– Но ведь чехи задержат их…
– Хорошо, если на неделю. Это – клещи; главный удар будет нанесен со стороны Австрии. Выступят венгры. Да и поляки… Немцы смогут сразу заняться нами. Конечно, у нас линия Мажино. Но…
– Но?..
– У нас мало самолетов. Летчики слабо обучены. Зенитная артиллерия далеко не на высоте. А испанский опыт показал…
Тесса перебил:
– Значит – невозможно?
Пикар вежливо улыбнулся:
– Для военного этого слова не существует. Но необходимо все взвесить… Потеря Чехословакии лучше военного разгрома.
Тесса был подавлен. Пикар нарисовал картину разрушения Парижа. Если это знает Пикар, это знают и немцы. Нельзя даже блефовать… Что же делать? Подчиниться? Но роль Франции? Престиж?.. Тесса почувствовал острую обиду: его разжаловали, превратили в министра Бельгии или Португалии. В нем проснулся патриотизм. Сидя один в полутемном кабинете, он думал о днях Вердена, о товарищах, погибших на войне, о бесцельной победе восемнадцатого года. Да, статуя в Лувре полна значения: у победы крылья, но у нее нет головы…
Ужинать он должен был с Дессером; и хотя Дессер всегда умел изысканной снедью порадовать своего приятеля, вечер предстоял невеселый. Тесса даже не заглянул в меню. Ресторан был марсельский; об этом говорили запахи чеснока и лоз, на которых жарили рыбу. В другое время Тесса произнес бы вдохновенную речь о дивных дарах плодоносного юга. Но теперь он переживал горечь падения. Дессер усмехнулся:
– Мы не спрашиваем, имеются ли здесь раки в белом вине? Ай, ай, мы стали государственным человеком!
Впрочем, и Дессер был мрачен. Он обладал удивительной способностью: за день молодел или старел лет на двадцать. Вряд ли Жаннет узнала бы в этом обрюзгшем печальном человеке влюбленного романтика, приходившего под тень ясеня.
Дессер сдал за последние годы. Он и раньше мало во что верил; но была в нем страсть; с азартом он строил и опрокидывал могущественные тресты, затевал биржевые бури, менял, как перчатки, министров. Он клал все свои силы на сохранение окостеневшего общества, его уюта, духоты, скромных радостей. События последних лет, забастовки, террор фашистов, испанская драма, захват Гитлером Австрии, предвидение других, еще больших, испытаний лишали его жизнь смысла. Климат в мире изменился; нельзя было надеяться на чудодейственное спасение старомодной провинциальной Франции с ее удильщиками, сельскими танцульками и радикал-социалистами. Дессер продолжал работать; это было инерцией. Как упрямый игрок, он ставил все на тот же номер, и шарик рулетки над ним издевался. Положение обязывало: Дессера спрашивали, приходилось отвечать, а любое его слово расценивалось как приказание.
Так было и с Тесса: ведь не ради раков в вине пришел он сюда. Напрасно Дессер старался его развлечь гастрономическими сюрпризами. Тесса думал о своем: о развалинах Парижа, о голосах правых. Уныло он допрашивал Дессера:
– Что же будет?..
– Придется отступать. Ты говорил с Бретейлем?
– Да. Они рвут и мечут… Бенеш для них «большевик»!
Дессер рассмеялся:
– Конечно. Первым большевиком был Асанья. Интересно, кто окажется третьим. Чемберлен или ты? Все это очень забавно. Но вывод ясен: придется отступать. Понимаешь, они перепутали все карты. Теперь не может быть обыкновенной, честной войны, всякая война превратится в гражданскую. Когда-то опасность была только в подпольных кружках, в недовольстве населения, в солдатских бунтах. Идиллия!.. Теперь существует огромное государство с дипломатами, того хуже – с самолетами. Естественно, что все косятся на восток. Если русские будут с нами, друзья Бретейля станут пораженцами. Если русские пойдут против нас, пораженцами станут рабочие. А если русские останутся в стороне, предпочтут выждать, тогда все будут пораженцами. Наши буржуа боятся и поражения и победы. Пуще всего они боятся, как бы Москва не окрепла. Вот и воюй в таком положении! Я понимаю, что рабочие поют «Марсельезу». Но ты не слушай. Песни – песнями, а нужно отступать.
