Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лицо тоталитаризма

ModernLib.Net / Джилас Милован / Лицо тоталитаризма - Чтение (стр. 30)
Автор: Джилас Милован
Жанр:

 

 


      – Они трусы – боятся летать днем! Трусы, ей-богу, трусы!
      Но Молотов, хорошо разбиравшийся во всей проблеме, начал защищать летчиков:
      – Нет, они не трусы, отнюдь нет. Но у истребителей меньший радиус действия, и транспортные самолеты были бы сбиты, прежде чем достигли цели. И полезный груз их незначителен – они должны забирать много горючего для обратного полета. Именно поэтому они могут летать только ночью и только с небольшим грузом.
      Я поддержал Молотова, так как знал, что советские летчики добровольно предлагали летать и днем, то есть без защиты истребителей, только чтобы помочь югославским товарищам по борьбе.
      Но я полностью согласился со Сталиным, который считал, что Тито, при нынешнем развившемся и сложном положении, должен иметь более постоянное местопребывание и избавиться от необходимости быть все время начеку. Сталин, конечно, думал при этом и о советской миссии, по настоянию которой Тито только что согласился эвакуироваться в Италию, а оттуда на югославский остров Вис, где он оставался до прорыва Красной Армии в Югославию. Сталин, правда, ничего не сказал об этой эвакуации, но мысль о ней уже формировалась в его голове.
      Союзники уже согласились на создание советской воздушной базы на итальянской территории для помощи югославским борцам, и Сталин подчеркнул необходимость ускоренной переброски транспортных самолетов и приведения в готовность самой базы.
      Мой оптимизм по поводу исхода этого немецкого наступления на Тито явно привел Сталина в хорошее настроение, и он перешел к нашим отношениям с союзниками, в первую очередь с Великобританией, что и было – как мне уже тогда показалось – главной целью этой встречи со мной.
      Сущность его мыслей состояла, с одной стороны, в том, что не надо "пугать" англичан, – под этим он подразумевал, что следует избегать всего, вызывающего у них тревогу в связи с тем, что в Югославии революция и к власти придут коммунисты.
      – Зачем вам красные пятиконечные звезды на шапках? Не форма важна, а результаты, а вы – красные звезды! Ей-богу, звезды не нужны! – сердился Сталин.
      Но он не скрывал, что его раздражение невелико, – это был только упрек.
      Я ему разъяснил:
      – Красные звезды снять невозможно, они стали уже традицией и приобрели в глазах наших бойцов определенный смысл.
      Он остался при своем мнении, но не настаивал и снова перешел к взаимоотношениям с западными союзниками:
      – А вы, может быть, думаете, что мы, если мы союзники англичан, забыли, кто они и кто Черчилль? У них нет большей радости, чем нагадить своим союзникам, – в первой мировой войне они постоянно подводили и русских, и французов. А Черчилль? Черчилль, он такой, что, если не побережешься, он у тебя копейку из кармана утянет. Да, копейку из кармана! Ей-богу, копейку из кармана! А Рузвельт? Рузвельт не такой – он засовывает руку только за кусками покрупнее. А Черчилль? Черчилль – и за копейкой.
      Он несколько раз повторил, что нам следует опасаться "Интеллидженс сервис" и коварства – особенно английского – в отношении жизни Тито:
      – Ведь они убили генерала Сикорского, – а Тито бы и тем более. Что для них пожертвовать двумя-тремя людьми для Тито – они своих не жалеют! А про Сикорского – это не я говорю, это мне Бенеш рассказывал: посадили Сикорского в самолет и прекрасно свалили – ни доказательств, ни свидетелей.
      Сталин несколько раз повторил эти предостережения, а я по возвращении передал их Тито. Они, очевидно, сыграли известную роль в подготовке его конспиративного ночного полета с острова Вис на советскую оккупационную территорию в Румынии 21 сентября 1944 года.
      Затем Сталин перешел к нашим взаимоотношениям с югославским королевским правительством. Новым королевским представителем был доктор Иван Шубашич, который обещал урегулировать взаимоотношения с Тито и признать Народно-освободительную армию главной силой в борьбе против оккупантов. Сталин настаивал:
      – Не отказывайтесь от переговоров с Шубашичем, ни в коем случае не отказывайтесь. Не атакуйте его сразу – надо посмотреть, чего он хочет. Поговорите с ним. Вы не можете получить признания сразу – надо найти к этому переход. С Шубашичем надо говорить, может, с ним можно как-то сговориться.
