поил, засыпал ему овса; кузнец аккуратно осматривал его ноги, ощупывал подковы, смазывал копыта мазью. Ефим же только говорил: "запрягай", "отпрягай" - и больше не говорил ни слова с своими спутниками, если не считать кратких и неохотных ответов на их деловые вопросы. Он шел позади телеги, невольно стараясь попадать в ногу с кузнецом, но едва замечая его, шел и курил и молча прислушивался к звукам степи, молча всматривался вдаль. Трубка погасала, он на ходу вынимал кисет, набивал другую, высекал огонь и опять шел, попадая в ногу с кузнецом и всматриваясь вдаль. Что-то точно манило его к этой дали, и особенно ночью, когда степной простор казался таким безграничным, таким таинственным... Что-то странv ное наплывало в его цыганскую душу с отзвуками унылой песни, с отблеском далеких костров, с мерцающим светом синего звездного неба... Им овладевала тоска, какое-то смутное желание волновало и тревожило его. Под мерный стук колес и лошадиный топот, когда слабый ветерок веял ему в лицо свежестью и запахом степных трав, странные и неопределенные мечты приходили ему в голову, точно неясные тени тех мечтаний, которые были свойственны его полудиким предкам. Временами ему мерещилась какаято небывалая воля, какой-то неслыханный простор, неописуемый разгул... и в его крови загоралось точно от вина, грудь начинала мучительно сжиматься. Когда такое случается с человеком, в народе говорят: его зовет! - и стерегут, чтобы человек не наделал какой-нибудь беды.
      Беда едва не случилась верстах в двадцати от Хренового. Ехали селом. Наездник с кузнецом по обыкновению шли сзади. Вдруг Федотка был испуган неистовым голосом Ефима: "Стой!" Он остановил лошадей и увидел, что около кабак. Одна и та же мысль пришла в голову и ему и кузнецу: "Запьет!" Они тревожно переглянулись. Тем временем Ефим подумал, полез в карман... и с внезапною злобой бросился к Кролику, начал крепко, новым узлом привязывать его, закричал на Федотку: "Черт!.. Чего смотришь? Не видишь, еще бы немного - развязалось...
      Тоже поддужный называется, сволочь эдакая!.. Пошел!"
      Кузнец, обрадованный, что благополучно отъехали от кабака, в свою очередь сквернейшим образом изругал ни в чем не повинного Федотку. Впрочем, и сам Федотка был доволен.
      На третий день к закату солнца показалось Хреновое.
      Лишь только забелелись огромные постройки завода, заблестели на солнце зеленые и красные крыши, у Федотки стали вырываться восторженные восклицания, а кузнец начал изрыгать непристойные слова в знак удовольствия.
      Оба они ни разу не были в Хреновом, Федотка же кроме того до сих пор не отъезжал дальше тридцати верст от Гарденина. Когда подъехали ближе он то и дело спрашивал Ефима:
      Это что ж такое будет дяденька?.. А это что за хоромы?.. А это какая штуковина торчит?
      Ефим тоже изменился, завидевши Хреновое, сделался словоохотлив и весел. Здесь всякий камешек был ему известен и пробуждал в нем приятные воспоминания. Так, проезжая мимо бегов, он по-волчиному оскалил зубы, засмеялся и сказал:
      - Видите вон дальний поворот... вон, вон татарка-то краснеется? Ну, об этом месте будет меня помнить Семка Кареевский. Мы, этта, едем на большой приз, и вдруг вижу, этта, забирает, забирает Семка вперед. На полголовы забрал. Постой, думаю, конопатая сопля, я тебе угожу...
      А я на Внезапном еду - строгости необыкновенной лошадь! Ну, этта, загибаем поворот, изловчился я... да эдак кэ-э-эк поддам! Внезапный одним махом на голову. А я изловчился, да заднею осью, да за Семкино колесо... трах!..
      Он, сволочь, как покатится вверх тормашками. Уцепился, подлец, за вожжи, да волоком, волоком.., вся морда в крови... колесо в дребезги! Не забывай, говорю, друг задушевный, с кем тягаешься!
