Но старая деревня только с виду крепка, ее устои уже подгнили, и она трещит под напором новых веяний: узаконенная кабала помещика заменена властью рубля, поднимает голову кулак, ропщет на хозяев работник, собирается "в казаки" обнищавший мужик, вырывается из плена семейного деспотизма крестьянский сын... Эртельвсесторонне и психологически тонко рисует нарастающий процесс гибели общинной деревни, цепляющейся за обветшалые порядки. "Тоже сказывали - воля, а заместо того всё на господ хрип гнем", - говорит молодой мужик Андрон. Он обращается к "миру" с просьбой отделить его семью от деспота-отца. Сцены скандала строптивца с родителем-"жилой", а затем сельского схода, решающего вопрос впользу непокорного сына, прекрасно демонстрируют талант реалистабытописателя, хорошо видевшего экономические и нравственные сломы прежней деревни." Ну, времечко наступило!" - сокрушается "великолепный холуй", дворецкий Климон Алексеич, подмечая "смуту".
Поражение старины ощущается повсюду: в дворянском особняке и сельской конторе, в поле и на конюшне, в купеческой гостиной и даже в церкви. Оставляющий землю ради заработков пролетарий Гаврюшка говорит приятелю: "А какой ты есть человек в своей деревне? Захотели тебя выпороть - выпороли, захотели по морде съездить - съездили, волостной катит - пужаешься, барин мчится - поджилки трясутся со страху". Мужик пробуждается от крепостнической спячки, но это пробуждение происходит в потемках старого быта, отягченного к тому же новым изощренным гнетом. Эртель не дает в "Гардениных" крупного и цельного образа пореформенного крестьянина, растворяя его фигуру в отдельных колоритных эпизодах и ярких "пятнах", очевидно, писатель и не ставил перед собой такой задачи, однако стихия народной жизни представлена в романе зримо и многосторонне - это недовольный мужик Арсений и степенно-мудрый наездник Сакердон Ионыч, разбитная солдатка Василиса и деревенская красавица Грунька, энергичный парень Федотка и любознательный мальчишка Пашутка. Нередко объемность и широта изображения "массы" достигается автором за счет убедительных художественных деталей и символических сцен. Многих страниц стоит, к примеру, маленький эпизод, в котором "девки" безучастны к любовным утехам, потому что они несколько дней ничего не ели. Глубоко западает в сердце картина случайной встречи Николая РахманjHoro с нищей бабой-странницей, бегущей неизвестно куда от холеры и голода. Книжные представления героя о народном горе наполнились настоящей болью, когда он увидел, как "среди голой степной равнины, озаренной странно багровыми лучами, по-прежнему чернелась крестообразно распластанная богомолка". "Понурая женщина в черном" - олицетворение убогой и страдающей крестьянской России, распятой на кресте бедности и беззащитности. Нельзя не вспомнить здесь трогательный образ мужичка (старца в 24 года!) из рассказа Эртеля "Поплешка" ("Записки Степняка") с его покорно-тоскливым:
"Один нам конец - умирать!" Жизненная правда всегда была "соавтором" Эртеля. Создатель "Гардениных" знал мужицкую Россию глубоко, видел ее "насквозь" и, как и Глеб Успенский, не обсахаривал ее в угоду сентиментально понятым идеалам. Поэтому в романе рядом с "положительными" персонажами из крестьян живут фигуры и малопривлекательные - такие, как эпикуреец-развратник Агафокл, "артист" сквернословия кузнец Ермил, кулак Шашлов и другие запоминающиеся, несмотря на свою короткую романную жизнь, герои.
Лев Толстой, высоко оценивший "Гардениных", недаром подметил тяготение их автора к изображению негативных сторон крестьянской психологии. Великий писатель хотел видеть в народе прежде всего нетронутую "религиозную силу", противостоящую активной общественной позиции. Эртель, часто споривший с учением Л. Толстого, тем не менее попал под его мощное влияние, нарисовав в романе образ апостола христианской морали столяра Ивана Фёдотыча, сыгравшего большую роль в судьбе главного героя.