      Он настаивал не категорически, но упорно. Я передал все Тито и членам Центрального комитета, и, надо полагать, это сыграло роль в известном соглашении Тито – Шубашич.
      Затем Сталин пригласил нас к ужину, но в холле мы задержались перед картой мира, на которой Советский Союз был обозначен красным цветом и потому выделялся и казался больше, чем обычно. Сталин провел рукой по Советскому Союзу и воскликнул, продолжая свои высказывания по поводу британцев и американцев:
      – Никогда они не смирятся с тем, чтобы такое пространство было красным – никогда, никогда!
      На этой карте я обратил внимание на район Сталинграда, обведенный с запада синим карандашом, – очевидно, это сделал Сталин до или во время битвы за Сталинград. Он заметил мой взгляд, и мне показалось, что ему это приятно, хотя он никак не обнаружил своих чувств.
      Не помню, по какому поводу я заметил:
      – Без индустриализации Советский Союз не смог бы удержаться и вести такую войну.
      Сталин прибавил:
      – Вот из-за этого мы и поссорились с Троцким и Бухариным.
      Это было единственный раз – здесь, перед картой, – что я когда-либо слыхал от него об этих его противниках: "Поссорились!".
      В столовой нас уже ожидали стоя два или три человека из советских верхов, но из Политбюро не было никого, кроме Молотова. Я забыл их имена – да они и так всю ночь молчали и держались замкнуто.
      В своих воспоминаниях Черчилль образно описывает импровизированный ужин в Кремле у Сталина. Но у Сталина постоянно так ужинали.
      В просторной, без украшений, но отделанной со вкусом столовой на передней половине длинного стола были расставлены разнообразные блюда в подогретых и покрытых крышками тяжелых серебряных мисках, а также напитки, тарелки и другая посуда. Каждый обслуживал себя сам и садился куда хотел вокруг свободной половины стола. Сталин никогда не сидел во главе, но всегда садился на один и тот же стул: первый слева от главы стола.
      Выбор еды и напитков был огромным – преобладали мясные блюда и разные сорта водки. Но все остальное было простым, без претензии. Никто из прислуги не появлялся, если Сталин не звонил, а понадобилось это только один раз, когда я захотел пива. Войти в столовую мог только дежурный офицер. Каждый ел что хотел и сколько хотел, предлагали и понуждали только пить – просто так и под здравицы.
      Такой ужин обычно длился по шести и более часов – от десяти вечера до четырех-пяти утра. Ели и пили не спеша, под непринужденный разговор, который от шуток и анекдотов переходил на самые серьезные политические и даже философские темы.
      На этих ужинах в неофициальной обстановке приобретала свой подлинный облик значительная часть советской политики, они же были и наиболее частым и самым подходящим видом развлечения и единственной роскошью в однообразной и угрюмой жизни Сталина.
      Сотрудники Сталина тоже привыкли к такому образу жизни и работы, проводя ночи на ужинах у Сталина или у кого-нибудь из других руководителей. В своих кабинетах они до обеда не появлялись, зато обыкновенно оставались в них до поздней ночи. Это усложняло и затрудняло работу высшей администрации, но она приспособилась. Приспособился и дипломатический корпус, поскольку он имел контакт с кем-нибудь из членов Политбюро.
      Не было никакой установленной очередности присутствия членов Политбюро или других высокопоставленных руководителей на этих ужинах. Обычно присутствовали те, кто имел какое-то отношение к делам гостя или к текущим вопросам. Но круг приглашаемых был, очевидно, узок, и бывать на этих ужинах считалось особой честью. Один лишь Молотов бывал на них всегда – я думаю, потому, что он был не только наркомом (а затем министром) иностранных дел, но фактически заместителем Сталина.
      На этих ужинах советские руководители были наиболее близки между собой, наиболее интимны. Каждый рассказывал о новостях своего сектора, о сегодняшних встречах, о своих планах на будущее. Богатая трапеза и большое, хотя не чрезмерное количество алкоголя оживляли дух, углубляли атмосферу сердечности и непринужденности. Неопытный посетитель не заметил бы почти никакой разницы между Сталиным и остальными. Но она была: к его мнению внимательно прислушивались, никто с ним не спорил слишком упрямо – все несколько походило на патриархальную семью с жестким хозяином, выходок которого челядь всегда побаивалась.
