Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Падение Парижа

ModernLib.Net / Эренбург Илья Григорьевич / Падение Парижа - Чтение (стр. 30)
Автор: Эренбург Илья Григорьевич
Жанр:

 

 


      – Нужна мне ваша помощь! Грош ей цена… Можно быть лакеем у господ, но не лакеем у лакеев! Лучше в Марселе продавать ракушки…
      Жолио еще долго бушевал; потом поплелся в гостиницу, где его ждала Мари; он не сразу пришел в себя; выпил целый сифон; наконец сказал:
      – Тесса едет в Клермон-Ферран. Четвертая столица. Потом будет пятая… Но с меня хватит! Точка. Все равно Францией правят немцы. А тогда лучше вернуться в Париж. Там по крайней мере у нас квартира.
      – Но что ты будешь делать в Париже?
      – То, что делал. «Ла вуа нувель». Как будто немцам не нужны газеты! А кто в меня кинет камнем? Тесса? Ему только что дали по морде, щека припухла. Хоть какое-нибудь удовлетворение…
      Несколько дней спустя правительство выехало в Клермон-Ферран. Тесса уложил документы в поместительный портфель, проверил замки чемоданов. Потом он выглянул в окно и отскочил; по улице маршировали немцы. Нарядный лейтенант снисходительно оглядывал редких прохожих. Тесса обиделся: не могли подождать до вечера!.. Все-таки неудобно: суверенное правительство и рядом – оккупанты… Что подумают за границей? Он сдвинул бархатные портьеры, точно хотел отгородить себя от немцев.
      Секретарь сказал, что машина будет через час – исправляют мотор. Тесса прилег перед дорогой. Золотые пятна солнца, пробиваясь между шторами, прыгали по стене. Вдруг он увидел глаза своего обидчика, жесткие, металлические. Что с ним сделали? А нужно понять чувства отца… Дениз… Люсьен…
      И Тесса позвонил префекту:
      – Я обращаюсь к вам с просьбой. На меня было совершено сегодня нападение. Благодарю вас, хорошо… Я прошу вас освободить этого человека. Он сказал мне, что его сыновья погибли на фронте. Вы – отец семейства, вы понимаете, какое это горе!.. Можно потерять голову… У меня тоже двое детей… Да, да, погибли…
      Тесса едва договорил: его душили слезы. Пришел секретарь:
      – Машина подана.
      Тесса привел себя в порядок. Через несколько минут в машине сидел человек, который понимает, что он облечен доверием нации.
 

35

 
      Правительство обосновалось в Клермон-Ферране, потому что окрестности этого города изобилуют минеральными источниками; кругом расположено много курортов с комфортабельными гостиницами. Лаваль остановился в Клермон-Ферране; другие министры облюбовали кто Виши, кто Мондор, кто Бурбуль. Тесса счел наиболее пристойным Руайя – здесь задержали комнаты для президента республики.
      Большая кондитерская «Маркиза де Севиньи» была переполнена. На улице толпились люди, ожидая, когда освободится столик. Прельщал беженцев не столько густой шоколад, которым славился Руайя, сколько общество – после пережитых ужасов приятно было встретить знакомых, очутиться в своем кругу. Казалось, сюда перебрались все кафе Елисейских полей: и «Ронд-пуань», и «Мариньи», и бар «Карльтон», и былая резиденция Люсьена «Фукет'с».
      Госпожа Монтиньи, задыхаясь от жары и горя, рассказывала:
      – Мне пришлось за неделю до катастрофы вернуться в Париж – муж заболел ангиной. А потом мы едва выбрались. Это была ужасная поездка! Возле Невера мы оставили наш кадильяк – не было бензина. Нас довез до Виши какой-то мошенник. Но я надеюсь, что машина цела…
      Модный драматург за другим столиком жаловался:
      – Шестнадцатого должна была быть премьера… А десятого все началось… Теперь неизвестно, когда откроется театральный сезон…
      Биржевик кричал своему собеседнику – глухому, с аппаратом возле уха:
      – Не имея курсов Нью-Йорка, трудно сказать что-нибудь определенное. Но я не продавал бы… Как только все уляжется, эти бумаги пойдут в гору.
      Дессер, до которого доходили рассказы, сетования, пророчества, мучительно усмехался. Они еще не поняли, что случилось; думают – через неделю или через месяц возобновится прежняя жизнь.