      Федотка так и визжал от восторга. Кузнец с остервенением приговаривал: "Эдак его!.. Так его!.. Эдак его!.."
      - Что ж, дяденька, ничего вам за эсто не было? - подобострастно спросил Федотка, отдохнув от смеха.
      - Понятно, ничего. Какой-то сопляк из беседки в трубу заприметил: ты, говорит, мерзавец, будто зацепил?
      И Семка, этта, стоит, скосоротился, рожа в крови, поддевка располосована, в грязи весь... "Зацепил, говорит; его, говорит, такой умысел был: живота меня лишить". - "Воля ваша, говорю, ежели у него дрожки рассыпались, я в эфтом не причинен, надобно прочнее делать. Но только я никак не зацеплял". Ну, этта, поговорили промеж себя, выдали первый приз.
      Федотка .опять помер со смеху; кузнец хохотал хриплым басом... И их восхищение еще более увеличилось от дальнейшего рассказа:
      - Опосля того собрались на вечеринке у Молоцкова наездника, Семка и ну ко мне присыпаться: такой-сякой, ты, кричит, судьбы меня лишил... Как так, судьбы? На каком таком основании, конопатая гнида? Размахнулся да кэ-э-эк тресну его по морде... да в другой... да за волосья!..
      Сколько тут было народу - животики надорвали. Само собою, всякий понимал, что я его с умыслом сковырнул с дрожек. Ионыч тут был, княжой наездник, - патриархальный старик! Ты, говорит, парень, мог его до смерти зашибить... Беззубый черт! Разве я этого не понимаю? Тут одно: либо дуга пополам, либо хомут вдребезги. Тут - рыск! Не сделай я настоящей переборки на вожжах, Внезапный прямо мог подхватить от эдакого треску и прямо свели бы с круга за проскачку. Но замест того он сделал отличнейший сбой и на рысях к столбу пришел. Господа, этта, платками, картузами махали!
      В таких разговорах достигли обширного выгона перед заводом и поехали к так называемой "Солдатской слободке", где по преимуществу останавливались с своими лошадьми наездники и жокеи. Сначала Ефим приказал Федотке править к своей прежней квартире, но там уже было занято; тогда поехали улицей и стали спрашивать, где свободно. В одном месте все крылечко было облеплено народом; когда гарденинские поравнялись, оттуда послышались голоса: "Э! Никак Ефим Иваныч?.. Здорово, Ефим Иваныч!.. Ефиму Иванычу наше нижайшее!.. Ба, ба, ба, кого мы видим!"
      Федотке приказано было остановиться. К подводе вереницей подходили наездники, старые знакомые Ефима, пожимали ему руку, спрашивали, с любопытством косились на Кролика. Ефим степенно отвечал, узнавал о квартирах, о ценах на овес, на сено, на харчи, осведомлялся о новостях.
      - Иван Никандров здесь? - спрашивал он.
      - Эге, хватился! Иван Никандров в кучера, брат, ударился, в гужееды!
      - Как так? Куда?
      - К Губонину, в Москву, четвертной в месяц околпачивает!
      - А Яким Ноздря?
      - И Якима нету - к фабриканту поступил. Тут из наших видели его которые: пузо, говорят, отпустил - во!
      - Ас Калошинского завода кто приехал?
      - Ау, брат! Калошинский завод поминай как звали:
      весь с торгов пошел... А ты знавал Ерему Кривого? У купца Ведеркина теперь. Лонысь в Воронеже три приза взял.
      И умора, Ефим Иваныч! Взял он это призы, пондравилась лошадь какому-то офицеру... Офицер-то и говорит купцу Ведеркину: "Продай, вот тебе не сходя с места две тыщи целковых". Купец разгорелся на деньги, возьми да и продай прямо с дистанции. Ерема в голос заголосил... "Что ж ты, толстопузый идол, делаешь? - говорит прямо при всей публике. - Мы, говорит, только было, господи благослови, в славу зачали входить, а ты на деньги польстился..." А купец Ведеркин тоже ему при всей публике:
      "Я, говорит, на славу-то на твою...", да такое сделал, все, кто тут был, так и грохнули!