Тесса молча сидел над тарелкой, наполненной раками. Он был еще бледней обычного, жаловался на жару, вытирал салфеткой лицо.
– Устал!.. А нужно на что-то решиться. Ты ведь знаешь Даладье – стучит кулаком, кричит: «Я, я, я…» Наполеон… А на самом деле тряпка. Хочет блефовать. Но что, если немцы в ответ пошлют пятьсот, тысячу бомбардировщиков? Пикар говорит, что наша авиация никуда не годится. Я чувствую, что на мне лежит страшная ответственность. Прага ждет ответа. Мы ведь им обещали…
– Я недавно обедал с Чемберленом. Хитрый купец. Злой, но меда вот столько!.. Он мне показал часы своего дедушки – луковица, на крышке выгравировано: «Никогда не обещай того, чего не можешь выполнить». Для купца это замечательный девиз. Но ты не огорчайся: не ты обещал, а твои предшественники. Да если и ты – не важно! Политика не коммерция, в политике нельзя быть честным.
– Но мы должны на что-нибудь решиться…
– За нас решат другие. Мне час тому назад звонили из Лондона… Достоуважаемый Чемберлен решил договориться с Гитлером. Я тебе говорю: это хитрый старикашка. Значит, тебе нечего волноваться. Мы пока что британский доминион. Может быть, превратимся в провинцию «райха». Бретейль станет гаулейтером. Отвратительно! Но ничего не поделаешь: французы разжирели… Повторяю: придется отступать…
Дессер еще больше помрачнел. А Тесса теперь улыбался. Известие о намерениях Чемберлена его обрадовало: с правительства снимали ответственность. Если англичане уступят, даже Фуже подожмет хвост… Тогда за кабинет будут голосовать и правые и левые. Можно будет произнести прекрасную речь: «В трагические минуты необходимо национальное единение…»
И если раки прошли незамеченными, то Тесса оценил и кефаль, и рагу из бычьих хвостов. Он ел жадно, причмокивая, отрыгивая; потом в изнеможении, со слабой улыбкой, отвалился и удивленно спросил:
– Почему ты ничего не ешь?
– Нет аппетита.
Только теперь Тесса заметил, что Дессер плохо выглядит. Он покровительственно хлопнул по плечу всемогущего финансиста.
– Года через два-три мы отыграемся. Главное – оттянуть… Ты напрасно ничего не ешь. Надо поддерживать священный светильник. Я вот сегодня очень хорошо поужинал. Я даже не подозревал, что так проголодался. Возьму еще сыру…
Он ел, ел. Дессер улыбнулся:
– Когда умерла моя тетка, дядюшка съел в один присест две утки и сказал: «Это с горя…»
Тесса вернулся домой веселый. Амали спросила:
– Ты выпил?
– Нет. Но я хорошо поужинал, очень хорошо. Потом важные политические новости… Ты не поймешь – это все чертовски сложно. Вывод ясен: придется отступать.
И, стаскивая с себя брюки, он игриво бормотал: «Отступать… пать… пать…»
10
Жолио жаловался: «Сколько меня морили на курортах, не худел, а теперь я, наверно, пять кило потерял». Редакция напоминала штаб; Жолио держал себя, как главнокомандующий: принимал таинственные пакеты, отдавал еще более таинственные приказы, повесил в кабинете огромную карту Чехословакии. На самом деле он ничего не понимал и похудел от томления: боялся напутать, рассердить Дессера, который продолжал поддерживать «Ла вуа нувель». А от Дессера ничего нельзя было добиться; он отвечал: «Поддерживайте правительство». Но кого?.. Министры не могли сговориться; Даладье травил Манделя; Тесса подкапывался под Рейно. И все требовали от Жолио услуг.