Сюжетная линия "непротивленца" Ивана Фёдотыча наименее удачна в "Гардениных". Показательно, что и композиционно-стилевые средства изображения праведника не отличаются изобретательностью: это в основном вложенный в его "красные" уста монолог-притча, вроде истории о Фаустине Премудром, которому знания не принесли счастья.
По сути, Николая Рахманного больше привлекают не моральные проповеди старика смиренника, а его молодая подруга жизни, ставшая в конце концов женой главного героя. Однако просто отмахнуться от философии Ивана Фёдотыча - значит упростить проблему наиболее верного способа служения "ближнему", над которой бился писатель.
Идея любовного доверия к человеку как важнейшему фактору избавления от всякого зла проводится Эртелем настойчиво, особенно во второй части романа, но она не получила убедительного художественного решения, потому что в ней не вся правда, а только мечтаемая, вступавшая в контрастное противоречие с горькой правдой действительности, которой наполнена книга. Художественная ткань текста сопротивляется волевым авторским "привязям"; не Иван Федотыч и его смиренномудрая философия, а другая, более жизненная и здоровая энергия движет обществом.
Эртель попытался раскрыть эту энергию в образе сына конюшего Капитона Аверьяныча - Ефрема, студента медицинской академии, приезжающего домой с целью политической пропаганды среди крестьян.
Между бунтарем-народником и его отцом, человеком властным и сильным, образуется духовная пропасть, заполнить которую не могут естественные родственные чувства. Интересы Капитона Аверьяныча всецело сосредоточены на возрождении былой славы гарденинския рысаков - эта деловая сторона его натуры показана блестяще, и вообще характер получился крупный, резкий, самобытный. Попутно заметим: страницы романа, посвященные конезаводскому делу спортивным состязаниям рысаков, читаются как увлекательное и динамичное повествование. (В. Г. Короленко рассказывал: когда в "Русской мысли" прервалось печатание главы о скачках, в редакцию посыпались нетерпеливые телеграммы спортсменов.) Образ Капитона Аверьяныча неоднозначен: это причудливый сплав рабской психологии, впитанной с крепостной кровью, и гордыни, порожденной властью над "дворовыми людьми" и своим профессиональным достоинством. Попытки Ефрема найти точки соприкосновения с отцом разбиваются о глухую стену отчуждения. Капитону Аверьянычу непонятны духовные устремления сына, направленные на ломку тех самых крепостей, которые он всю жизнь сторожил. Драма "отцов" и "детей" приобретает остросоциальное значение, несколько приглушенное бытовыми реалиями.
Образ Ефрема был задуман Эртелем широко, ему хотелось представить в нем революционного деятеля, но в целом замысел не удался, ресмотря на ряд мастерски выполненных сцен и эпизодов (письмо другу-народнику, конфликт с отцом и др.). Чемодан с нелегальной литературой так и остался нераскрытым. По рискованной революционной дороге за Ефремом пошла Элиз Гарденина, бывший "цветок крепостнической теплицы", огьивший благодаря любви и смелым чистымпомыслам ее избранника. Увлечь же новыми идеями крестьян Ефрему не удается, его встречает в деревне "самая погибельная первобытность", "отсутствие одинаковой почвы", то есть внутреннего родства с народом. Не находит он собрата по духу и в Николае Рахманном.
Эртель принимал народнические идеи лишь как здоровое моральное веяние, а не идущие от жизни планы. "Как доктрина, как партия, как учение, - писал он 23 февраля 1891 года А. С. Пругавину, - "народничество" решительно не выдерживает критики, но всмысле настроения оно и хорошая, и влиятельная сила". Восхищаясь благородными жертвенными порывами "семидесятников", писатель дает понять в романе, что неудачи их сближения с народом - в незначии его психологии и материального быта. Глухо говорится, что позже Ефрем был замешан в громком политическом процессе, а его жена и соратница также подверглась репрессиям. Эртель сам чувствовал идейно-художественную бледность этих симпатичных ему героев и объяснял ее так: "...мне пришлось лавировать: печальная тень цензуры густо легла на многое, многое сделала неудобовразумительным для читателя, помешала мне развить фигуры Элизы Гардениной, Ефрема и сектанта Арефия". Писатель рассказывал, с каким трудом проходили "Гарденины" цензурное чистилище в "Русской мысли".