      - Ну, не на меня наскочил! - воскликнул Ефим, делая свирепое лицо. - Я бы ему... Что ж Ерема-то остался у него?
      - Да как же не остаться? Сорок целковых жалованья одного. Нонче, брат, только и места, что у купцов.
      - От Мальчикова привели? - небрежно спросил Ефим.
      - Как же, как же! Наум Нефедыч нонче утром объявился. Грозного привел... Экий конь, господи мой милостливый! Двадцать два приза!.. Три императорских!.. Прямо надо сказать - умолил создателя Наум Нефедыч. Недаром и название дано - Грозный!
      - Грозен, да может не для всех, - презрительно сказал Ефим и взглянул на Кролика.
      - О! Аль не боишься? Ты, значит, тоже "на все возрасты"? Давай бог, давай бог! - восклицали наездники с недоверчивым и сдержанно-насмешливым видом.
      К толпе подошел седенький тщедушный старичок в валенках, с старомодным пуховым картузом на голове. Все почтительно расступились и пропустили его к Ефиму; Ефим с отменною вежливостью поклонился. Старичок прищурил глаза, всмотрелся из-под ладони и прошамкал:
      - А, это ты, необузданный человек? Давненько, давненько не видать. У кого теперь живешь-то?
      - У Гардениных, Сакердон Ионыч.
      Ионыч пожевал губами, усиливаясь припомнить:
      - Капитон Аверьяныч конюший? Так, так... Сурьезный, твердый человек... Слуга!.. Таких боле нет рабов верноподданных... Ты с чем же: с пятилетком? На все возрасты?
      Ефим ответил.
      - Вот, Сакердон Ионыч, говорит: Мальчиков мне не страшен! - сказал один наездник, улыбаясь.
      - Вот как, вот как!.. Ну, что ж, друг, бывает. И юнец Давыд Голиафа победиша. Бывает! - Старичок обошел вокруг Кролика, внимательно посмотрел на него, приподнял попону, чтобы оглядеть закрытые "стати", ощупал грудь и "под зебрами"... Все смотрели на Ионыча с любопытством и уважением. Собственно говоря, никто бы не осмелился делать такой осмотр чужой лошади, да еще без разрешения, но Ионычу позволялось все. Это был старинный наездник князей А***. Он побрал на своем веку множество призов, ни разу не проигрывал и теперь жил себе на покое, окруженный внуками и правнуками, и каждый год непременно появлялся в Хреновом во время бегов.
      - А порода? - спросил он, осмотревши Кролика.
      Ефим сказал. Ионыч опять пожевал губами, припоминая и соображая, и вымолвил:
      - Ну, что ж, держись, Ефим! Обеими руками держись за счастье... Охо, хо, хо, человек-то необузданный!..
      Кровь-то, кровь-то у тебя... А коли, выдержишь, сустоишь - Наум тебе не страшен. Подь-кЧ) сюда... - Он взял Ефима под руку, отвел его от толпы и спросил шепотом: - Без секунд?
      - Прикидывали: без сорока приходил, Сакердон Ионыч [То есть 3 версты в 5 мин. 20 сек. (Прим. А. И. Эртеля.)], - также шепотом ответил Ефим.
      - Ой, врешь? - сказал старик, и глазки его загорелись.
      - Не сойти с места! - побожился Ефим.
      - Да ты, дурной, знаешь ли, что я отродясь не видывал, чтоб пятилеток без сорока приходил!.. Я!.. Я!.. Никак, более ста призов побрал на своем веку!.. Восемьсот лошадей выездил!.. - Он помолчал и, возвращаясь к толпе, добавил с раздражением: - А и то сказать, дистанции были длинные, трудные. Ноне все пошло короткое: и дистанции короткие и лошади... да и людишки-то короткие!
