– Алессандра! Матерь Божья, как ты меня напугала! – проговорил он отрывистым шепотом. – Что ты здесь делаешь?
– Я услышала, как вы с отцом спорите, – не моргнув глазом солгала я. – Вы меня разбудили. А ты что здесь делаешь? Это ранним-то утром.
– Я… Мне нужное кое с кем увидеться.
– Что сказал отец?
– Ничего.
– Он получал известия от Плаутиллы?
– Нет, нет. От нее не приходило никаких вестей.
– Так о чем же вы говорили? – Он только плотнее сжал губы. – Томмазо? – настаивала я, уже с легкой угрозой в голосе. – О чем ты разговаривал с отцом?
Он холодно на меня поглядел – как бы давая понять, что прекрасно понимает, чем я ему угрожаю, и в то же время показывая, что он не очень-то и боится.
– В городе беспорядки.
– Что за беспорядки?
Он помолчал.
– Плохая новость… Ночная стража Санто Спирито обнаружила два тела.
– Два тела?
– Мужчину и женщину. Их убили.
– Где?
Он перевел дух.
– Прямо в церкви.
– В церкви! Что произошло?
– Никто не знает. Их нашли сегодня утром. Под скамьями. У обоих перерезано горло.
– Ах!
Но это было еще не все. Я по глазам его видела. Господи, не знаю сама почему, но я вдруг вспомнила о той молодой женщине, чей труп объели собаки.
– А что еще слышно?
– Оба были раздеты догола. А ей кое-что запихнули в рот. – Он сказал это мрачным тоном, потом замолчал, как будто сказал этим достаточно. Я нахмурилась, показывая ему, что не понимаю. – Его член.
Он понаблюдал за моим замешательством, потом недобро улыбнулся и положил руку себе на гульфик.
– Теперь понимаешь? Тот, кто их убил, отрезал ему член и засунул его в рот женщине.
– Ой! – Наверное, я закричала, как маленькая. – Боже, кто мог такое сотворить? Да еще в Санто Спирито!
Но оба мы знали ответ. Это был тот же безумец, который искромсал тело той девушки в болоте за церковью Санта Кроче.
– Вот о чем говорили на заседании, где был отец. Синьория и Совет Десяти постановили перенести тела.
– Перенести? То есть…
– Чтобы их нашли за чертой города.
– И об этом отец говорил с тобой сегодня ночью? Томмазо кивнул.
Но зачем отец это сделал? Если нужно сохранить в тайне столь ужасное дело, о нем не станешь никому рассказывать. Особенно юнцам вроде Томмазо, которые полжизни проводят на улице. Юнцам, которые, выходит, и сами серьезно рискуют, если не захотят переменить свое поведение… Все же боль в животе явно притупила мой ум.
– Но… зачем их куда-то переносить? Ну, раз их там нашли, то почему…
– Что с тобой, Алессандра? Ты по ночам глупеешь? – Он вздохнул. – Сама подумай. Осквернение святыни повлечет бунт.
Он прав. В самом деле, начнется бунт. Всего несколько недель назад одного молодого человека застигли с поличным, когда тот откалывал кусочки от статуй в нишах снаружи старой церкви Орсанмикеле, и ему едва удалось спасти свою жизнь, когда толпа окружила его. Эрила говорила, что малый просто не в своем уме, но Савонарола, рассказав о святотатстве, взбудоражил весь город, и три дня спустя после короткого суда палач казнил того юношу – без пыток, но и без особых церемоний. Очередное кощунство даст Монаху в руки новое оружие. Как он говорил о Флоренции? «Когда городом правит диавол, похоть состоит при нем некоронованной соложницей, и вот зло умножается, доколе не водворятся всюду лишь мерзость и отчаяние».
Мне сделалось так тошно и так страшно, что пришлось притворяться, будто я ничуточки не испугалась.
– А знаешь, Томмазо, – сказала я со смешком, – есть на свете такие братья, которые на твоем месте оберегали бы своих младших сестренок от подобных рассказов.
– А еще на свете есть такие сестренки, которые только и делают, что почитают своих старших братьев.
– Да на что тебе такие, скажи-ка? – возразила я мягко. – Ты бы с ними от скуки помер.
Мы глядим друг на друга, и мне впервые приходит в голову: а ведь мы могли бы дружить, если бы не оказались врагами. Он слегка повел плечами, потом двинулся вперед, намереваясь пройти мимо меня.