В отдельном издании купюры удалось восстановить, но это не спасло положения.
Но не только надсмотрщики казенного благонравия мешали Эртелю сказать свое слово, - его сковывала и неуверенность в правильности позиции центральных героев. "Идеал мой не в Николае, - писал он. - Не ищите в "Гардениных" идеалов. Этого там нет.
Я просто старался описать наглядную действительность с ее идейными течениями, с тем, хотя и смутным, но несомненно существующим стремлением к правде, которое оживотворит нашу деревенскую нищету, забитость, невежество..." Зыбкость взглядов автора повлияла на развитие сюжетных мотивов и развязку романа. Не сблизившись с социалистом Ефремом, Николай Рахманный увлекается идеями просветителя-постепеновца Ильи Финогеныча Еферова, купца демократической закваски, который скептически относится к Переустройству России скорыми радикальными методами, предпочитая упорную, хотя и внешне малоэффектную работу легальными средствами. Девиз купца: "Долби невежество!" Наукой, книжками, школами, речами в земстве и т. п. Нельзя сказать, что подобные личности - исключительно плод фантазии писателя. Такие "экземпляры" выводил на сцену А. Н. Островский, в них одно время даже искал идеал поэт и критик A. А. Григорьев - русская действительность давала такого рода образцы. К примеру, в Воронеже был широко известен "красный" купец И. А. Придорогин, друг поэта И. С. Никитина, обвинявшийся в связях с А. И. Герценом. Однако подобные фигуры, как бы они ни были оригинальны, все-таки представляли исключение, и видеть в них выражение передового общественного настроения было сомнительно.
Пройдя дорогой трудных поисков и сомнений, Николай Рахманный становится "культурником", то есть впрягается в будничную полезную работу. Благородна и терниста стезя таких людей, обрекавших себя на постоянные стычки с официальной бюрократией, отказывавшихся от личного спокойствия и по-своему подтачивавших здание царизма. Характеризуя подобные типы общественных деятелей, B. И. Ленин писал, что "они боязливо сторонятся "политики" и являются "широким основанием нашего либерализма". Верный текущей правде действительности, Эртель не смог, однако, "заглянуть за горизонты". Его и самого не удовлетворило отсутствие в романе широкой исторической перспективы, что, надо признать, пагубно повлияло и на художественную ткань финальной части произведения, - нагляд ный пример того, как эстетика мстит мировоззренческой неопределенности. Впрочем, последнее слово, вопреки сюжетной логике и поведению главного героя, осталось за Эртелем, психологически тонко угадавшим недосказанность судьбы Николая Рахманного (его ни в коем случае нельзя отождествлять с автобиографическим портретом писателя). "Гарденины" заканчиваются символической сценой прощания героя с журавлями, торжественно проплывающими в осеннем небе. Это весьма знаменательный прощальный аккорд, который следует воспринимать как расставание с несбывшейся мечтой. Знаток творчества Эртеля современный литературовед Б. Л. Бессонов тонко почувствовал эту финальную музыку. "Человек, запрягшийся в "хомут", - пишет ученый, - плачет о небе и рвется душою к журавлям, понимая, что все его теперешние радости и заботы - суета и самообман".
Николай Рахманный, хотя и занимает в романе видное место, - "не герой" в традиционном смысле этого литературного понятия. Тому есть причины субъективного и объективного свойства. Первое связано с особенностями дарования Эртеля, преимущественно новеллистического по своей природе. Второе объясняется не только личными качествами таланта, но и характером общественных событий 80-х годов.