      - Надо полагать, резвый конь, Сакердон Ионыч? - вкрадчиво спросили из толпы.
      Но старик еще больше рассердился.
      - Эка невидаль - резва! Да насколько резва-то? Бывалоча, господа соберутся промеж себя: тридцать верст отмеряют дистанцию!.. Ну-тко вы, нонешние! Ну-тко попытайтесь!.. Дрожки!.. До какого разврата дошли - за дрожки по двести, по триста целковых отваливают! Ни то ехать на них, ни то робятам на игрушки отдать... Нет, нет, погибает старый орловский рысак!.. Эка, лошадь какую обдумали: клин не клин, ходули не ходули... Ах, батюшка граф Алексей Григорьич! Встать бы тебе, голубчику, да орясиной хорошей... А! Из дворянской потехи игру сделали, торговлю, на деньжонки льстятся... Погодите ужо, всех вас купец слопает... Тьфу! Тьфу!.. - Сакердон Ионыч погрозил кому-то кулаком и быстро удалился, шаркая валенками и глубоко надвигая на уши свой бархатный картуз, похожий на раздутый шар.
      Пока старик говорил, его не прерывали; но как только он скрылся, Ефим тотчас же выругался и сказал: "Въявь из ума выжил, старый черт!" Другие наездники согласились с этим. Тем не менее им запало в душу то, что сказал Ионыч, когда осмотрел Кролика, и в тот же вечер все Хреновое обошел слух, что Ефим Цыган привел необыкновенно резвого пятилетка и что "Наум ему не страшен".
      Это произвело большое волнение в кругу наездников, конюхов и поддужных.
      Гарденинские двинулись далее. Солнце уже закатилось, и стояли светлые сумерки. С полей гнали скотину:
      рев, мычанье, хлопанье кнутов, пронзительно-звонкие голоса баб доносились из села.
      Ефим, с кнутиком в руках, заходил едва не в каждый дом слободки, спрашивая о квартирах. Наконец с одного крылечка его окликнули:
      - Хвартеру, что ль? К нам пожалуйте! Доколе некуда останетесь довольны.
      Он подошел. Девка лет двадцати пяти с несоразмерно высокою грудью, с ручищами, как ведра, одетая "по-городски", посмотрела на него какими-то шныряющими, нагло и насмешливо скользящими глазами и, хихикая, повторила:
      - Останетесь довольны покуда некуда.
      - Конюшня-то хороша ли? - угрюмо спросил Ефим.
      - Конюшня?.. Господи боже мой! Поищите - не найдете другой такой конюшни. У нас бесперечь князья Хилковы стаивали... Уж будьте спокойны. Супротив наших харчей, супротив нашей хватеры, а пуще всего супротив нашего обхождения, ей-боженьки, нигде не сыщите!
      - Это какое же такое обхождение?
      Девка захохотала и, заигрывая глазами, произнесла:
      - Известно, какое бывает обхождение с тем, кто ндравится!
      - Ну ладно, ты балясы-то кому-нибудь разводи. Мы вас, сволочей, довольно понимаем. Почем харчи-то? Кто хозяин-то в дому?
      - Что я хозяйка, что тятенька хозяин, с кем хотите рядитесь. Только со мной лучше... хи, хи, хи... очень уж я простоты непомерной! Нас и в дому-то всего трое: я с тятенькой, да тетенька безродная заместо куфарки... И, к тому же, тятенька день-деньской при заводе... старшим конюхом... - И, понизив голос, добавила: - Помехи ни от кого не вижу, хи, хи, хи...
      Этот мелкий и раскатистый смешок начинал раздражать Ефима; глаза его, искоса устремленные на девку, налились кровью, точно у Кролика, когда тот шел на острых удилах. Он придвинулся к крылечку и больно ущипнул девку. Та притворно взвизгнула, отскочила и, беспечно покачиваясь с ноги на ногу, вздрагивая всем своим жирным телом от смеха, воскликнула: "Однако вы скорохват!"