      Почему Дессер пришел сюда? Он не любил фешенебельных заведений и шоколаду предпочитал вино. А теперь щебет растерянных и растерзанных дам, причитания мужей с запыленными саквояжами, лай японских собачек и тойтерьеров, вздохи («У меня пропал чемодан в Мулене»), восторги («Я дал швейцару три тысячи и получил комнату»), суета встревоженного света и полусвета были ему вдвойне противны. Но он хотел доконать себя. Увидев, как Тесса зашел в кондитерскую, Дессер остановил машину.
      Он слушал щебет и задыхался. Вся низость тут, вся грязь! Перед его глазами еще была кровь. Он проехал по дороге, которую звали «Лазурной», – она ведет из Парижа в Ниццу. Прежде по ней неслись спортсмены, дамы в коротких штанишках, снобы, любители юга или рулетки. По этой дороге двинулись беженцы. Над ними низко кружили немцы: усмехались и давали очередь… Дессер видел братские могилы. Он видел тысячи бездомных. Парижские автобусы стали домами; в них ютились счастливцы. Голодные солдаты бродили по полям, искали свеклу или репу. Кричали, как помешанные, женщины: звали пропавших детей. Вместо городов были развалины. Мычали недоеные, обезумевшие коровы. Пахло гарью, трупами.
      Вспомнив «Лазурную дорогу», Дессер закрыл глаза. Он очнулся от смеха Тесса:
      – И ты тут? Мир действительно тесен! Пережить все, что мы пережили, и встретиться у «Маркизы де Севиньи»!..
      Дессер молчал. Тесса не унимался:
      – Ты плохо выглядишь. Нехорошо, Жюль, нужно взять себя в руки! Я лично боялся худшего. А все обошлось… Ты знаешь, наши фанатики – Мандель и компания – хотели удрать в Африку. Но мы их не пустили. В такие минуты должно быть единство нации. Теперь скоро все кончится – немцы пойдут на Лондон. Дело двух-трех месяцев… Мы вышли из игры, и это наш плюс. Что ты собираешься делать? Ты можешь нам помочь – теперь начнется экономическое восстановление. Почему ты смеешься? Я говорю вполне серьезно…
      Дессер больше не смеялся; он сказал задумчиво:
      – Это хорошо, что ты ничего не понимаешь… Пей шоколад и не думай! Ведь ты – клоп. Не сердись на меня, но ты – старый почтенный клоп. И ты жил в старом почтенном доме. Теперь дом сгорел. А клоп еще жив. Но сколько ему осталось?.. Мне тебя жаль – вот такого, как ты есть.
      – Пожалей лучше себя! Меня нечего жалеть! – Тесса кричал от обиды. – Я не Фуже! Я человек новых концепций… Это ты цеплялся за прошлое: Народный фронт, либерализм, Америка… Мы очистим страну от гнили… Я подготовляю текст новой конституции. Мы возьмем у Гитлера самое ценное – идею сотрудничества классов, иерархию, дисциплину и прибавим наши традиции, культ семьи, французское благоразумие, а тогда…
      Дессер не слушал; он задумчиво повторял:
      – Бедный старый клоп…
      Тесса ушел. Дессер еще сидел. Он больше не прислушивался к разговорам, не разглядывал соседей. Наконец он поднялся, неуверенной походкой прошел к двери. Кто-то громко сказал:
      – И Дессер здесь!.. Значит, все в порядке…
      Он не обернулся, – может быть, не расслышал. Он снова видел Париж, окутанный черным туманом, беженцев с тележками, горы мусора. Это та Франция, которую он хотел отстоять, спасти, Франция его детства, рыболовов, китайских фонариков, «Кафе де коммерс»… Когда-то он показал Пьеру на светившиеся окна тихой, заброшенной улицы – ели суп, готовили уроки, вязали набрюшники, ревновали, целовались. Больше ничего нет: черные окна, как выколотые глаза, расщепленные бомбами стены, а на площади Конкорд – немцы… Нужно додумать, сделать выводы. Он хотел спасти… И кормил клопа, сотни клопов… Любил скромные кабачки и миллионы. Все было ложью! Поэтому и Жаннет терзалась… Да, за всю свою долгую жизнь он полюбил одну женщину, взбалмошную, никчемную, добрую. Что с Жаннет?.. Может быть, она бродит рядом, ищет ночлега? Или погибла на дороге? По старенькой улице маршируют солдаты, серо-зеленые… Он ей не может помочь. Он всех губил.