Революционное народничество, поразив мир героизмом своих деяний, вынуждено было после убийства Александра II отступить под натиском реакции. В России наступила пора "оправдания бессилия и утешения обреченных на гибель" (М. Горький). В таких условиях было невозможно избрать центральной фигурой подлинного борца за народное счастье. Лишь за рубежом тогда появились книги, отдающие дань героям своего времени (например, роман Степняка-Кравчинского "Андрей Кожухов" и др.). Непосредственно же в России художественное слово или "ушло в подполье", или изменило прежним идеалам, или избрало новую тактику. Последняя заключалась в переносе центра тяжести искусства на нравственно-этические проблемы современности, в отказе от "диктатуры героя" и изображении не столько положительных типов, сколько удушающей атмосферы и фона эпохи.
Эртель пошел именно таким путем (его мечта - написать роман о революционере - осталась неосуществленной). Сразу же по выходе эртелевской эпопеи Н. Е. Каронин-Петропавловский уловил эту новь, отметив, что "отсутствие в "Гардениных" связующей мысли и "героя" - очень знаменательный признак времени". И далее: "Откуда же литературе брать руководящие идеи, если их нет в действительной жизни, а все бывшие признаются ненужными?"
Вокруг Николая Рахманного живут почти равноценные "по занятости" персонажи, действующие по разные стороны главной оси: барская усадьба буржуазное предприятие. Вокруг этой пограничной оси складываются характеры, ломаются судьбы, кипят страсти. Патриархальное "дворянское гнездо" в итоге сменяется "целесообразным" капиталистическим производством. Деревню теперь "бреют со лба и с затылка". В конторе вместо чудака-"вольтерьянца" Агея Данилыча, умершего с верноподданническими словами "...отчет проверить... в балансе изрядная ошибка!", появляется унылый субъект, строчащий кляузы на старого управителя. Последний, "оплот гарденинской старины", изгнан молодым барином и доживает свои дни в скобяной лавке сына. На смену ему приходит цивилизованный "механический" человек с бухгалтерской душой. Образ нового управляющего написан яркими сатирическими красками. Подобный характер был ранее разработан писателем в повести "Две пары" (банковский чиновник Летянин), но и в "Гардениных" он не утратил своей свежести. Знакомя читателя с воображаемым вагонным попутчиком Переверзевым, повествователь рисует убийственно-карикатурный его портрет, предпочитая набившим до оскомины дистиллированным речам скучнога соседа веселое вранье "бывалого человека", который "воочию видел дьявола и даже держал его за хвост". Старый управляющий предпочитал наводить порядок в усадьбе по-старинному - розгам на конюшне, новый полицейскими мерами, которые вот-вот понадобятся для усмирения ропщущих работников. Бойкий крестьянин точно определяет замену крепостнической неволи капиталистическим грабежом: "Один аспид отвалился, другой присасывается!"
Об Эртеле-сатирике исследователи говорят мало, меж тем, какую его книгу ни возьми, встречаешь разящий смех, сверкающую остроумием деталь, отточенный язык (показательна в этом плане повесть "Минеральные воды"). В "Гардениных" множество страниц, написанных в лучших традициях Гоголя и Салтыкова-Щедрина. Особенно удачны в романе типы "чумазых" воротил, разбогатевших и поднявшихся на крестьянском невежестве и великосветской чванливости, как поганые грибы на плесени. Таков Псой Антипыч Мальчиков, "с необъятною утробой, с лицом, похожим на красную сафьяновую подушку с пуговкой посередине...". Это стервятник, выгодно торгующий зерном, псевдопатриотизмом и даже своей... женой. В его "крепко сбитой башке" всегда копошится одна мысль - как бы кого "облапошить". Виртуоз в стратегии накопительства, он к каждому "нужному" человеку подбирает соответствующие ключи: так, перед высокопоставленным "значительным" лицом Псой Антипыч "прикинулся дурачком, ибо тот только в виде дурачка представлял себе настоящий русский народ...". Гротесковый прием типизации позволяет автору на сравнительно малой площади показать запоминающееся уродливое явление пророческой силы; в этом типе предугадываются черты пришедшей позже распутинщины. Именно Псой Антипыч приобретает гарденинский конный завод, торжествуя над конюшим Капитоном Аверьянычем, кончающим самоубийством.