      - Чего еще притворяешься, кобыла нагайская? - шепотом прохрипел Ефим.
      - Вот уж ошибаетесь! Притворства во мне нисколько нет... Кого люблю, того дарю.
      - А на кой же дьявол ты заигрываешь-то?
      - Может, вы мне ндравитесь!.. Ступайте на хватеру; право, останетесь довольны...
      - Брешешь, чертова дочь!.. Эй, Федотка! Заворачивай сюда, - крикнул Ефим и, еще раз окинув девку плотоядным взглядом, прошипел: - Ну, смотри же...
      Скоро пришел человек с седыми усами и бакенами, одетый в потертый и поношенный солдатский мундир. Это был "тятенька". Ефим без особых затруднений сторговался с ним. Цена оказалась недешевая, но Ефим утешался тем, что конюшня была светлая, просторная, с полами, на три денника... А на самом-то деле посулы и заигрывания хозяйской дочери до какого-то даже неистовства распалили его воображение.
      Хозяин всячески силился быть любезным:
      - Ну, вот... ну, вот... князья Хилковы стаивали! - бормотал он смешною и невнятною скороговоркой. - Харч у нас первый сорт, первый сорт... А это дочка моя, Маринка... Маринкой звать. Бельмы-то, бельмы-то!.. Вся в мать, вся в мать, паскудница... Вот живем себе... Ничего!.. Живем!.. А на ночь-то я ее на ключ запираю... хе, хе, хе...
      это уж не беспокойся... не прогневайся... на ключ! Надо мне до брака ее соблюсти, ась? Какой народ-то у нас?
      Военный-ат народ-то! Что скалишь зубы?.. Так вы будете гарденинские? Хороший, хороший завод!.. Ну, собрались...
      уж собрались. Мальчикова Грозный шибко бежит... ой, шибко!.. А меня вот Филатом звать... Филат Евдокимов Корпылев... отставной фитфебель гранадерского Фанагорийского полку... Так-тося!
      Дело происходило за чаем. Маринка все время посмеивалась и, когда отец отворачивался, лукаво подмигивала на него, касаясь своей здоровенною ногой ноги Ефима.
      IV
      Письмо к другу
      Обстоятельства бегут с быстротою курьерского поезда", как где-то и когда-то провозгласил Михей Воеводин, если не ошибаюсь... Да-с, Глеб Андреич, или как вас теперь звать: удостоились, представлялись, имели аудиенцию-с! Да что - аудиенцию, не в этом суть!
      Получил ли ты первую мою цидулу? Изобразил я ее впопыхах, в день приезда, отослал "с оказией": привозили телеграмму от "ее превосходительства", - следовательно, протекло с тех пор более двух недель. Сия тоже идет "с оказией": завтра отец собирается в Хреновое (нечто вроде коннозаводской Мекки) и оттуда отправит. Так вот насчет первой-то цидулы: там я, между прочим, ударяюсь в меланхолию по случаю ожидаемого "приезда господ" и даже изъявляю намерение удирать по сему случаю... А теперь принужден заявить тебе, что именно этот приезд и удерживает меня здесь. Вот какой с божиею помощью оборот!
      Начнем с яиц Леды.
      Дело в том, что повелительница сего болота изъявила благосклонное желание посмотреть, какие написаны узоры на "сыне конюшего Капитона" академическим образованием и сладостными перспективами XII класса. Надо тебе сказать, что к "приезду господ" между мною и родителем уже успела образоваться некая тень - зловещая тень "трех китов", коллега! - но об этом после. Чувствуя, вероятно, мою непокладливость кое к чему, отец ни слова не сказал мне о желании "барыни", а предпочел донять меня террором: два дня хранил угрюмое молчание, гудел в бороду, поскрипывал зубами; уходя из избы, грозно стучал костылем... Тебе, может быть, смешно, а между тем это действительно террор. Мать в такие времена поистине мученица: растерянно улыбается, с испугом и мольбою взглядывает на меня, беспрестанно выбегает за перегородку будто бы за делом, а в сущности, чтобы всплакнуть и возвести взоры на икону... Всячески безобразный пейзаж! Крепился я елико возможно, пустился даже на подлости, чтобы смягчить отца: похвалил однажды образцовое благоустройство рысистого завода, ругнул тех помещиков, которые сию отрасль ликвидируют, - ничто не помогло.