      Сталин поглощал количество еды, огромное даже для более крупного человека. Чаще всего это были мясные блюда – здесь чувствовалось его горское происхождение. Он любил и различные специальные блюда, которыми изобилует эта страна с разным климатом и цивилизациями, но я не заметил, чтобы какое-то определенное блюдо ему особенно нравилось. Пил он скорее умеренно, чаще всего смешивая в небольших бокалах красное вино и водку. Ни разу я не заметил на нем признаков опьянения, чего не мог бы сказать про Молотова, а в особенности про Берию, который был почти пьяницей. Регулярно объедавшиеся на таких ужинах советские вожди, днем ели мало и нерегулярно, а многие из них один день в неделю для "разгрузки" проводили на фруктах и соках.
      На этих ужинах перекраивалась судьба громадной русской земли, освобожденных стран, а во многом и всего человечества. На них, конечно, никто не выступал в поддержку крупных творческих произведений "инженеров человеческих душ", зато, надо полагать, многие из этих произведений были там навеки похоронены.
      Одного я там ни разу не слыхал – разговоров о внутрипартийной оппозиции и о расправах с нею. Это, очевидно, входило главным образом в компетенцию лично Сталина и секретной полиции. А поскольку советские вожди были тоже только людьми, – про совесть они часто забывали, тем более охотно, что воспоминание о ней могло быть опасным для их собственной участи.
      Я упомянул только то, что мне показалось значительным при этих свободных и незаметных переходах с темы на тему на этой встрече.
      Напоминая о прежних связях южных славян с Россией, я сказал:
      – Русские цари не понимали стремлений южных славян, для них важно было империалистическое наступление, а для нас – освобождение.
      Сталин интересовался Югославией иначе, чем остальные советские руководители. Он не расспрашивал про жертвы и разрушения, а про то, какие создались там внутренние отношения и каковы реальные силы повстанческого движения. Но и эти сведения он добывал, не ставя вопросы, а в ходе собеседования.
      В какой-то момент он заинтересовался Албанией:
      – Что там происходит на самом деле? Что это за народ?
      Я объяснил:
      – В Албании происходит более или менее то же самое, что в Югославии. Албанцы – наиболее древние жители Балкан, старше славян.
      – А откуда у них славянские названия населенных пунктов? – спросил Сталин. – Может быть, у них все-таки есть какие-то связи со славянами?
      Я разъяснил и это:
      – Славяне раньше населяли долины – оттуда славянские названия поселений, албанцы их во времена турок оттеснили.
      Сталин лукаво подмигнул:
      – А я надеялся, что албанцы хоть немного славяне.
      Рассказывая о способах ведения борьбы и жестокости войны в Югославии, я пояснил, что мы не берем немцев в плен, потому что и они каждого нашего убивают. Сталин перебил с улыбкой:
      – А наш один конвоировал большую группу немцев и по дороге перебил их всех, кроме одного. Спрашивают его, когда он пришел к месту назначения: "А где остальные?" "Выполняю, – говорит, – распоряжение Верховного Главнокомандующего: перебить всех до одного – вот я вам и привел одного".
      В разговоре он заметил о немцах:
      – Они странный народ – как овцы. Я помню в детстве: куда баран, туда за ним и остальные. Помню, когда я был до революции в Германии: группа немецких социал-демократов опоздала на съезд, так как должны были ожидать проверки билетов или чего-то в этом роде. Разве русские так бы поступили? Кто-то хорошо сказал: в Германии совершить революцию невозможно, так как пришлось бы мять траву на газонах.
      Он спрашивал меня, как называются по-сербски отдельные предметы. Естественно, обнаружилось большое сходство между русским и сербским языками.
      – Ей-богу, – воскликнул Сталин, – что тут еще говорить: один народ!
      Рассказывали и анекдоты, и Сталину особенно понравился один, который рассказал я. Разговаривают турок и черногорец в один из редких моментов перемирия. Турок интересуется, почему черногорцы все время затевают войны. "Для грабежа, – говорит черногорец. – Мы – люди бедные, вот и смотрим, нельзя ли где пограбить. А вы ради чего воюете?" "Ради чести и славы", – отвечает турок. На это черногорец: "Ну да, каждый воюет ради того, чего у него нет".