Благодаря Дессеру «Ла вуа нувель» стала одной из самых влиятельных газет. Жолио изменял своему покровителю налево и направо: брал из секретных сумм министерства иностранных дел, не брезгал и подачками различных партий. Иногда он упрекал себя за ветреность: вдруг Дессер узнает?.. Но быстро утешался, говоря себе, что у него уйма расходов, что жена требует манто из чернобурок, что сотрудники прожорливы, наконец, что деньги он берет у честных французов, друзей Дессера, и, следовательно, никого не обманывает. Однако теперь бедняга растерялся: сообщения напоминали шотландский душ с чередованием ледяной воды и кипятка. Трудно было разгадать намерения правительства: готовятся они к войне или пойдут на капитуляцию? Жолио говорил жене: «Это не политика, а бордель. Господи, только бы не наделать глупостей!» Но перед сотрудниками он прикидывался всезнающим, полным дипломатических тайн, и на вопросы многозначительно отвечал: «Мы ведем сложную игру, очень, очень сложную…»
Страна была сбита с толку. Одни газеты писали, что Гитлер собирается напасть на Страсбург; другие уверяли, что чехи притесняют судетов и что Франция тут ни при чем. Проглатывая десяток статей, люди в ужасе спрашивали друг друга: «Что же это значит? И главное, чем это кончится?» Тем временем продолжалась обычная жизнь. Виноделы готовились к сбору винограда, театры – к премьерам, школьники – к началу учебного года. Женщины, запасаясь сахаром и рисом, приговаривали: «Хоть бы не было войны!» И повсюду находились люди, которые отвечали: «Ее и не будет. Какое нам дело до чехов? Войны хотят только марксисты и евреи. Но с ними мы скоро рассчитаемся…» Буржуа прославляли Чемберлена, окрещенного «ангелом мира»; поэты слагали в его честь стихи; газеты собирали деньги на ценное подношение ему; улицы французских городов называли «улицами Чемберлена». На роскошных курортах, в казино, в поместьях, в преждевременно проснувшихся после летней спячки богатых кварталах Парижа проклинали чехов; говорили, что вся беда от них, что они хуже болгар, не то большевики, не то башибузуки. А в рабочих пригородах ругали Даладье, вспоминали Испанию и «невмешательство», кричали: «Довольно капитуляций!»
Вечером пришло тревожное известие: вторичная поездка Чемберлена закончилась неудачей. Жолио развел руками. Он только собирался посвятить две полосы бескровной победе «ангела мира», не побоявшегося в преклонном возрасте совершить еще один полет. И вот снова осложнения!.. Жолио метался по кабинету, не зная, что предпринять, когда неожиданно позвонил Дессер: «Приезжайте».
В квартале Инвалид улицы были затемнены. Жолио суеверно вздрагивал: синие лампочки казались ему могильными лампадами. Вид Дессера его не успокоил: серое, отекшее лицо, погасший взгляд, фиолетовые мешки под глазами. Даже стол Дессера, обычно заваленный бумагами, наводил тоску – голый стол, а на нем стакан воды и таблетки от головной боли. Дессер сразу сказал:
– Положение серьезное. Конечно, войны никто не хочет, но все блефуют… Могут начать не люди, а винтовки. Хотя я, как всегда, оптимист. Послушайте, мой друг, вашу газету читают передовые люди, а не кретины. Марселю Деа они не верят. Это человек с подмоченной репутацией. Над стишками Мориса Ростана смеются. Нельзя так! Посмотрите, какие у них имена: Кериллис, Дюкан, Буссорто, Фуже, Кашен… А кого вы им противопоставляете? Прощелыг. Или слезливых дамочек.
Жолио от волнения хрипел. Он судорожно рылся в своих карманах, набитых письмами, счетами, амулетами, – искал рукопись. Нет, он не зря получает деньги! С гордостью он протянул Дессеру листок тонкой хрустящей бумаги:
– Вот!
Это была статья знаменитого писателя. Дессер прочитал: «Лучше рабство, чем смерть» – и отложил листок. Почему его лицо скосила брезгливая усмешка? Не раз он высказывал ту же мысль, защищал уступки, предлагал перейти на положение второразрядной державы, высмеивал непримиримых. Он боялся смерти, никогда не ходил на похороны, часто думал: «Только бы не умереть!» И вот это было написано на тоненьком листке… «Лучше рабство…» Слово было неприятным, жестким; оно не вязалось с детскими воспоминаниями Дессера, с задорными подростками, с ворчливыми стариками, с куплетистами, с морским ветром, с любимыми авторами. Дессер молча отдал рукопись и, прежде чем возобновить разговор, принял еще одну таблетку.