– Но ты же не пойдешь сейчас на улицу? Зная о том, что случилось. Ведь там же опасно.
Брат ничего не ответил.
– Из-за этого вы с отцом и ссорились, да? Он запрещал тебе уходить?
Он покачал головой:
– У меня назначена встреча, Алессандра. Я должен идти. Я помолчала.
– Кто бы она ни была, ты можешь подождать.
Он посмотрел на меня сквозь полутьму, потом улыбнулся:
– Ты ничего не понимаешь, сестричка. Даже если бы я мог подождать, она не может. Всё. Спокойной ночи, – тихо проговорил он и двинулся дальше.
Я положила руку ему на рукав.
– Береги себя.
Он чуть-чуть помедлил, а потом осторожно снял мою руку. Похоже, он собрался сказать мне что-то еще, а может, мне только померещилось. И вдруг он сделал шаг назад.
– Господи, Алессандра, что с тобой? Ты поранилась?
– Что?
– Да погляди на себя – ты вся в крови.
Я посмотрела вниз. Действительно, на сорочке спереди расплывалось свежее темное пятно.
И вдруг я все поняла. Значит, это не боль Плаутиллы я ощущала, а свою собственную! Началось! Этого мига я боялась больше всего. Я почувствовала, что краснею от жгучего стыда. С горящим лицом, я обеими руками схватилась за свою ночную сорочку, смяв ткань с пятном, чтобы его не было видно. И одновременно ощутила, как горячая струя потекла по моей ляжке.
Томмазо, разумеется, тоже обо всем догадался. Мне сделалось совсем дурно, когда я представила себе, что он скажет в отместку. Но он вместо этого сделал другое – чего я никогда не забуду. Он склонился ко мне и погладил по щеке.
– Ну вот, – произнес он почти с нежностью. – Похоже, у нас теперь у обоих свои секреты. Спокойной ночи, сестренка.
Он двинулся мимо меня вниз по лестнице, и я услышала, как за ним тихо закрылась дверь. Я пошла к себе и улеглась, чувствуя, как из меня вытекает кровь.
10
Когда матушка вернулась домой, мы все еще спали. Они с отцом позавтракали за закрытыми дверями. В десять часов Эрила разбудила меня и сказала, что мне велено явиться к отцу в кабинет. Завидев кровь, она лукаво улыбнулась мне, переменила постельное белье и принесла мне кусочек ткани, чтобы я вложила его в свои нижние панталоны.
– Никому ни сдлова, – предупредила я. – Ты поняла? Никому ни слова. Пока я сама не разрешу.
– Тогда поторопитесь, а то Мария живо все пронюхает.
Эрила быстро одела меня и я отправилась к отцу. За обеденным столом сидел Лука и с мутным взглядом набивал рот хлебом со свиным студнем. От вида еды меня затошнило. Лука посмотрел на меня сердито и я ответила ему тем же. Мать с отцом ждали. Несколько минут спустя явился Томмазо. Хотя брат и переменил платье, все равно было видно, что он не спал всю ночь.
Отцовский кабинет располагался позади его лавки, в той части нашего палаццо, куда ламы со всего города приводят своих портных выбирать новые ткани. Эта комната насквозь пропахла камфарой и ароматическими смесями, подвешенными в мешочках к потолку, чтобы отпугивать моль. Обычно нас, детей, – особенно меня с Плаутиллой – сюда не допускали, поэтому, разумеется, я еще больше любила это помещение. Из своей конторы, уставленной шкафами с пергаментами, мой отец управлял маленькой торговой империей, охватывающей всю Европу и некоторые страны Востока. Помимо шерсти и хлопка из Англии, Испании и Африки, он закупал множество красителей всех цветов радуги: киноварь и сандарак на берегах Красного моря, кошениль и оричелло – в Средиземноморье, чернильный орешек – на Балканах, а с берегов Черного моря привозил квасцы для закрепления всех этих красок. Готовые ткани, если они так и не вошли во флорентийскую моду, снова грузились на корабли и отправлялись обратно в другие страны, чтобы там насаждать роскошь. Теперь, когда я об этом вспоминаю, мне кажется, что на отцовские плечи давила тяжесть всего мира: ведь я знаю, что, хоть мы и преуспевали, порой приходили плохие вести – иной корабль с товаром топила буря или захватывали пираты, и тогда отец всю ночь просиживал у себя в кабинете, а на следующий день мать велела нам ходить на цыпочках, чтобы не разбудить его. Разумеется, отец вспоминается мне сидящим за счетами или бумагами, как он записывает в столбцы прибыли и убытки, рассылает заказы купцам, подрядчикам и ткачам в города, названия коих я порой даже выговорить не могла, в края, где не все верили в то, что Иисус Христос – сын Божий, хотя языческие пальцы тамошних жителей прекрасно чувствовали красоту и истину, щупая ткани в тюках. Такие письма ежедневно вылетали из нашего дома, как почтовые голуби, – подписанные, запечатанные и обернутые непромокаемой материей для защиты от стихий, а аккуратно снятые с них копии громоздились кипами в отцовском кабинете – на случай пропажи в дороге или какой-нибудь путаницы.