      Сталин с хохотом прокомментировал:
      – Ей-богу, глубокая мысль: каждый воюет ради того, чего у него нет!
      Смеялся и Молотов, но опять скупо и беззвучно – действительно, у него не было способности ни создавать, ни воспринимать юмор,
      Сталин расспрашивал, с кем из руководителей я встречался в Москве. Когда я упомянул Димитрова и Мануильского, он заметил:
      – Димитров намного умнее Мануильского, намного умнее.
      В связи с этим он вспомнил о роспуске Коминтерна:
      – Они, западные, настолько подлы, что нам ничего об этом даже не намекнули. А мы вот упрямые: если бы они нам что-нибудь сказали, мы бы его до сих пор не распустили! Положение с Коминтерном становилось все более ненормальным. Мы с Вячеславом Михайловичем тут голову ломаем, а Коминтерн проталкивает свое – и все больше недоразумений. С Димитровым работать легко, а с другими труднее. Но что самое важное: само существование всеобщего коммунистического форума, когда коммунистические партии должны найти национальный язык и бороться в условиях своей страны, – ненормальность, нечто неестественное.
      Во время ужина пришли две телеграммы – Сталин дал мне прочесть и ту и другую.
      В одной было содержание разговора Шубашича в государственном департаменте. Шубашич стоял на такой точке зрения: мы, югославы, не можем идти ни против Советского Союза, ни проводить антирусскую политику, потому что у нас очень сильны славянские и прорусские традиции. Сталин на это заметил:
      – Это он, Шубашич, пугает американцев! Но почему он их пугает? Да, пугает их! Но почему, почему?
      Затем он прибавил, очевидно, заметив удивление на моем лице:
      – Они крадут у нас телеграммы, но и мы у них.
      Вторая телеграмма была от Черчилля. Он сообщал, что завтра начнется высадка во Франции. Сталин начал издеваться над телеграммой:
      – Да, будет высадка, если не будет тумана. Всегда до сих пор находилось что-то, что им мешало, – сомневаюсь, что и завтра что-нибудь будет. Они ведь могут натолкнуться на немцев! Что, если они натолкнутся на немцев? Высадки, может, и не будет, а как до сих пор – обещания.
      Молотов, как всегда заикаясь, начал доказывать:
      – Нет, на этот раз будет на самом деле.
      У меня не создалось впечатления, что Сталин серьезно сомневается в высадке союзников, а что ему хотелось ее высмеять – в особенности высмеять причины предыдущих откладываний высадки.
      Суммируя сегодня впечатления того вечера, мне кажется, что я мог бы сделать следующие выводы: Сталин сознательно запугивал югославских руководителей, чтобы ослабить их контакты с Западом, одновременно стараясь подчинить своим интересам их политику, превратить ее в придаток своей западной политики, в особенности в отношениях с Великобританией.
      Основываясь на своих идеях и практике и на собственном историческом опыте, он считал надежным только то, что зажато в его кулаке; каждого же, находящегося вне его полицейского контроля, он считал своим потенциальным противником. Течение войны вырвало югославскую революцию из-под его контроля, а власть, которая из нее рождалась, слишком хорошо осознала свои собственные возможности, и он не мог ей прямо приказывать. Он это знал и просто делал что мог, используя антикапиталистические предрассудки югославских руководителей, пытаясь привязать этих руководителей себе и подчинить их политику своей.
      Мир, в котором жили советские вожди, – а это был и мой мир, – постепенно начинал представать передо мною в новом виде: ужасная, не прекращающаяся борьба на всех направлениях. Все обнажалось и концентрировалось на сведении счетов, которые отличались друг от друга лишь по внешнему виду и где в живых оставался только более сильный и ловкий. И меня, исполненного восхищения к советским вождям, охватывало теперь головокружительное изумление при виде воли и бдительности, не покидавших их ни на мгновение.
      Это был мир, где не было иного выбора, кроме победы или смерти.
      Таков был Сталин – творец новой социальной системы.