Сатирических характеров в романе немало, и каждый раз автор меняет сюжетно-композиционный способ, языковые средства и тон изображения. Мещанский бытовой уклад жизни (карты, гастрономия я т. п.), пустейшие разглагольствования составляют существо "кабинетного либерала" купца Рукодеева, о котором Эртель сказал: "Не будь книжек, это было бы совсем животное..."
На резком психологическом контрасте, развитии мотива "двойничества" построен образ станового Фомы Фомича. В семейном кругу это "беззаветный добряк-отец" со слащаво-вкрадчивыми манерами, на службе - беззастенчивый взяточник и кровожадный зверь. Подобный характер, порождаемый лживой официальной моралью, своеобразное открытие писателя, начатое им еще в рассказе "Специалист" (1885).
Эртелевский тип двуликого держиморды угадывается в образе полковника в известном рассказе Л. Толстого "После бала" (1903) - настолько в обоих случаях близки внешние ситуации, изобразительные средства и идейные переклички.
В современной трактовке Эртеля упорно действует инерция смотреть на него "сверху вниз", с высоты признанных художественных авторитетов, забывая, что автор "Гардениных" был в некоторых отношениях их предшественником. К примеру, замечено: эртелевский роман "Смена" тематически предвосхитил пьесу А. Чехова "Вишневый сад" (во всяком случае перекличка в драматических судьбах барских усадеб в обоих произведениях очевидна), образ "богохульника" Петра Перелыгина из повести "Карьера Струкова" заставляет вспомнить горьковского Егора Булычева, а некоторые степные картины И. Бунина близки по настроению и краскам пейзажам Эртеля.
Инерция иного рода - смотреть на "Гардениных" и другие произведения Эртеля лишь с социологическим мерилом в руках, отодвигая на далекий задний план их художественные достоинства, да к тому же еще попадая под влияние присущей автору беспощадной и слишком строгой самокритики, по которой в его сочинения "уже через 20 лет будут находить только этнографический и исторический интерес, а через 50 лет сдадут в макулатуру". Да, тесная спаянность со временем у Эртеля несомненна, и некоторые его произведения ныне воспринимаются как утратившие свою остроту "былое". Однако в его творчестве много и общечеловеческих мотивов, в том числе и в "Гардениных". Особенно примечательно глубокое художественное исследование им мертвящей силы духовного рабства. Эту тему в романе не следует понимать односторонне, лишь в плоскости узаконенной и материальной зависимости личности. Анализ нравственного холуйства у Эртеля более тонок и органичен. Прекрасный пример тому - образ добровольной рабыни гарденинекого дома Фелицаты Никаноровны "Отрадно это, милые мои, когда воли своей не имеешь, - ох, какая забега снимается!" - умиляется етарая экономка. Все ее лакейское существо восстает против любого проявления "воли". Замечательно в этом отношении письмо старушки "матушке-барыне", в нем Эртель показал себя прекрасным стилистом эпистолярной речи уходящих со сцены дворовых людей.
Финал судьбы Фелицагы Никаноровны драматичен. Накопившаяся за полвека горечь в ее увядшей, казалось бы, душе все-таки выплеснулась наружу - она уходит в монастырь, смутно сознавая никчемность своей жизни. Еще более трагичен конец судьбы бывшего наездника Онисима Варфоломеича и членов его жалкого семейства, вынужденных ради хлеба насущного заняться балаганным шутовством. Нравственное рабство убивает не только человеческое достоинство, нЪ и волю к жизненной борьбе, - недаром опустившийся на самое "дно" Онисим Варфоломеич называет себя "убитым человеком". Эртель, справедливо гордившийся этим образом, видел причину такого падения в том, "что не оказалось барского рысака, к которому мож"о бы было привязать душу".