      Давно исчезли гостиницы, магазины, автомобили. Потянуло свежестью пастбищ. Темно-зеленая трава радовала глаза, измученные рябью жизни. Дессер правил, не задумываясь, куда едет. Зачем-то повернул направо; дорога шла в гору. Прохладно… И до чего хорошо! Он остановил машину, вышел. Местность была пустынной; впервые за долгое время Дессер оказался один. Он с нежностью глядел на луга; цветы желтые, розовые, лиловые. Вот эти, кажется, называли львиным зевом… Какое детское имя!.. А дальше темно-синие горы; на них облака – это овцы.
      Воздух был настолько чистым, что Дессер стоял и дышал, изумленный. Все последнее время ему казалось, что он задыхается. А здесь сердце часто билось; стучало в висках; уши наполнял глухой гул.
      Он подумал о Бернаре; это был его давний друг. Бернара знали все как опытного хирурга. Вчера Дессеру рассказали, что он застрелился. У него было лицо ибсеновского пастора – сухое и суровое. Но он любил жить, копался в грядках, играл с дочкой… И вот Бернар застрелился – увидел немцев под окном и написал на листке из блокнота: «Не могу. Умираю».
      Прежде смерть пугала Дессера – необычностью, непонятностью. Теперь он подумал о конце Бернара, как о мудром, но житейском деле. Он вдруг понял, что смерть входит в жизнь; и смерть перестала его страшить.
      Он прошел по лужайке до дерева; смешно шагал – не хотел примять цветы. Дерево напомнило ему Флери, встречи с Жаннет.
      Увидим вместе мы корабль забвенья
      И Елисейские поля…
      Вот они, поля забвенья, Элизиум!..
      Со стороны это было диковинное зрелище – старый человек, тучный и неповоротливый, в длинном пальто, шагал по лужайке, размахивал руками, бормотал: «Зерно… любовь… холод…» Но кругом никого не было. Только на горе пастухи разводили костер; до них еще не добрались ни хрип радио, ни агония беженцев; они жили прошлым покоем.
      Солнце зашло за гору. И смерть сразу приблизилась; она была легким туманом. Туман этот жил, дрожал, передвигался, как овцы. Дессер рассеянно улыбнулся, вынул из брючного кармана большой револьвер и жадно губами прильнул к дулу, как в зной, погибая от жажды, к горлышку фляги.
      Эхо повторило выстрел. Пастухи насторожились: вот и к ним подбирается проклятая война…
 

36

 
      Стоял конец июня, но луга Лимузена были ярко-зелеными, как в мае. Часами Люсьен глядел на зелень: она успокаивала. Потом он вставал с земли и шел дальше. Он не знал, куда он идет; давно бы залег под большим ясенем и забылся; подымал его голод. Он как-то усмехнулся: последнее живое чувство!.. Он ел морковь, свеклу. Иногда встречный солдат, грязный и небритый, как Люсьен, делился с ним хлебом. Иногда в деревне давали миску парного молока; и теплый запах хлева – прежде Люсьена от него мутило – казался чудом, остатком былой молодости, запахом жизни.
      Люсьен вырезал себе палку. Еще неделю тому назад он числился солдатом восемьдесят седьмого линейного полка. Но армии больше не было, и Люсьен считал себя бродягой. В одной деревушке он услышал по радио речь отца, объявившего о перемирии. Старуха, стоявшая рядом с Люсьеном, сказала: «Кончили? Ну и хорошо», – и погнала дальше свинью, розовую, как «ню» живописца. Солдаты выругались; а Люсьен, изумленный, вслушивался в тембр голоса: да, это голос отца… Встало далекое детство. Отец говорит над кроватью больного Люсьена: «Амали, кошечка, не отчаивайся! Наука всесильна…» Теперь Тесса говорит: «Душа бессмертна…» А Жаннет хотела жить… У немецких летчиков должны быть чертовски крепкие нервы – в упор расстреливают женщин, детишек… Значит, отец получил индульгенцию от Бретейля. Может получить Железный крест от Гитлера… Люсьен протяжно зевнул. Даст кто-нибудь молока или нет? Но до него мимо этой деревушки уже прошли тысячи солдат. Крестьяне испуганно запирали двери домов, а старуха, которую он догнал, закрыла руками розовую равнодушную свинью, завизжала: «Ничего у меня нет, ничего!..»