      Прощаясь со Сталиным, я спросил еще раз: нет ли у него замечаний по поводу работы югославской партии. Он ответил:
      – Нет. Вы ведь сами лучше знаете, что надо делать.
      Я и это, после прибытия на остров Вис, передал Тито и другим из Центрального комитета. А свою московскую поездку резюмировал так: Коминтерна на самом деле больше нет, и мы, югославские коммунисты, должны действовать по своему усмотрению – в первую очередь нам следует опираться на собственные силы.
      Сталин перед нашим отъездом передал для Тито саблю – подарок Верховного Совета. К этому прекрасному и высокому дару я, возвращаясь через Каир, прибавил и свой скромный подарок: шахматы из слоновой кости.
      Мне не кажется, что в этом была символика. Но сегодня я думаю, что во мне и тогда, приглушенный, существовал и другой мир, отличный от сталинского.
      Из ельника, окружавшего сталинскую дачу, подымаются дымка и заря. Сталин и Молотов жмут мне руку у выхода, утомленные еще одной бессонной ночью. Автомобиль уносит меня в утро и в Москву, еще не проснувшуюся, умытую июньской росой. Ко мне возвращается ощущение, охватившее меня, когда я ступил на русскую землю: мир все же не столь велик, если смотреть на него из этой страны. А может быть, и не неприступен – со Сталиным, с идеями, которые должны наконец открыть человеку истину об обществе и о нем самом.
      Это была красивая мечта – среди войны. Мне тогда не приходило в голову подумать, что из этого былo более реальным, да и сегодня я не мог бы сказать, что оказалось более обманчивым.
      Люди живут и мечтой, и реальностью.
      *Кожаные лапти. (Прим. пер.)
      **Псевдоним Иосипа Броза в Коминтерне и вообще до момента, когда он принял псевдоним Тито.
      ***Тесняки – левое течение болгарской рабочей социал-демократической партии, из которого позднее развилась коммунистическая партия. В 1923 году болгарские коммунисты с оружием в руках сопротивлялись военной клике генерала Цанкова, которая совершила политический переворот и убила крестьянского вождя Александра Стамболийского.
 

СОМНЕНИЯ

 
      Мне, наверное, не пришлось бы ехать во второй раз в Москву и снова встречаться со Сталиным, если бы я не стал жертвой своей прямолинейности.
      Дело в том, что после прорыва Красной Армии в Югославию и освобождения Белграда осенью 1944 года произошло столько серьезных – одиночных и групповых – выпадов красноармейцев против югославских граждан и военнослужащих, что это для новой власти и Коммунистической партии Югославии переросло в политическую проблему.
      Югославские коммунисты представляли себе Красную Армию идеальной, а в собственных рядах немилосердно расправлялись даже с самыми мелкими грабителями и насильниками. Естественно, что они были поражены происходившим больше, чем рядовые граждане, которые по опыту предков ожидают грабежа и насилий от любой армии. Однако эта проблема существовала и усложнялась тем, что противники коммунистов использовали выходки красноармейцев для борьбы против неукрепившейся еще власти и против коммунизма вообще. И еще тем, что высшие штабы Красной Армии были глухи к жалобам и протестам, и создавалось впечатление, что они намеренно смотрят сквозь пальцы на насилия и насильников.
      Как только Тито вернулся из Румынии в Белград, – одновременно он побывал в Москве и впервые встречался со Сталиным, – надо было решить и этот вопрос.
      На совещании у Тито, где кроме Карделя и Ранковича присутствовал и я, решили переговорить с начальником советской миссии, генералом Корнеевым. А чтобы Корнеев воспринял все это как можно серьезнее, договорились, что встречаться с ним будет не один Тито, а мы втроем и еще два выдающихся югославских командующих – генералы Пеко Дапчевич и Коча Попович.
      Тито изложил Корнееву проблему в весьма смягченной и вежливой форме, и поэтому нас очень удивил его грубый и оскорбительный отказ. Мы советского генерала пригласили как товарища и коммуниста, а он выкрикивал:
      – От имени советского правительства я протестую против подобной клеветы на Красную Армию, которая…
      Напрасны были все наши попытки его убедить – перед нами внезапно оказался разъяренный представитель великой силы и армии, которая "освобождает".