– Хорошо будет, если вы напечатаете статью Виара. Или интервью. Конечно, за годы у власти он потускнел. Но для значительной части рабочих он остается честным человеком. Если он выскажется за компромисс, никто его не заподозрит в шкурничестве. Скажут: «Интернационалист, пацифист…» Что касается этой статейки, мысли правильные, но я все же заменил бы слово «рабство»…
Дессер почему-то вспомнил Жаннет, тропинку в лесу, печальный голос, когда она попросила: «Не нужно».
– Я поставил бы другое слово: «скромность». Или «несчастье».
На следующий день Виар принял Жолио. Толстяк сразу объяснил, зачем пришел. Виар ответил глухим, утомленным голосом:
– Я знаю. Дессер меня предупредил. Мы об этом еще поговорим… Вы меня простите, но я не знал, что Гитлер будет выступать по радио. Сейчас мы его послушаем. От этой речи многое зависит…
– Вы знаете немецкий?
– Конечно. На интернациональных конгрессах я слышал всех старых социал-демократов: Бебеля, Либкнехта, Каутского. Помню, как Бебель выступал в Базеле незадолго до войны… Хорошие были времена! Не то, что теперь… Да, мой друг, положение очень тяжелое. Мы, социалисты, говорили, что надо беречь Веймарскую республику. С Штреземаном было легче договориться… Нас не послушали. Вот и результаты! А воевать мы не можем. Да и не должны. Демократии не созданы для войны, это аксиома; от войны они либо гибнут, либо вырождаются. Клемансо чуть было не сожрал парламент. А в Италии? А судьба Керенского? Если нас побьют, неизбежна революция. И не та, о которой мы мечтали, но диктатура. Это понимают все. А что нас ждет в случае победы? Власть захватит какой-нибудь генерал. Конечно, у нас имеются честные военные, хотя бы старик Петен. Но найдутся и авантюристы. Я недавно был на заседании военной комиссии. Туда пролез полковник де Голль. Самоуверенный субъект и честолюбивый. Он заявил, что мы зря теряем время, необходимо изменить бюджет, заняться моторизацией армии и так далее, в том же духе. Такой солдафон может в два счета объявить диктатуру. Я вообще считаю, что военных надо держать в стороне. Глупо с ними советоваться. Вот и Даладье…
Он не закончил фразы и кинулся к приемнику. Раздался гул.
– Сейчас он будет говорить. Подумать, что весь мир в эту минуту, затаив дыхание, ждет у приемников!..
Когда Жолио спрашивали, на каких языках он изъясняется, он с гордостью отвечал: «По-французски и по-марсельски». Он не знал ни одного немецкого слова. Все же он напряженно слушал громкую отрывистую речь. Гитлер вначале говорил спокойно, но потом в хриплом голосе послышались угрозы. Приемник выплевывал непонятные и от этого еще более страшные слова. Гитлер лаял, как старый волк. Жолио стало не по себе; он сжал рукой спинку стула: он строго придерживался всех примет и верил, что дерево предохраняет от беды.
Виар то кивал головой, как бы одобряя речь невидимого оратора, то обиженно ежился; дрожали подбородок, нос, пенсне. Жолио жадно следил за лицом Виара, пытаясь понять суть темной для него речи. Иногда комнату заполняло рычание толпы: «Зиг-гейль!» Тогда Жолио хватался рукой за стул. Длилось это добрый час. Наконец раздался восторженный рев. Виар вытер платком лоб. Жолио робко спросил:
– Ну как?
– Что же, ничего особенного… Я все это предвидел. В общем, я оптимист. Он еще раз подтвердил, что отказывается от Эльзаса. А для нас это самое существенное.
– Чехи?..