      В этот вечер Люсьен был особенно голоден. Он пригрозил винтовкой старухе. Та перестала визжать, но еще крепче сжала в руке веревку, к которой была привязана свинья, и зашептала: «Не дам!..» И Люсьен сплюнул: «Возни много»; он думал не о старухе – о свинье.
      Он пошел дальше. Неподалеку от дороги стояла ферма. Ставни были закрыты наглухо. Крестьяне боялись ночью выглянуть. Только, не умолкая, лаяли собаки. Люсьен кричал: «Хлеба дайте, негодяи!» Никто не отвечал. А собаки сходили с ума. Люсьен постоял и пошел в сторону к маленькой речке. Он попил теплую воду, которая пахла тиной, и лег под навесом. Он проснулся от женского голоса: «Солдат!.. А солдат!..» Над ним стояла девушка. Она надела мужское пальто поверх рубашки. Ночь была лунная, и Люсьен внимательно оглядел крестьянку. Он даже подумал: «Хорошенькая…» Живые глаза и вздернутый нос придавали ей веселость, хотя ей было невесело; она испуганно повторяла: «Солдат! Спишь, солдат?..» Она принесла Люсьену большой хлеб и кусок сала.
      – Я ждала, пока хозяйка уснет… Сало она оставила, а другое у нее в кладовке… Я тебя видела, когда ты на дворе стоял… Хозяин не злой, только много вас ходит; он говорит: «Сами с голоду сдохнем…» Я вышла – вижу, ты к речке пошел. Как они легли, я взяла и бегом…
      Он ничего не ответил, вытащил нож и стал сосредоточенно есть. Девушка по-прежнему стояла над ним. Он долго ел – насытился, но не хотелось кончать. Еще мутный от усталости и сна, он спросил:
      – Дочка?
      – Служанка…
      Наконец-то он кончил есть, вытер нож о землю и молча взглянул на девушку. Он поймал на себе ее восторженный взгляд, удивился – думал, что должен теперь всех пугать. Он оброс жесткой рыжей щетиной. А зеленые глаза светились. Шинель пропахла пылью и потом. Он показал рукой: садись. Девушка села. Она оказалась низкой – на голову ниже Люсьена. Он спокойно и как-то задумчиво обнял левой рукой ее шею, бережно запрокинул голову и поцеловал. Ему казалось, что он пьет воду. А она его горячо и часто целовала и потом, когда они лежали на траве, говорила: «Солдат!.. А солдат!»
      Начало светать. Девушка засуетилась: «Хозяйка проснется». Он спросил:
      – Как тебя звать?
      – Прелис Жанна.
      И Люсьен взволновался, осторожно погладил ее красную, шершавую руку, пошевелил губами – хотел сказать что-то ласковое, но не вышло; наконец он выговорил:
      – Жаннет…
      – А тебя?
      – Люсьен.
      – А дальше?
      – Люсьен Дюваль.
      Он стряхнул с шинели землю и, не оглядываясь, пошел к дороге. Ночь у речки была непонятной милостью судьбы, сном осужденного. Теперь он проснулся. Дюваль, Дюран, Прелис, все, что угодно, только не Тесса! Его могли бы пытать, он не признался бы… Конечно, стоит сказать, что он сын Тесса, его сразу накормят, оденут, отвезут на машине в Виши. Только лучше убить старуху, ту, со свиньей…
      Навстречу шел незнакомый солдат, тоже с палочкой. Поглядели друг на друга, подмигнули. Солдат пошутил:
      – Маршал-то потерял свою армию…
      – Как булавку…
      И пошли в разные стороны – начинается новый день, нужно искать пропитание.