Многообразие проблем и характеров, эпический размах повествования, меткие картины народного быта, стилевое богатство ставят "Гардениных" в первый ряд книг о пореформенной России. Прочитав роман, Л. Толстой записал в дневнике: "Прекрасно, широко, верно, благородно". В своем предисловии к "Гардениным" (1908) автор "Войны и мира" отметил ряд достоинств произведения и особо подчеркнул "удивительный по верности, красоте, разнообразию и силе народный язык", уверенно добавив: "Такого языка не найдешь ни у старых, ни у новых писателей..." Читатель убедится в справедливости этих слов.
Перед теми, кто впервые открывает для себя Эртеля, предстанет, по выражению Чехова, "великолепнейший пейзажист", один из лучших певцов среднерусской природы. Впечатляют его картины степи.
По мнению писателя-народника Н. Ф. Бажина, когда читаешь Эртеля, "будто бы сам едешь в степи и видишь, и слышишь все, что в ней совершается, и дышишь вовсе не комнатным поганым воздухом, а тем, степным... "..." Живую природу, перенесенную на страницы книги, - восхищается собрат по перу, - я увидел только у Вас"
"Гарденины" не свободны и от недостатков. Пренебрежение к сюжетной цельности и динамике повествования, а также композиционная нечеткость вызвали, по собственному признанию писателя, "погрешности в архитектуре". Некоторые читатели будут, очевидно, не удовлетворены любовной линией романа, действительно недостаточно развитой. Последний упрек тем более справедлив, если учесть, что Эртель один из первых в русской литературе прикоснулся к тому, "как мужик любит и ревнует" (М. Горький), - достаточно вспомнить его рассказ "Полоумный" (1880) и повесть "Две пары". Однако, оценивая роман, следует учитывать его особую жанровую природу, влияющую на всю структуру произведения. Суждения исследователей на этот счет неоднозначны. К примеру, один из авторов академической "Истории русской литературы" (т. 4, 1983 г.) склонен видеть в "Гардениных" "сюжетно-композиционное новаторство".
Минуло 100 лет со времени появления замечательного литературного памятника. Давно ушла в прошлое русская деревня, изображенная Эртелем, но роман продолжает волновать и сегодня. Кроме историко-познавательного интереса, он обладает множеством достоинств, присущих талантливым книгам: широким и честным взглядом на мир, впечатляющей силой образов, беспокойным вмешательством в жизнь.
В одном из писем Эртель заметил: "...без стихии общественности, без резонанса, без живого, непрестанного и действительного союза с людьми гореть не могу". Читая "Гардениных", мы ощущаем эту духовную связь с художником и сегодня.
Виктор Кузнецов
ГАРДЕНИНЫ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Экскурсия швейцара Григория в область сравнительной физиологии. Откровенные излияния барчука. - "Орел". - Нервы и сон Элиз Гардениной. Утро ее превосходительства. - Вернопреданное письмо - "Серебряный чай". Успокоительные отчеты - Случай на Сенной и неудачная поездка дворецкого Климона Алексеича на студенческую квартиру. - "Ну, времечко наступило!"
Зимнее петербургское утро. Пухлыми непрерывными хлопьями падает снег. С Гагаринской набережной видны, как сквозь сито, очертания Васильевского острова, мосты, елки на Неве, придавленные стены Петропавловской крепости, шпиц собора и правее - спутанные линии крыш на Петербургской и на Выборгской, далекие фабричные трубы. Швейцар Григорий окончил чай в своей каморке, перетер и прибрал посуду, сладко зевнул, потянулся, не спеша напялил на свое откормленное тело коротенький кавалерийский полушубок и, отомкнув зеркальные двери подъезда, вышел наружу. Младший дворник, рыжий малый со скуластым коричневым лицом, в засаленной поддевке и в фартуке, отметал снег.