При подобной занятости не удивительно, что у отца оставалось так мало времени для собственного дома. Но в то утро он выглядел особенно усталым, лицо его казалось более осунувшимся и морщинистым, чем всегда. Он был семнадцатью годами старше моей матери, так что ему в ту пору уже перевалило за пятьдесят. Богатый, всеми уважаемый, он дважды избирался на государственные должности, а недавно стал членом Совета Десяти. При известной настойчивости он, наверное, быстрее пробился бы к власти, но, невзирая на деловую хватку, отец оставался человеком бесхитростным и понимал в доставке тканей гораздо лучше, чем в политике. Думаю, он любил нас, детей, и правильно наставлял Томмазо с Лукой на путь истинный, когда того требовало их поведение, но, похоже, среди своих тюков и счетов он чувствовал себя увереннее, чем в кругу своих домашних. Его образования как раз хватало, чтобы справляться с торговлей (его отец занимался тем же самым делом), а вот познаний и красноречия нашей матери у него и в помине не было. Зато он с первого взгляда замечал, когда ткань в штуке прокрашена неровно, и всегда точно угадывал, какой оттенок красного придется к лицу даме при дневном освещении.
Поэтому речь, которую он произнес перед нами в то утро, показалась нам необычайно длинной и тщательно продуманной (подозреваю, моей матерью).
– Вначале я сообщу вам хорошую новость. Плаутилла здорова. Ваша мать провела возле нее всю ночь, и ей стало лучше.
Мать сидела с прямой спиной, сложив руки на коленях. Она давно и в совершенстве овладела искусством женской неподвижности. Не зная этого, можно было бы подумать, что она и в самом деле спокойна.
– Но есть и другая новость. Поскольку все равно вы услышали бы ее очень скоро от сплетников, то мы решили, что лучше вам узнать все дома.
Я украдкой бросила взгляд на Томмазо. Неужели он действительно заведет сейчас речь о женщине с отрезанным мужским членом во рту? Нет, это слишком непохоже на отца.
– Синьория созывала совет этой ночью, потому что в чужих краях происходят события, затрагивающие нашу безопасность. Король Франции во главе своего войска подошел к северным рубежам и собирается проследовать в герцогство Неаполитанское, чтобы завладеть им. Он уже разбил неаполитанский флот под Генуей и подписал договоры с Миланом и Венецией. Но, чтобы продвинуться дальше на юг, ему нужно пройти через Тоскану, и он уже послал гонцов, прося нас поддержать его притязания и гарантировать безопасность его армии.
По искорке, блеснувшей в глазах Томмазо, искоса поглядевшего на меня, я догадалась, что он знает куда больше того, о чем рассказал мне ночью. Ну конечно – зачем посвящать женщин в политические дела!
– Значит, будет драка? – Глаза у Луки засверкали, как золотые флорины. – Я слышал, французы – свирепые вояки.
– Нет, Лука. Драки не будет. Мир куда доблестней, чем война, – строго ответил отец: уж кому, как не ему, было знать, что, когда начинаются беспорядки, спрос на роскошные ткани резко падает. – По совету Пьеро Медичи Синьория не поддержит притязаний французского короля, но объявит о своем невмешательстве. Таким образом, мы проявим и силу, и благоразумие одновременно.
Еще полгода назад имя Пьеро успокоило бы нас всех, но теперь даже мне было известно, что после смерти его отца репутация Медичи сильно пошатнулась. Поговаривали, он и сапоги-то натянуть не может без того, чтобы не расхныкаться или не рассвирепеть. Как такому улестить или обхитрить короля, которому и незачем церемониться с нашей Республикой, коль скоро он легко может вступить в ее пределы и растоптать ее?