      А маршалу Петену было не до армии. Накануне он произнес большую речь, обращенную к французской нации. Он не хотел никого обманывать – ворчливо он повторял: «Не надейтесь на государство. Государство вам ничего не даст. Надейтесь на ваших детей. Воспитайте их в духе религии и семейного начала. Они вас поддержат…» Услыхав речь маршала, Тесса сначала загрустил: его никто не поддержит – ни забулдыга Люсьен, ни гордячка Дениз… Но несколько минут спустя он насмешливо шептал Лавалю:
      – В восемьдесят пять лет это логично, тем паче что его кормят не дети, а государство…
      О солдатах никто не помнил: министры были заняты размещением кочующих чиновников, посылкой в Париж делегации во главе с Бретейлем, составлением новой конституции, сдачей немцам военного материала, борьбой против сторонников Сопротивления. Армия распалась сама собой. Поездов не было. Уроженцы неоккупированной зоны брели по дорогам на юг. Парижане и жители севера превратились в бродяг. Крестьяне умоляли жандармов защитить их от солдат.
      Люсьен взобрался на гору. Весь день он пролежал на лужайке, не хотелось двигаться. Был нежаркий день, солнце то и дело пряталось за круглыми, пухлыми облаками. А облака неслись на восток к двум серым башням соседнего города. Движение облаков увлекало Люсьена. Он ничего точно не вспоминал, не старался восстановить картины прошлого, но в самом ходе облаков было ощущение времени. Люсьен как бы заново переживал свою недлинную, но шумную жизнь. Все сливалось в одно: смерть Анри, глаза Жаннет, когда она стояла возле аптеки, море за дюнами и легкий туман над двумя башнями. Поэтому, когда солнце зашло и в быстрых сумерках пропали облака, ему показалось, что жизнь кончена. Он даже поежился – не то от холода, не то от страха. Никогда прежде смерть его не пугала. Почему он ее испугался в этот сырой вечер на горке, под тусклыми, туманными звездами?.. Он сам удивился и вдруг крикнул: «Жрать!» Ну да, он сегодня ничего не ел!.. Нужно отправиться на поиски хлеба.
      Он нырнул в долину. Среди деревьев дрожал огонек маленького квадратного окна. Люсьен постучал, крикнул: «Хлеба солдату!» Никто не ответил. Это был дом старика Серже, самодура, который заморил свою жену за то, что она ходила на исповедь, силача, гнувшего в руке медные су, медведя, засевшего в берлоге. Серже жил один с молодой, вечно испуганной служанкой, которая, когда хозяин начинал ее бранить, неизменно икала. Старший сын Серже давно уехал в Канаду, а младший жил в соседней деревне у тестя; с месяц тому назад его призвали, хотя раньше он был освобожден от военной службы как левша. Судьба привела Люсьена к домику Серже.
      Люсьен колотил в дверь: «Давай хлеба!» Из другого оконца доносился запах капусты и лука: служанка варила суп. Этот запах бесил Люсьена. В нем проснулась ярость. Светящееся окно молчало, и это было невыносимо. Пусть обругают, прогонят, но как они смеют молчать?.. За кого, черт побери, он воевал?..
      Люсьен прилип к стеклу. За тюлем занавески мелькнуло лицо старика, и Люсьену это лицо напомнило Бретейля. Серже не походил на лидера «верных»; сходство только почудилось взбешенному Люсьену; и он, отбежав от домика, завопил:
      – Открой, сволочь! Стрелять буду!
      Он и впрямь хотел выстрелить в светлое отвратительное пятно окна. Но тогда раздался выстрел, и Люсьен, описав ногой полукруг, будто танцуя, свалился.
      Он упал молча. Закричал не он – Серже, страшно закричал. Будь кругом жилье, сбежались бы люди; но домик стоял в пустынной долине; и только эхо ответило: «Ааай!», да на кухне, полуживая от страха, икала служанка.
      Серже отбросил охотничье ружье, с которым он когда-то ходил на кабана, и побежал к Люсьену. Он еще застал короткую агонию. Смерть наступила почти мгновенно. Туманная луна заливала зеленью щеки Люсьена; глаза блестели, как у кошки; а волосы казались ярко-огненными, будто они горели. В эту минуту Люсьен походил на красавца разбойника с лубочной картины; и кровь на шинели – Серже принес фонарь – казалась свежей, жирной краской.
      Серже поставил фонарь на землю, сел рядом; так просидел он до полуночи; хотел было закурить, даже вынул кисет, но забыл. Сидел он неподвижно; только чуть тряслась его большая голова с космами седых нерасчесанных волос.