- Снежит, Григорий Евлампыч, - сказал он, почтительно кланяясь швейцару.
Швейцар прикоснулся к своей фуражке с галуном, постоял, посмотрел, прищурившись, на Неву, сделал неодобрительное лицо и начал чистить суконкой медное яблок"
звонка.
- Отчего это, Григорий Евлампыч, господа спят долго? - сказал дворник, опираясь на метлу. - Я вот на Калашниковой у купцов жил: те страсть как рано поднимаются.
- Вот и вышел дурак, - важно проговорил швейцар, - то купцы, а то господа.
- Что ж купцы? Чай, естество-то одно.
- Эва, махнул! Может, и у тебя одно естество с генеральшей?
Дворник не решился ответить утвердительно.
- Об нас что толковать, - сказал он, - коли из мужиков, так уж из мужиков. А я вот насчет купечества. Какие есть несметные богачи, но между прочим встают рано.
- Да купец-то, по-твоему, не мужик? Дедка его ошметком щи хлебал, а он разжился, в каретах ездит. Но все ж
таки, как его ни поверни, все - черная кость. Обдумал что сказать естество! Ты видал ли когда тело-то барское, какое оно из себя?
- А что?
- А то! Барское тело - нежное, белое, вроде как рассыпчатое, самые прожилки-то по нем синенькие. Али голос возьми у настоящего барина. У него и голос-то благородный, вальяжный такой. Сравнял!
- Ну, пущай, Григорий Евлампыч, пущай... Я только вот о чем: с чего они спят-то долго?
- Ас того и почивают, что господа. И потом (Григорий говорил "потом") женский быт. В женском быту завсегда, брат, спится крепче.
- Кабыть работа.
- А ты думал - нет? Вот вчерась их превосходительство с визитами ездили - раз; перепрягли лошадей, на Морскую к французинке поехали - два; оттедова, господи благослови, в приют на Васильевский остров - три; из приюта за барчуком в училище - четыре; а вечером в симфоническое собрание, на музыку. Вот и понимай, деревенщина, какова барская работа.
Дворник хотел что-то сказать, но только крякнул, поплевал на руки и с остервенением стал действовать метлою.
В это время на подъезд выбежала молоденькая горничная.
- А! Федось Митревна! Наше вам. На погоду взглянуть? - сказал ей швейцар, игриво осклабляясь.
- С добрым утром, Григорий Евлампыч! У, снежището какой! - Горничная вздрогнула плечами и спрятала руки под фартук. - Григорий Евлампыч! Барышня приказали:
приедет мадам певица - не принимать, им сёдни нездоровится, петь не будут.
- Что так? Аль простудимшись?
- А кто их знает; встали с восьми часов, - скажи, говорят, чтоб не было приему.
- Ладно. Их превосходительство почивают?
- Почивают еще. Юрий Коскентиныч только кофий откушали, должно в училище поедут. Рафаила Коскентиныча немец будить пошел... то-то хлопоты их будить! Брыкаться начнут, беда.
- Григорий, Григорий! - повелительно прозвучал на верху лестницы тот "благородный" барский голос с приятным и важным рокотанием в горле, о котором Григорий только что рассказывал дворнику. Швейцар торопливо отворил двери подъезда, вошел какой-то скользящею и беззвучною походкой в сени, вытянулся, снял фуражку. Горничная, повиливая всем корпусом и не вынимая рук из-под фартука, побежала наверх. Навстречу ей, сидя на позолоченных перилах лестницы, быстро спускался плотный, белотелый, чернобровый юноша с необыкновенно румяными губами, с блестящими глазами навыкате, в синей "уланке"
и рейтузах, ловко обхватывающих его стройные и гибкие ноги. На площадке лестницы он спрыгнул с перил, щелкнул каблуками, закричал притворно строгим голосом:
"Эт-тэ, что несешь под фартуком?" - и схватил горничную.