      К счастью, как и всегда, выручил случай. У меня уже с первых дней образовался обычай: совершив, что требуется отеческим режимом, - ну, там, чаи, сдобные лепешки, извержения ни на что не нужных слов, щи с свежиной", оладьи и тому подобное, - брать книгу и уходить в сад.
      Что, друг, делать: скучно, тускло и скверно в родительском доме, да к тому же ты знаешь, я теперь особенно занят "мортирами" Воеводина: штудирую Маркса, Лассаля перечитываю... Когда "пожаловали господа", в сад ходить уже не приходилось, и я удалялся в степь. Кстати насчет степи. Для тебя не секрет, конечно, до какой степени я презираю всякие там "поэзии", "эстетики" и "беллетристики", но нужно сознаться, что здешняя степь хороша и красива.
      Какая-то в ней особенная, я бы сказал - гигиеническая поэзия... Так вольготно дышится, такой изобильный запас кислорода!
      Благодушествую я таким манером в лощинке, услаждаюсь Марксом, вдруг слышу - скачет лошадь. Еще мгновение - пронзительный крик, оборачиваюсь барышня верхом, лошадь испугалась, по-видимому, моей особы, взвилась на дыбы... Я ничего не имел против того, чтоб нервическая юница получила надлежащую встрепку, - терпеть не могу этого истерического визга! - но при взгляде на амазонку что-то сочувственное во мне шевельнулось. Я ее знал еще девчонкой; видел, разумеется, только издали, в сообществе разных англичанок и немок; теперь лишь по догадкам мог заключить, что это Лизавета Константиновна Гарденина. Тем не менее такое, брат, славное, такое интеллигентное лицо! Одним словом, "невежа" и "медведь", как величала меня наша общая знакомая Анна Павловна (вот соединение краснейших убеждений с невероятнейшим- "цирлих-манирлих"!), - невежа и медведь, говорю, весьма изрядно сыграл рыцаря, укротил лошадь, помог амазонке сойти с седла, - седло-то свернулось, - и, вероятно, спешенный проявлением столь чуждых ему свойств, стоял перед нею олух олухом. Она первая нашлась, поблагодарила меня, - ведь этот народ куда запаслив по части разных условностей! - и затем, поколебавшись, спросила:
      - Вы, вероятно, господин... Капитонов?
      - То есть, вы хотите сказать, сын ли я конюшего Капитона? Да, я его сын, Ефрем.
      Она смутилась, пролепетала что-то невнятное. Мне ее стало жаль.
      - Как же быть? - сказал я. - Искусство оседлывать мне незнакомо. При вас, если не ошибаюсь, полагается особый раб, где же он?
      Оказывается, хотелось быть одной, и "раб" оставлен дома. Это было подчеркнуто (с раздутием ноздрей, добавлю) и затем спрошено:
      - Вы, вероятно, хотите меня уколоть, называя рабом кучера Антона?
      - Да, мол, и уколоть... отчасти.
      - Напрасно. Можно возмутительность некоторых вещей понимать и не знать из них выхода.
      Можешь вообразить, как мне сделалось не по себе!,.
      Отсюда пошло дальнейшее:
      - Что вы читаете?
      - Маркса.
      - Что это такое?
      - Великий экономист.
      - Что такое значит "великий экономист"?
      Я не мог сдержаться, - подобная наивность меня взорвала: я знал, что в этом "их" кругу и так называемых "образцовых хозяев" величают "экономистами", и ответил:
      - Вовсе не в том смысле, как ваш управитель Paxманный.