      Во время разговора я сказал:
      – Трудность состоит еще в том, что наши противники используют это против нас, сравнивая выпады красноармейцев с поведением английских офицеров, которые таких выпадов не совершают.
      Особенно грубо и не желая ничего понимать, Корнеев реагировал именно на эту фразу:
      – Самым решительным образом протестую против оскорблений, наносимых Красной Армии путем сравнения ее с армиями капиталистических стран!
      Югославские власти только через некоторое время собрали данные о беззакониях красноармейцев: согласно заявлениям граждан, произошел 121 случай изнасилования, из которых 111 – изнасилование с последующим убийством, и 1204 случая ограбления с нанесением повреждений – цифры не такие уж малые, если принять во внимание, что Красная Армия вошла только в северо-восточную часть Югославии. Эти цифры показывают, что югославское руководство обязано было реагировать на эти инциденты как на политическую проблему, тем более серьезную, что она сделалась также предметом внутрипартийной борьбы. Коммунисты эту проблему ощутили и как моральную: неужели это и есть та идеальная Красная Армия, которую мы ждали с таким нетерпением?
      Встреча с Корнеевым окончилась безрезультатно, хотя и было отмечено, что после нее советские штабы начали строже реагировать на самоволие своих бойцов. А мне товарищи тут же, сразу после ухода Корнеева, одни в более мягкой, а другие в более резкой форме высказали свое неудовольствие, что я произнес эту самую фразу. Мне, право, и в голову не приходило сравнивать советскую армию с британской – у Британии в Белграде была только миссия. Я просто исходил из очевидных фактов, констатировал их и реагировал на политическую проблему, которую усложняло еще и непонимание и упрямство генерала Корнеева. Тем более я был далек от мысли оскорблять Красную Армию, которую в то время любил не меньше, чем генерал Корнеев. Конечно, я не мог – в особенности на занимаемом мною посту – оставаться спокойным к насилию над женщинами, которое я всегда считал одним из самых гнусных преступлений, к оскорблению наших бойцов и к грабежу нашего имущества.
      Эти мои слова, наряду еще кое с чем, стали причиной первых трений между югославским и советским руководством. И хотя для обид были и более веские причины, советские руководители и представители чаще всего упоминали именно мои слова. Мимоходом скажу, что, несомненно, по этой же причине советское правительство ни меня, ни некоторых других руководящих членов югославского Центрального комитета не наградило орденом Суворова. По тем же причинам оно обошло и генерала Пеку Дапчевича, так что я и Ранкович, чтобы загладить такое пренебрежение, предложили Тито наградить Дапчевича званием Народного героя. Мои слова, несомненно, были одной из причин того, что советские агенты в Югославии принялись в начале 1945 года распространять слухи, что я "троцкист". Потом они сами прекратили это – как из-за бессмысленности обвинения, так и в связи с улучшением отношений между СССР и Югославией.
      А я вскоре после этого заявления оказался почти в изоляции – но не только потому, что самые близкие товарищи меня особенно осуждали, хотя осуждения, конечно, были и резкие, и не потому, что советские верхи обостряли и раздували инцидент, а в одинаковой мере из-за моих собственных внутренних переживаний.
      Дело в том, что я тогда переживал внутренний конфликт, который не может не пережить каждый коммунист, честно и бескорыстно принимающий коммунистические идеи, – он рано или поздно убедится в расхождении этих идей с практикой партийных верхов. В моем случае это произошло не столько из-за расхождения между идеалистическими представлениями о Красной Армии и поведением ее представителей. Я и сам понимал, что в Красной Армии, несмотря на то, что она – армия "бесклассового" общества, "все еще" не может быть полного порядка, что в ней еще должны быть "пережитки прошлого". Внутренние противоречия во мне породило равнодушное, если не сказать одобрительное отношение советского руководства и советских штабов к насилиям, в особенности нежелание их признать – не говоря уже об их возмущении, когда мы на это указывали. Намерения наши были искренними – мы хотели сохранить авторитет Красной Армии и Советского Союза, который пропаганда Коммунистической партии Югославии создавала в течение многих лет. А на что натолкнулись эти наши добрые намерения? На грубость и отпор, типичные для отношений великой державы с малой, сильного со слабым.
      Все это усиливалось и углублялось попытками советских представителей использовать мои, по сути, добронамеренные слова как основание для вызывающей позиции по отношению к югославскому руководству.