– В этом он непримирим. Но, поскольку он отказывается от притязаний на западе, я считаю соглашение вполне осуществимым. В конечном счете позиция Праги зависит от нас. Компромисс намечается… Необходимо это объяснить. Сейчас я продиктую статью.
Он позвонил. Пришла машинистка, кудрявая, сильно напудренная. Виар начал диктовать. Он ходил по комнате, иногда останавливался и не диктовал, но декламировал; ему казалось, что он на трибуне. Его голос дрожал от волнения.
– Стеклянные глаза Горгоны памятны всем матерям. Мы знаем, что такое земля Вердена! С гордостью мы отмечаем, что Гитлер, как солдат мировой войны, не забыл всех ужасов страшной бойни. Протянутую им руку мы, представители французской демократии…
Он вытянул руку и задумался. Машинистка спросила:
– После «демократии» точка?
– Нет, запятая. Сыновья миролюбивого народа, ученики Жореса…
Потом он проверил текст, подписал. Когда Жолио уходил, он ему сказал:
– Поставьте в конце, что права закреплены за агентством «Атлантик» – это для американцев. Ничего не поделаешь, приходится думать и о хлебе насущном, – я ведь вернулся к профессии журналиста. Мы теперь коллеги..
Оставшись один, Виар вспомнил речь и вздохнул. Да, это не Бебель!.. Хорошо, что министерский кризис разыгрался весной. Грязное дело! Еще хуже, чем с испанцами… Придется откупаться чужим добром. Впрочем, чехам тоже лучше уступить – их сразу раздавят… В такое время куда приятней быть журналистом: меньше ответственности… Радикалы обязательно хотели выкинуть социалистов из кабинета. Пускай теперь расхлебывают!
Он задремал, сидя в кресле. Разбудил его женский голос: неожиданно приехала из Периге старшая дочь – Луиза. Всхлипывая, она обняла отца:
– Вчера вечером пришли за Гастоном. Он в зенитной артиллерии. Папа, что же будет?
Виар стал благодушным и важным; с таким лицом он когда-то приносил дочкам подарки.
– Сейчас скажу… Погоди, не плачь! Все обойдется… Мы не допустим войны, понимаешь, не допустим.
А Жолио пришел домой невеселый. Конечно, Дессер знает, что делает, но все же синие лампочки, речь Гитлера… Бррр! И Жолио нервничал. Жена за ним ухаживала, принесла домашние туфли, заварила любимую его настойку – вербену. Жолио сказал:
– Получил статью от Виара. Триста строк. Пустили на первой полосе с портретом. Дессер будет доволен. Но если бы ты их видела, кошечка!.. Говорят они об оптимизме, а поглядеть – утопленники. Дессер, по-моему, болен, такой у него вид. Вдруг рак?.. Вот еще сюрприз!… Тогда газете конец.
Жена налила вербеновую настойку и тихо спросила:
– Война будет?
Жолио засмеялся:
– Какая там война! Прагу отдадут, увидишь! Гитлер кричал, кричал… Я всю его речь слышал. Буйный помешанный. А Виар даже побледнел. Знаешь, чего я боюсь? Как бы они им Марсель не отдали. Тогда и удрать будет некуда, честное слово!..
11
Андре весь день бродил по взбудораженному Парижу, слушал лихорадочные разговоры: «Будет?.. Не будет?..» Под вечер, измучившись, пришел он на свою улицу Шерш Миди. Но и здесь не было спокойствия. Сапожник кричал: «Если их не отвадить, они сюда придут. Это голодные крысы!» Супруга антиквара Боло, седая дама в пышном корсете, сетовала: «Нет, вы скажите мне: при чем тут Франция? Вы когда-нибудь видали живого чехословака?» А в кафе «Курящая собака» один посетитель стал доказывать, что немцам тесно: «Возьмите кафе в воскресный день. Столики часто выставляют дальше, чем полагается, это в порядке вещей». Хозяин, хмурясь, заметил: «За это штрафуют». Водопроводчик завопил: «Бошам тесно? А мне? Какой вы француз, вы фашист и подлюга!» Началась драка.