      Вышла служанка; она робко подошла к мертвому, вскрикнула: «Красивый», и тотчас ее снова стала душить икота. Серже огрызнулся: «Молчи». Она хотела уйти, он приказал: «Стой». Потом он встал и чужим, бесчувственным голосом сказал:
      – Бандиты!.. А кто он? Солдат… Француз…
      И здесь-то служанка вся побелела от ужаса: хозяин вдруг упал на мертвеца, завопил:
      – Пьеро!.. Сыночек!..
      Утром составили протокол. Серже расписался, сказал: «Ведите». Но у жандармов и без того было много хлопот. Бригадир ответил: «Разберут. Если нужно будет, вызовут». Обыскали Люсьена, но бумаг не нашли; и в протоколе проставили: «Неизвестный, одетый в солдатскую форму». Вдруг служанка закричала: «Нашла!..»
      Она показала бригадиру бумажку, которую нащупала в маленьком карманчике рубашки. Бригадир развернул лист; на нем старательно прописью были выведены три слова: «Франция. Жаннет. Дерьмо». И бригадир сплюнул:
      – Бандиты!
 

37

 
      Дениз спряталась у Клеманс, старуха только потому и осталась в Париже. До горбатой улицы не доходили ни барабанный бой, ни песни. Тишина казалась невыносимой.
      Дениз много раз пыталась выйти. Клеманс ее отговаривала:
      – Погоди!.. Пусто. Сразу заметят…
      Клеманс каждое утро выходила с кульком; приносила хлеб, овощи, иногда мясо. С наслаждением она готовила обед; ей казалось, что она балует Жано…
      Клеманс рассказывала:
      – Девилли приехали, и Руссо с женой. Говорят, что многих возвращают. Девилль плакал, спрашивал меня: «Как коммунисты?..» Я ему ответила: «Коммунисты – в подполье. Не так-то легко узнать… Но не такие они, чтобы сдаться…» Что я могу сказать? А им этого мало. Они говорят: «На что нам теперь надеяться?..» Под немцами никто не хочет жить. Ты возьми колбасу, колбаса хорошая. Масла нет. Скоро ничего не будет. Немцы все вывозят. Марок у них сколько угодно: печатают и раздают солдатам. Я видела, как денщики выносили ящики!.. Всё хватают – кофе, чулки, ботинки. Ты ешь получше! Кто знает… Скоро голод будет. А тебе нужно много сил. Девилль правильно сказал: «Теперь на них вся надежда…»
      Когда началась паника, Дениз сказали: «Ты останешься, будешь работать в Париже. Связь поддерживай через Гастона». Накануне прихода немцев Дениз пошла по указанному адресу. Дверь открыла заплаканная женщина, сказала: «Гастона забрали. А я уйду пешком…» Дениз обошла всех товарищей: заколоченные дома. Уехали? Или прячутся?
      Самым страшным казалось ей бездействие. Время шло медленно; ночью она готова была сломать стенные часы – тикают, тикают… А в рукомойнике каплет вода – капля за каплей…
      Что с Мишо? Она умрет и не узнает, что он жив, не услышит «и еще как!». Они могли быть вместе, могли быть счастливы. Теперь ничего не будет, ни встречи, ни жизни. В Париже – немцы. Нужно по многу раз повторять эти слова, чтобы поверить. А Мишо нет. Может быть, его убили. Или взяли в плен… Как это страшно – попасть в их руки живьем!.. Они брали в плен целые армии…
      Длинной казалась июньская ночь, и в полусне до одурения Дениз повторяла: «Мишо!.. Мишо!..»
      Вдруг она вспомнила: Клод ей сказал, что его оставят в Париже. Нужно найти Клода. Дениз помнила адрес: она нашла ему комнату после майской тревоги. Может быть, он там?..
      Клеманс ее обняла, будто снаряжала в далекую дорогу.