      Что это, почему советские представители не смогли нас понять? Почему мои слова так преувеличены и искажены? Почему их в таком искаженном виде советские представители используют в своих политических целях, утверждая, что югославские руководители не благодарны Красной Армии, которая в решительный момент сыграла главную роль в освобождении столицы Югославии и помогла югославским руководителям закрепиться в ней?
      Но на это не было – и на такой базе не могло быть ответа.
      Меня, как и многих других, смущали и иные поступки советских представителей. Так, советское командование объявило, что для помощи Белграду оно дарит большое количество пшеницы. Выяснилось, однако, что на самом деле эта пшеница находилась на складах на югославской территории и что немцы реквизировали ее у югославских крестьян. Советское командование просто считало ее своей военной добычей, как и многое другое. Советская разведка занималась массовой вербовкой русских белоэмигрантов, а также и югославов – даже в самом аппарате Центрального комитета. Против кого, зачем? В секторе агитации и пропаганды, которым я управлял, тоже остро ощущались трения с советскими представителями. Советская печать систематически изображала в неверном свете и недооценивала борьбу югославских коммунистов, в то время как советские представители сперва осторожно, а затем все более откровенно требовали подчинения югославской пропаганды советским нуждам, подгонки ее по советским колодкам. Попойки же советских представителей, приобретавшие характер настоящих вакханалий, в которые они пытались вовлечь и югославские верхи, в моих глазах и в глазах многих других только подтверждали правильность наблюдений о расхождении между советскими идеями и делами – их этики на словах и аморальности на деле.
      Первый контакт между двумя революциями и двумя властями – хотя они и стояли на схожих социальных и идейных основах – не мог не пройти без трений. Но поскольку это происходило в исключительной и замкнутой идеологии, трения не могли вначале проявиться иначе, как в облике моральной дилеммы и сожаления по поводу того, что правоверный центр не понимает добрых намерений малой партии и бедной страны.
      А поскольку люди реагируют не только одним сознанием, я вдруг "открыл" неразрывную связь человека с природой – начал ходить на охоту, как в ранней молодости, и вдруг заметил, что красота существует не только в партии и революции.
      Но огорчения только начинались.
      Зимой 1944/45 года в Москву направилась расширенная правительственная делегация, в которой кроме Андрия Хебранга, кооптированного члена ЦК и министра индустрии, Арсы Йовановича, начальника Верховного штаба, была и моя тогдашняя супруга Митра, – она мне, кроме политических заявлений советских руководителей, могла сообщить и их личные высказывания, к которым я был особенно чувствителен.
      Делегацию в целом и отдельных ее членов беспрерывно упрекали за положение в Югославии и за позиции отдельных югославских руководителей. Советские представители обыкновенно исходили из точных фактов, а затем их раздували и обобщали. Хуже всего было то, что руководитель делегации Хебранг теснейшим образом связался с советскими представителями, передавал им доклады в письменном виде и переносил на членов делегации советские упреки. Причиной такого поведения Хебранга, судя по всему, было его недовольство смещением с должности секретаря Коммунистической партии Хорватии, а еще в большей степени – малодушное поведение в свое время в тюрьме, о чем стало известно позже и что он, вероятно, пытался таким путем замаскировать.
      Передача информации советской партии сама по себе тогда не считалась каким-то смертным грехом, потому что никто из югославов не противопоставлял свой Центральный комитет советскому. Более того, от советского Центрального комитета не скрывали данных о положении в югославской партии. Но в случае Хебранга это приобрело тогда уже характер подкопа под югославский Центральный комитет. Так никогда и не узнали, что именно он сообщал. Но его позиция и сообщения отдельных членов делегации позволяли сделать уже тогда безошибочное заключение, что Хебранг писал в советский Центральный комитет, чтобы натравить его на югославский Центральный комитет и добиться, чтобы в последнем были произведены нужные Хебрангу изменения.
      Конечно, все это было облечено в принципиальность и основано на более или менее очевидных упущениях и слабостях югославов. Самое же главное было в следующем: Хебранг считал, что Югославия не должна создавать промышленности и хозяйственных планов отдельно от СССР, в то время как Центральный комитет полагал, что необходимо тесно сотрудничать с СССР, но сохранять свою независимость.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37