– Ну, ежели уповать на Пьеро, то можно сразу распахнуть городские ворота и ждать дорогих гостей.
Отец вздохнул.
– Какой болтун наплел тебе это, Томмазо? – Томмазо повел плечами. – Я говорю вам, что Синьория верит в самое имя Медичи. Никто иной не пользуется у иноземных владык столь высоким уважением.
– Ну а я думаю, негоже так просто пропускать французов через наши земли. Я думаю, нужно сразиться с ними, – вмешался Лука, который, как всегда, слушал, но так ничего и не услышал.
– Нет, мы не станем сражаться с ними, Лука. Мы проведем переговоры с ними и придем к соглашению. Воевать они с нами не собираются. Это будет соглашение между равными. Может быть, они даже что-то предложат нам взамен.
– Что? Или ты думаешь, Карл станет биться на нашей стороне и преподнесет нам Пизу?
Я никогда раньше не слышала, чтобы Томмазо так хорохорился в присутствии отца. Мать уже устремила на него строгий взгляд, но тот или не замечал, или не хотел замечать этого.
– Он будет делать только то, что ему самому угодно. Он же знает: стоит ему только пригрозить – и наша великая Республика рухнет, как карточный домик.
– Ты просто мальчишка, который пытается рассуждать как мужчина, но выходит у тебя это смехотворно, – ответил отец. – Пока ты не повзрослеешь и не научишься разбираться в государственных делах, лучше держи свои изменнические воззрения при себе. В своем доме я не желаю их слушать! Последовала напряженная тишина, и я отвела взгляд от них обоих. Потом Томмазо угрюмым голосом проговорил:
– Хорошо, мессер.
– А если они явятся? – спросил Лука, не придавший значения этой маленькой размолвке. – Они войдут в городские стены? Неужели мы позволим им это?
– Это еще предстоит решить, когда мы будем знать больше.
– А как быть с Алессандрой? – тихо спросила мать.
– Дорогая моя, если сюда явятся французы, Алессандру придется отослать в монастырь, вместе со всеми остальными флорентийскими девушками. Это мы уже обсуждали…
– Нет! – выпалила я.
– Алессандра…
– Не хочу, чтобы меня отсылали из дома. Если…
– Ты сделаешь так, как я сочту нужным, – договорил отец, теперь уже совсем сердитым тоном. Он не привык, чтобы дети перечили ему. Впрочем, он, наверное, и не заметил, что все мы выросли. Мать, куда более деловитая и благоразумная, просто поглядела на свои сложенные руки и мягко проговорила:
– Думаю, прежде чем продолжать разговор, вам следует узнать, что у вашего отца осталась еще одна новость.
Родители переглянулись, и мать слегка улыбнулась. Отец с благодарностью последовал ее подсказке.
– Я… Возможно, что в обозримом будущем я буду призван к почетной должности приора.
Значит, он войдет в Совет Восьми. В самом деле, это большая честь, хотя то, что он знает о предстоящем повышении заранее, свидетельствует, что само избрание делается небескорыстно. Вспоминая ту сцену сейчас, я все еще слышу гордость в голосе отца. Такую гордость, что в тот миг было бы дерзко даже подумать: в переломный момент городу следовало бы призвать на высокий пост людей более мудрых, более опытных. Ибо признать это означало бы также признать, что в государстве что-то серьезно разладилось, а я думаю, что никто из нас – даже Томмазо – в тот миг не хотел бы заходить так далеко.
– Отец, – произнесла я, когда стало ясно, что ни один из моих братьев не собирается отверзать уста, – для нас это великая честь и большая радость. – Я подошла к отцу, преклонила перед ним колени и поцеловала ему руку, снова выказав себя почтительной дочерью.
Мать одобрительно поглядела на меня, когда я поднялась.
– Что ж, благодарю тебя, Алессандра, – сказал отец. – Я вспомню твои слова, заняв место в правительстве города, коль скоро это случится.
И, пока мы улыбаемся друг другу, мне в голову лезут мысли о тех изувеченных трупах, лежащих в луже крови под скамьями в Санто Спирито, и о том, как воспользуется этим Савонарола, обличая город, – ведь перед лицом предсказанного им иноземного вторжения монах в глазах народа делался еще лучшим пророком.