      – Ты губы поярче накрась – они таких не трогают…
      Нужно было пересечь центр города. Увидав первого немца, Дениз попятилась, чуть было не побежала. Какая противная морда! А на рукаве – свастика… Но нельзя быть такой нервной. Теперь придется все скрывать, все прятать… Она пошла дальше; думала об одном: найдет Клода, начнут работать…
      Вот и Бульвары!.. Дениз старалась не глядеть, и все же глядела. На террасах больших кафе сидели немецкие офицеры с проститутками. Женщины были одеты, как на пляже, – босые, в сандалиях, ногти выкрашены в рубиновый цвет. Смеялись, пили шампанское, чокались. В витринах были выставлены словари, путеводители по Парижу на немецком языке. Торговцы предлагали солдатам сувениры – крохотные изображения Эйфелевой башни, брошки, открытки с видами, непристойные фотографии. Бойко шла торговля. Переводились франки на марки. Газетчики выкрикивали: «Матэн»! «Виктуар»!
      Дениз купила газету, развернула: «Наши приветливые гости, бесспорно, оценили тонкость парижской кухни…» И объявление: «Кончил два факультета. Говорю по-немецки. Ищу место официанта». Она отбросила листок.
      Подозрительная, смутная жизнь личинок, могильных жуков шла в захваченном пустом городе. Продавались картины, рубашки, улыбки, остатки чести. С гадливостью Дениз спрашивала себя: «И это – Париж?..»
      Она дошла до левого берега; долго пробиралась по пустым улицам: улицы без людей казались куда длиннее.
      Заколдованный город! В окнах брошенных магазинов привычные вещи: галстуки, игрушки, бокалы с леденцами. Зонтик, как старик, прислонился к заколдованной двери – зонтик забыли. На балконе засохшая герань. Клетка, а в ней мертвая птица. «Спящая красавица», – подумала Дениз, встала картинка из детской книги. Пышные фасады, статуи Возрождения, колонны Людовиков – прежде она их не замечала: толпа затирала камни. А теперь камни справляют победу над людьми.
      На бульваре Пор-Ройяль горбун разглядывал крону дерева. Прошел слепой, стуча палкой. Проковылял хромой подросток. Все калеки, все уроды повылезали из щелей; они не смогли уйти и заселяли город.
      Цвели липы. Пахло глухой дачей. Метались вспугнутые птицы – они не могли привыкнуть к гулу моторов; с утра до ночи над завоеванным городом кружили немецкие самолеты; они летали низко, казалось, сейчас срежут крыши.
      Пусто… И вдруг – люди! По мостовой шли беженцы; несли на руках замученных, сонных детей. Неделю тому назад они покидали город. Тогда на их лицах были ужас и надежда; они спрашивали, какой дорогой пройти, ругали изменников, мечтали прорваться к жизни. А теперь они плелись, как клячи на бойню. Они столько повидали за эти дни! Лежали под пулеметным огнем, громили поезда, плакали перед отравленными колодцами. Многие потеряли близких, и все потеряли надежду. Уходя, они не знали, что Париж окружен. Дойдя до Шартра, до Орлеана, до Жиена, они увидели немцев. Их остановили, погнали назад. Они возвращались в родной город, как пойманный беглец в острог. И мать, озираясь в испуге на немцев, шептала раскричавшемуся ребенку: «Тише!..»
      Дениз увидала на стене плакат: немецкий солдат держит ребенка; ему доверчиво улыбается женщина; подписано: «Вот покровитель французского населения!» А рядом обрывки старой театральной афиши: «Одеон… Премьера… «Укрощение строптивой»… Глаза немца были синими и блестящими. Эти глаза теперь отовсюду глядели на Дениз. Она отворачивалась, глаза показывались снова; она перешла на другую сторону – та же ярко-синяя эмаль. И, не выдержав, Дениз вскрикнула – глаза, отделившись от стены, шли навстречу. Она не сразу поняла, что это – живой человек. А лейтенант игриво почмокал губами.
      Дениз вышла на авеню де Гобелен. На самом припеке стояла очередь – двадцать или тридцать женщин. Потом заметались платки, космы, кошелки:
      – Солдат ищут!..
      Женщины кинулись к соседнему дому, и на асфальт пролилось синеватое, жидкое молоко. Полицейские вывели из ворот юношу. На нем были солдатские штаны, синяя рабочая блуза. Кто-то крикнул:
      – Мать пропустите!
      Старуха (Дениз в первую минуту показалось, что это – Клеманс) подошла к солдату, крепко его обняла. Он шепнул:
      – Прощай, мама!
      Его втолкнули в фургон. Мать, оглядев смущенных полицейских, сурово сказала:
      – Вот, значит, на кого вы работаете!..