Андре разглядывал вещи: их вид успокаивал. Чего только не было в витрине старика Боло! Негритянский идол величественно и бесстыдно показывал миру свою божественную сущность. Тускло посвечивали тарелки; дельфтский фаянс – белый и синий, похожий на замерзшие каналы, руанский – теплый, розовый, кемперский – с петухами и бретонцами. Китайские пуговицы из слоновой кости. Табакерки с фригийским колпачком и непримиримой надписью: «Равенство или смерть». Ожерелья из тяжелого янтаря, гранатовые браслеты, персидская бирюза. Кружева валансьенские, брюггские, венецианские. Голубое стекло. Цветные английские гравюры: жокеи в пастелевых куртках, бледные стыдливые лошади. Кальян, пышный и загадочный, как колба алхимика. Ангелы, монеты, локоны, восковые розы. Сколько на все это положено труда!..
Рядом с антикваром помещалась молочная. Андре восхищенно смотрел на сыры, как будто перед ним полотна великих мастеров. Здесь были красные шары голландского сыра; слезящаяся скала швейцарского; сухой, похожий на воск, пармезан; копченый качкавал, украшенный гирляндами; рокфор – мрамор с голубыми прожилками; истекающий в истоме золотой бри; том, покрытый рыжей корой, с вкрапленными в нее сухими виноградинами; черный, как бы могильный, мелен; козьи сыры на зеленых листьях – сухие лепешки, или пирамиды, или длинные, с веткой можжевельника, заменяющей хребет; здесь были десятки других сыров – от младенчески белых, творожных, до едких, кирпичных, оливковых, темно-синих.
Еще дальше – магазин вина; бутылки корректные, с узкой шейкой – для бордо; это спокойное, семейное вино, его любят сенаторы, мудрецы, юбиляры; пухлые бутылки, уютные, как тетушки, – для бургундского, для вина зрелости; а для эльзасского, которое почитают влюбленные, и бутылки романтические, тонкие, зеленые. На этикетках имена маленьких сел, знакомые всему миру: Шамбертен, Шабли, Барзак, Бон, Вувре, Нюи, Шатонеф-дю-пап. Бутылка с коньяком обросла пылью, она могла бы красоваться в лавке Боло. И Андре подумал:. «Старше меня…»
А вот его любимая витрина. Здесь Андре частенько останавливался, разглядывая трубки: длинные и носогрейки, прямые, изогнутые, похожие на горный рожок, крохотные для снобов и увесистые для моряков, черные, бурые, светло-рыжие. Хозяин магазина как-то объяснил Андре, что трубки делают из корней мертвого вереска; корни должны пролежать в земле по меньшей мере полвека, иначе курить невкусно. И Андре сейчас захотелось поговорить о мертвых корнях. Но хозяин, заикаясь от волнения, спросил: «Как по-вашему, будет война?» Андре поплелся к себе в мастерскую.
Забежал Пьер, торопился все выложить – вечером на заводе собрание, рабочие встревожены. Конечно, Пьер постарел, но осталась в нем порывистость южанина; он был потрясен событиями; не мог ничего договорить до конца; все время открывал и закрывал приемник; кричал:
– Всему есть предел! Теперь они не могут отступить: дальше – пропасть… И все-таки трусят!.. Ты читал статью Виара? Какой срам! Но рабочий класс…
Андре его прервал:
– Мечтатель! А в общем, я ничего не понимаю. Как всегда… Тебе что – войны хочется? Ведь и война – дерьмо. На картинах в Версальской галерее – полководцы, знамена, облака. А на самом деле – грязь, вши. Не знаю, право, как жить?.. Тебе хорошо. У тебя, во-первых…
Он загнул большой корявый палец.
– …Аньес. Во-вторых, сын. В-третьих, что называется, идеалы. А у меня пусто, ох, как пусто!
– У тебя искусство.
– Искусство? Это, Пьер, разговоры. Погода неподходящая. Я вчера получил от отца письмо; спрашивает, как насчет войны, – ему для яблонь нужно знать. Ну, а мне для картин. И мне-то некого спросить. Если даже теперь обойдется, через год или два начнут сначала… А ты хочешь, чтобы я жил искусством! Отстояться все должно. Для этого нужно много времени, очень много. Я сегодня трубку присмотрел, чудесная, все жилки идут наверх. Ты знаешь, из чего она? Из корня мертвого вереска. Понял? Он в земле сто лет пролежал. А здесь что? Забастовки, демонстрации, Гитлер вопит, какие-то судеты, и, пожалуйста, садись, пиши классические полотна! Я тебе говорю – дерьмо!..