      Но тут мне уже сугубо сделалось неловко. Она вспыхнула, губы ее задрожали. Поверишь ли, даже слезы выступили на глазах у нее!
      - Простите! - поспешил я сказать и пустился самым наисерьезнейшим тоном изъяснять, что есть Маркс и что означается словом "политическая экономия". От Маркса перешли и к иным материям. Время летело незаметно. По совести говоря, заинтересовал меня этот цветок крепостнической теплицы. Оригинальный, брат, цветок! Много прочитано и подумано... Пути не наши, "не разночинские", - о, совсем не наши! Тут Диккенс, и кое-что из Жорж Занд, и отрывки из Мюссе, из Гейне, и "Мизерабли", и Ламартин, и ямбы Барбье, - все, брат, в подлинниках! И, вообрази, кто еще? Достоевский. А между тем, эдакий-то проселок, сильно похоже, выводит и ее все на тот же разночинский "большак". Не смей ухмыляться, рыжий фанатик плебейства. Очевидно, твоя теория "дворянской несостоятельности" требует больших поправок. Нет слов, тут пропасдъ неизвестного нам романтизма, слащавого извращения действительности, институтского непонимания. Мы отправляемся от жизни, - с "проселка" исходят от мечты; наша совесть пробуждена знанием, ихняя - воображением, чувством. Факт же, как его ни поверни, все один и тот же: совесть просыпается, утраченный некогда стыд овладевает сердцами. Ты знаешь, я всегда претендовал на прозорливость; в силу этой претензии полагаю, что наиболее фантастические деятели выйдут у нас именно с вышеупомянутого "проселка", то есть не те только, что воспитались на "Мизераблях", Ламартинах и тому подобном, а и те, которые так ли, иначе выросли в крепостнических оранжереях. Воеводин... он ли не фантазер? - и вспомни - он плебей только по имени, отец его - управляющий вельможи, детство - экзотическое, вместо суровой действительности призмы и формулы. Разумеется, могут быть исключения, но я говорю о "типе" и твердо держусь своего мнения, с которым, впрочем, ты, по всей вероятности, согласишься. Но это - между делом, главное же - установим факт: стыд просыпается там, где, казалось, блудница-история совершенно его вытравила. Вот хотя бы взять Лизавету Гарденину... И, конечно, тебе не придет в голову, как какому-нибудь барчонку Предтеченскому, - несмотря на его честное, бурсацкое имя, - заподозрить меня в какихнибудь глупостях. Нет, я скажу, положа руку на сердце:
      злобная, плебейская радость охватывает меня, счастлив я до мозга костей, но не тем счастлив и не оттого моя радость, что она мне лично нравится и что мне легко и хорошо с ней, а что из растленной среды "праздно болтающих", "умывающих руки в крови", может быть, перейдет хоть один человек "в стан погибающих за великое дело любви..."
      Впрочем, я сильно забегаю вперед... Пока мы говорили, пока я проводил ее до усадьбы, - лошадь пришлось вести в поводу, - протекло часа три. Я чувствовал себя с этою "генеральскою дочкой" так же свободно... ну как с тобой, например... почти так же, - столь обаятельно действовала ее простота, ее замечательная искренность. Пришло время проститься.
      - Вы не намерены прийти к maman? - спросила она. - Maman просила вашего отца передать вам, что желает видеть вас.
      Меня тотчас же осенило: так вот почему папахен терроризировал нас с матерью!
      - Зачем же? - говорю. - Мы недостаточно знакомы, чтобы делать визиты.
      - О, конечно, я понимаю вас... Может быть, вы и правы... Разумеется, правы! - торопливо подхватила она. - Но если бы вы решились... если бы вы согласились на мой проект, ваш визит был бы для меня, например, великим одолжением.
      - Какой проект?
      - Мне бы хотелось убедить вас... Могли бы вы заниматься со мной политическою экономией... и вообще всем этим, о чем говорил? Я решительно, решительно ничего не знаю!.. С своей стороны я бы могла предложить вам., уроки английского языка... Хотите?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41