Мать сидела у окна в своей комнате. Вначале я подумала, что она молится. Оставаясь в одиночестве, мать всегда замирала так неподвижно, что начинало казаться: ее здесь нет. Но я не всегда умела распознать, молится она или о чем-то раздумывает, а спросить об этом мне не хватает смелости. Наблюдая за ней с порога, я вижу, какая она красивая, хотя молодость ее уже давно миновала, и резкий утренний свет придает ее облику еще большую хрупкость. Каково это – когда твоя семья тихонько ускользает от тебя, а твоя старшая дочь скоро сама станет матерью? Ликуешь ли ты, матушка, оттого, что тебе удалось провести ее между Сциллой и Харибдой, или задумываешься над тем, чем же ты сама будешь заниматься теперь, когда она покинула дом? Матери повезло, что у нее есть еще предмет для тревог – я.
Наконец она заметила меня, хотя и не повернула головы.
– Я очень устала, Алессандра, – тихо проговорила она. – Если у тебя не срочное дело, давай погоеорим позже.
Я глубоко вздохнула:
– Я хочу, чтобы вы знали, матушка: я не пойду в монастырь.
Мать нахмурилась:
– Ну, решение еще не окончательное. Хотя, если до этого дойдет, ты сделаешь так, как тебе велит отец.
– Но вы же сами говорили…
– Хватит! Я не собираюсь сейчас это обсуждать. Ты слышала, что сказал отец. Если французы придут – а это еще точно не известно, – то город станет небезопасным местом для молодых женщин.
– Но он же говорил, что они явятся не как враги. Если мы подпишем с ними договор…
– Послушай, – оборвала меня она, наконец поворачиваясь в мою сторону. – Не женское это дело – совать нос в государственные дела. А тем более – открыто. Однако жить в неведении тоже не следует. Любая армия, вступив в город, получает на него некие права. А когда солдаты воюют, то они уже не граждане, а только наемники, так что юным девственницам грозит опасность. Ты пойдешь в монастырь, если это будет нужно.
Я набралась духу.
– А что, если я выйду замуж? Я перестану быть девственницей, и меня будет оберегать муж. Тогда я буду в безопасности.
Мать поглядела на меня с удивлением:
– Еще недавно ты совсем не хотела замуж.
– Но я не хочу, чтобы меня усылали в монастырь. Матушка вздохнула:
– Ты еще слишком молода.
– Только годами, – возразила я. Отчего, подумалось мне, вечно приходится вести двойные разговоры? Одно женщины говорят в присутствии мужчин, а другое – когда они одни? – Да я во многом старше, чем они все. Если мне нужно выйти замуж, чтобы остаться в городе, тогда я выйду замуж.
– Ах, Алессандра! Это еще не повод.
– Матушка! Теперь все переменилось, Плаутилла нас покинула. С Томмазо я вечно на ножах, а Лука живет словно в густом тумане. Я не могу бесконечно учиться. Наверное, это означает, что я готова. – И в тот миг я, кажется, сама верила в то, что говорила.
– Но ты же сама знаешь, что не готова к браку.
– Теперь – готова! – упрямо возразила я. – Прошлой ночью у меня начались месячные.
– О-о! – Мать взметнула руки кверху и снова уронила их на колени, как она всегда делала, когда хотела успокоиться. – О-о! – Потом она рассмеялась и встала, и тут я увидела, что она плачет. – О, мое милое дитя, – проговорила она и обняла меня. – Милое, милое мое дитя.
11
Когда Карл оказался у тосканской границы и к городским воротам подступила паника, вся Флоренция обратилась к церкви. В то воскресенье в Санта Мария дель Фьоре собралось так много народу, что вся толпа не поместилась внутри собора, и многие остались стоять на ступеньках. Мать сказала, что такого стечения народа на службу она еще никогда не видела, а мне показалось, будто мы все ждем Судного дня. Поглядев на свод купола, я, как всегда, почувствовала внезапное головокружение: похоже, сама его огромность лишает разум опоры. Отец рассказывает, что о чуде Брунеллески до сих пор не устают говорить в Европе, дивясь, как столь огромное сооружение держится без помощи привычных опорных балок. Даже сейчас, когда я пытаюсь вообразить второе пришествие, мне представляется собор Санта Мария дель Фьоре, заполненный толпами праведников, восставших из могил, и трепетанье ангельских крыл под сенью его купола. И все же, смею надеяться, в Судный день запах будет стоять более приятный, ибо зловонные испарения, поднимавшиеся от такого количества тел, повисали в воздухе смрадным туманом. Несколько женщин из тех, что победнее, уже потеряли сознание: видимо, самые благочестивые прихожане уже начали поститься, как и призывал Савонарола, дабы вернуть заблудший город к Господу. Чтобы в обморок стали падать богачи, понадобится куда больше времени; впрочем, я отметила, что те намеренно скромно оделись: теперь не время навлекать на себя обвинения в суетности.