Теперь не Пьер – он кинулся к приемнику, и Пьер его остановил.
– Еще рано. Сообщения будут передавать через двадцать минут.
Андре не мог признаться, что ему безразличны отклики Рима и Вашингтона на поездку Чемберлена, что он ждет другого: эту страсть он пронес сквозь два тяжелых, смутных года – по вечерам слушал Жаннет. Он не видел ее, не знал о ее горестях; для него она не менялась. Да, только она и не менялась в этом сумасшедшем мире.
– Я боюсь прозевать… Сначала они пускают рекламы. Но это недолго…
Радио молчало. Жаннет не было. И это показалось Андре самой страшной приметой. Он сказал Пьеру:
– Не сговорились.
– А я боюсь, что Даладье пойдет на попятную…
Они о разном думали, разного опасались. Вместо обычной передачи, вместо глубокого голоса Жаннет, раздавались удары метронома, сухие и безжалостные; от них болела голова. И вдруг равнодушный голос:
– Военнообязанные с литерами А и Б…
Андре обрадовался: что-то свалилось с плеч. Теперь за него будут думать другие.
– Вот так штука!… Значит – воевать…
Он не слушал рассуждений Пьера, его доводов, споров с самим собой, признаний. Все та же, столь хорошо знакомая улица; напротив, на балкончике, горшок с цветами; бледный, немощный месяц на светлом небе. Андре понял, что для него это время было только мучительной паузой: от июньских дней с красными флагами, от ночи, когда кружилась карусель, до стука метронома, до топота под окном, до мобилизации. Не знать, не помнить, не думать. На минуту сжалось сердце: что с Жаннет?.. Но и эта тоска уже была бессильна: все падало, кружилось, пропадало. Он вышел вместе с Пьером. Возле ворот плакала женщина. Прошли запасные с чемоданчиками; пели «Марсельезу», потом «Интернационал». Пьер все продолжал рассуждать. Синие огоньки. Теплая летняя ночь. «Рай для влюбленных», – неожиданно подумал Андре и снова увидел площадь Контрескарп праздничной ночью. Огни, огни…
– Мне нужно на метро, боюсь, что опоздаю. До свидания, Андре.
Пьер сказал это, но не уходил. Слова «до свидания» смутили обоих. Андре поглядел – не было Пьера-отца, Пьера-инженера, всех этих разговоров о Дессере, о социалистах, о войне. Перед ним стоял школьный товарищ, озорник и мечтатель, который когда-то предлагал двенадцатилетнему Андре уехать в Гренландию. И Андре сказал:
– Помнишь, ты хотел в Гренландию? За китами. Смешно! А тебя, наверно, тоже призовут. Перебьют нас, как мух, это наверняка. Почище Вердена… Но это не важно. Хорошо, что ожидание кончилось: так больше нельзя жить. Теперь какая-то развязка. Стихи есть, не знаю чьи: «Обманутой дано мне умереть…» Но ты понимаешь, что самое смешное? Давно это было, в нашем кафе ко мне немец подсел, классический – голубые глаза, сзади все выбрито. Я думал – эмигрант, нет, немец как немец. Рыбами занимался. Ему мои пейзажи понравились. Он тогда напился и уверял, что обязательно будет война и что немцы разрушат Париж. Чудак! Мне смешно, что его, наверно, тоже призвали. Значит, он – на меня… Ну разве не дерьмо? Но я, Пьер, счастлив, что-то кончилось. Война – так война…
Они простились.
12
Бретейль едва держался на ногах; глаза у него были красные от бессонных ночей. Поддерживали его железное сложение и воля: нужно во что бы то ни стало добиться компромисса. С Германией можно договориться. Главное – порвать пакт с Москвой. А события быстро разворачивались; Гитлер не хотел ждать: «ангел мира» напрасно летал над растерянной Европой; во Франции могикане Народного фронта требовали отпора. Бретейль писал статьи и листовки, беседовал с дипломатами, наставлял «верных», а через генерала Пикара руководил штабами.