      И снова синие эмалевые глаза – пьют коньяк, едят колбасу, гогочут…
      Дениз повернула за угол. Это был бедный квартал за площадью Итали. Дома будто раздетые – грязь, уродство; их больше не скрашивают ни шум толпы, ни пестрые витрины. На скамейках старички играют в карты. Женщины стоят в подворотнях, готовые исчезнуть, как только покажутся солдаты. Но немцы сюда не заходят.
      Дениз позвонила. Никого… Кто знает? В последние часы люди уходили против воли, подчиняясь ритму шагов, безумному желанию других – вырваться, уйти. И потом Клода могли арестовать – немцы заходят в дома… Дениз прислушалась – ни шороха…
      А Клод – рука на задвижке – томительно думал: «Вот и пришли!» Не открывал – еще минута свободы…
      – Ты!..
      Они долго ничего не могли вымолвить. Наконец Клод сказал:
      – Дожили!.. Я все-таки не думал, что придется это увидеть… Ты понимаешь – немцы в Париже!..
      Дениз поглядела на него – серые щеки, а глаза блестят. Нехорошо! Печальная комната – на столе ломтик хлеба, тетрадь со стихами и книга «Как закалялась сталь».
      – Надо что-то делать, – сказала Дениз. – У тебя есть связь?
      – Нет. Из наших остался только Жюльен. Но как его найти? Я думал, что он придет… А по улицам он не станет ходить – теперь каждый человек заметен. Они ищут… Кьяпп недаром остался – он с ними работает.
      – Надо что-то делать, Клод! Беженцы возвращаются, и первое, о чем спрашивают, – как коммунисты?.. Нельзя ждать. Преступно!
      – Гектограф есть. Чернила, бумага, все осталось. Только ни к чему… Разве мы с тобой знаем, о чем теперь писать?
      Он мучительно закашлялся. Дениз молчала. Она поняла бессмысленность затеи: конечно, Клод – хороший товарищ, смелый, готов на все. Но он не знает… Как она. А связаться не с кем…
      Она сидела, сгорбившись, у окна. Перед ней была мертвая улица. И как-то внезапно она вспомнила все. По этой улице проходила демонстрация. Дениз увидела красные шали на балконах, услышала пенье. На деревьях, как воробьи, кричали мальчишки. Женщины подымали кулаки. Все пестрело, звучало, вибрировало. Впереди колонны шагал Мишо. Дениз выпрямилась. «Мишо, ты здесь?» Он не отвечал. Он шагал и глядел прямо перед собой. Очень высокий и веселый. Через окопы шагал, через немцев – Мишо знает, не ошибется, не отстанет. Как она могла подумать, что Мишо убили? Мишо не могут убить. Мишо идет.
      Смутно улыбаясь, Дениз шевелила губами:
      – Клод, дай бумагу.
      Ему показалось, что она пишет стихи; он отошел на цыпочках в угол. А Дениз искала слова, чувствовала – они рядом, и не могла их найти. Снова встала фраза, которую она повторяла на Бульварах: «И это – Париж?..» И слова понеслись, обгоняя одно другое: «Колыбель революции… Город Коммуны… Сердце Франции…»
      Ей казалось, что она слышит голоса солдат, которые бродят, всеми брошенные. Голоса пленных – они на дорогах бьют камень, над ними издеваются гитлеровцы. Голоса беженцев – длинные, страшные дороги, а люди бродят, бродят… Говорил французский народ. И дальше – другие… И маленькая женщина, одна, в пустом городе слышала плач, тишину, слова гнева и надежды. Она писала, не останавливаясь, будто ей кто-то диктует.
      Клод прочитал и тихонько вытер глаза; испачкал лицо – рука была в лиловых чернилах.
      – Дениз, как ты такое написала?..
      – Тише!
      Она услыхала тяжелые шаги патруля. Потом громкоговоритель, установленный на машине, выкрикнул:
      – Заходите в дома! Время! Заходите в дома! Время!
 

38

 
      Национальное собрание, созванное маршалом Петеном, должно было заседать в Виши. Для торжества приготовили зал казино. Здесь Монтиньи еще недавно играл в покер, а Жозефина, стараясь забыть чары Люсьена, танцевала танго с пресс-атташе Венесуэлы.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32