Та взвизгнула, вырвалась, побежала далее с румянцем стыда и счастья на лице. Юноша молодецки шевельнул плечом, засунул руки в карманы рейтуз и, напевая из "Мадам Анго", сошел вниз. На жирном лице швейцара играла почтительно-восхищенная улыбка.
- А? Снег, мороз, Григорий, а? - сказал юноша, стараясь говорить басом и смотря выше швейцара.
- Так точно, ваше-ство, одиннадцать градусов.
- Скажи Илюшке, чтоб Летуна заложил.
- Слушаю-с, ваше-ство. В бегунцы прикажете?
- А? Да, да, пусть в бегунцы заложит.
- Слушаю-с.
Юноша еще хотел что-то прибавить, но вместо того промычал, значительно пошевелил выдвинутою нижнею губой и, напевая, подошел к зеркальным стеклам подъезда.
За ними виднелся рыжий малый с метлою.
- А? Кто такой? - спросил юноша.
- Младший дворник, ваше-ство, с неделю тому нанят, - и швейцар улыбнулся своему разговору с дворником.
- Ты что смеешься, а?
- Деревенщина, ваше-ство, все по купцам живал. Удивляется.
- Чему удивляется?
- Удивительно ему, как живут господа и как купцы.
Мужик-с.
Барчук вдруг схватил Григория за пуговицу и с оживленным, наивно-детским выражением в лице сказал своим настоящим, ломающимся голосом:
- Я не понимаю, Григорий, отчего мы не берем людей из Анненского, а нанимаем от разных купцов и тому подобное, а? Я понимаю тебя: ты - из гусар, вахмистр и тому подобное. Ты знаешь, я тоже выйду в гусары. В лейб-гусары, а? Но из Анненского у нас Илюшка, и больше никого.
Горничные у maman - немки, у сестры Лизы - Фенька эта, - он кивнул подбородком в сторону лестницы. - Но я люблю, чтоб все были наши крепостные. Понимаешь, это настоящий барский дом, когда собственные люди. Это делает тон. Вот как у графа Обрезкова. Ты знаешь нашего анненского повара?
- Никак нет, ваше-ство.
- Великолепнейший повар, а? Папа воспитывал его в аглицком клубе. Я тебе скажу, братец, какое он фрикасе делает из куропаток! Но вот живет в деревне, болтается, вероятно пьянствует.
- Когда изволите, ваше-ство, в вотчину прокатиться, там покушаете.
Юноша быстрым движением прошел вдоль сеней и бросился на резной дубовый стул около пылающего камина.
- В том-то и дело, милейший мой, - сказал он, понижая голос и совсем дружелюбно взглядывая на швейцара, - в том-то и дело, братец, что любезнейшая сестрица с своими нервами... Вот бабы, а? Не по-нашему, брат, не погусарски. Чуть что - ах, Элиз! Ах, ах, за доктором, в аптеку, за границу! - и он сделал кислое и жалобное лицо, передразнивая кого-то. Понимаешь, Григорий, я говорю:
отлично, поезжайте, черт побери, с вашею плаксой Элиз в Гиер, в Остенде, а я не могу, я - владелец, я должен быть в Анненском. Рафу пятнадцать лет, позвольте спросить, кто же хозяин? Воруют там разные... maman ничего не смыслит, а? Я отлично понимаю: прежде, бывало, наворует, а он всетаки крепостной. Я всегда могу от него конфисковать и тому подобное. Но теперь наворует и - ффють - ищи его, а?
- Это так точно-с.
- И ты знаешь, Григорий, управляющий в Анненском тридцать лет служит, можешь вообразить, сколько он наворовал! Конюший Капитон - сорок лет, кажется... Продает лошадей, покупает, - все это безотчетно. Как тебе покажется, а? Но я намерен все это привести в порядок, повоенному, братец! - и, помолчав, неожиданно добавил: - Ты знаешь, Григорий, я тебя возьму в конюшие, а? Хочешь?