Париж затемнили. И в темноте сновали доверенные Бретейля, увещевая или науськивая:
– Чехословаки сами виноваты. Войны хотят богатые евреи.
– Мандель за войну. А его настоящая фамилия Ротшильд. Бенеш ему заплатил… А наших детей гонят на убой!
– У немцев сто тысяч самолетов. Они раздолбят Париж в первый же день…
На Восточном вокзале царила суматоха: то и дело отходили поезда с запасными. Некоторые подымали кулаки, пели, говорили: «Надо показать немцам, что не все ползают на брюхе». Другие угрюмо бормотали: «Нам-то зачем лезть…» Женщины плакали. Здесь было раздолье фашистам; они говорили, что мобилизацию объявили незаконно, что чехословаки сами нарушили договор и французам на них наплевать.
Как в начале испанской войны, Париж разделился на два лагеря. На Елисейских полях торжествовало «миролюбие»: проклинали ужасы войны, взывали к гуманности, даже к братству. Люди легко забывали не только свои недавние слова, но и свою биографию, традиции среды, мифы касты. Тупая ненависть к «лодырям» (так фашисты продолжали называть рабочих) оказалась сильнее всего. Колониальные офицеры, проделавшие кампанию в Рифе, самодуры, подводившие солдата под расстрел за ничтожный проступок, теперь клялись, что ничто не может оправдать кровопролития. Академики, еще вчера чванливо толковавшие о «непобедимой Франции», жившие цитатами из маршала Фоша, утверждали, что воевать нельзя: стоит немцам дунуть, и, как карточный домик, полетит вся линия Мажино. А уроженец Лотарингии Бретейль, для которого лучшим часом его жизни было вступление французского отряда в Метц, говорил: «Вопрос о границах отходит на задний план по сравнению с защитой нашей западной цивилизации от большевиков».
Из богатых кварталов люди поспешно уезжали. Курорты было опустели: встревоженные газетными сообщениями, отдыхавшие вернулись в столицу, но когда началась мобилизация и город затемнили, буржуа стали покидать Париж, отсылали свои семьи подальше. И в непривычное время года ожили морские пляжи, горные деревушки. Уже опадали деревья: над Ла-Маншем кружились осенние бури. Дачники-поневоле мерзли и в досаде твердили: «Пора все-таки обуздать этих проклятых чехов!» (О Судетах больше никто не вспоминал.)
А в рабочих предместьях раздавались другие речи. Войне и здесь не радовались; но люди молча шли защищать свою родину; знали, что страна приперта к стенке: повторяли, что дальше так жить нельзя. Слово «агрессор» стало понятным, будничным. И часто «Интернационал» провожал запасных. На будущее глядели с надеждой: предстоял бой с фашистскими захватчиками, с их французскими друзьями – с людьми Бретейля и Дорио. Иногда казалось, что оживает июнь тридцать шестого. Обри, который осмелился в Бильянкуре прославлять Чемберлена, жестоко избили. Когда его уносили полицейские, мальчуган весело крикнул: «Вот и война!..»
– Войны не будет, – говорил на собрании «национально мыслящих депутатов» Бретейль. – Её и не должно быть. Чехословаки связаны договором с Москвой. Другими словами, нам предлагают сражаться за коммунизм. Необходим компромисс. Будем рассуждать трезво. Мы подточены большевизмом. В Испании еще продолжается гражданская война. Англия на своем острове защищена от заразы. Англичане могут лицемерить, блефовать, кокетничать либеральными идеями. Но кто действительно способен защитить Европу от коммунизма? Да только Гитлер. Значит, наши союзники – наши враги, а наши враги – это наши союзники.
Впервые Бретейль посмел высказать свои мысли в присутствии Дюкана. Он ждал полемики, патриотических тирад. Он не знал, в каком состоянии находится Дюкан: он его не видел с начала сентябрьской тревоги – избегал встречи.