К тому времени, когда Савонарола взошел на кафедру, церковь уже наполнилась благочестивым гулом. Но с его приходом настала гробовая тишина. Поразительная ирония эпохи заключалась том, что самый уродливый человек во всей Флоренции оказался самым угодным Богу. Впрочем, уродство лишь показывало силу его красноречия: ибо, когда он проповедовал, все забывали про его карличье тело, про его сверлящие глазки и крючковатый нос, похожий на орлиный клюв. Вместе со своим заклятым врагом Лоренцо они смотрелись бы как две горгульи. Легко представить себе такой диптих – два мощных профиля грозят друг другу кривыми носами на фоне Флоренции – города, ставшего их полем брани. Но кто бы сейчас взялся писать подобную картину? Кто бы осмелился заказать ее?
Его враги уверяли, будто он до того малорослый, что, стоя на кафедре, подкладывает себе под ноги книги – переводы Аристотеля и классических авторов, которые его монахи раздобывали своему настоятелю специально для такого попрания. Другие заявляли, будто он использует для этой цели табурет из своей кельи – один из немногих предметов, которыми владел – по своему крайнему аскетизму. Поговаривали, что его каморка в Сан Марко была единственной кельей, не украшенной благочестивой живописью – столь опасался он искусства, чья сила способна подорвать чистоту веры; а еще рассказывали, что он смирял любые желания плоти, каждодневно стегая себя кнутом. Пускай среди прихожан всегда находились такие, кому бичевание было в сладость, все же столь изысканное страдание нравилось далеко не всем. Теперь, оглядываясь в прошлое, я прихожу к мысли, что мы, флорентийцы, всегда любили удовольствие больше, нежели боль, хотя во времена бедствий страх и порождал в нас тягу к самоистязанию.
Мгновенье монах постоял молча, взявшись руками за каменный бортик кафедры, пронизывая взглядом собравшуюся перед ним огромную толпу.
– Настоятелю предписано приветствовать свою паству: Но сегодня я не приветствую вас. – Звуки его голоса, вначале похожие на шипенье, с каждым последующим словом делались все громче, пока не заполонили весь Собор и не поднялись до самого купола. – Ибо сегодня вы толпитесь в Доме Божием лишь оттого, что страх и отчаяние лижут вам пятки, как языки адского пламени, и потому что вы ищете избавления.
– И вот вы приходите ко мне, к человеку, чье ничтожество сопоставимо лишь с великодушием Господа, избравшего его Своими устами. Да, Господь является мне, Он благословил меня даром видения и открывает мне будущее. Войско, что уже стоит у наших пределов, было предречено, ибо явился мне меч, нависший над городом. Нет гнева, подобного гневу Божию, «Серебро свое они выбросят на улицы, и золото у них будет в пренебрежении. Серебро их и золото их не сильно будет спасти их в день ярости Господа».[9] И се лежит Флоренция, аки падаль, кишащая мухами, на огненной стезе Его возмездия.
Даже тем, кто хорошо знал Писание, трудно было заметить, где кончается Слово Божие и начинается слово Монаха.
Он уже вспотел от напряжения, откинул капюшон, и нос его двигался туда-сюда, как большой клюв хищной птицы, целящийся в воробьев. Рассказывали, что раньше, когда он только начинал проповедовать, голос у него был слабосильный и хриплый. И что, слушая его проповеди, старухи засыпали, а у церковных дверей принимались выть собаки. Но теперь-то он обрел голос, и тот рокотал, подобно грому. Греки назвали бы это демагогией, но здесь было и нечто большее. Он говорил как будто с каждым; благочестию его грех представлялся великим уравнителем, подтачивавшим и власть и богатство. Вдобавок он умело подмешивал в свои речи политические дрожжи. Потому-то его так боялись первые люди города. Но все эти мысли приходили мне в голову потом. Пока он говорил, можно было только слушать.
Из складок своего одеяния Савонарола достал зеркальце. И направил его на толпу. Поймав отражение яркого свечного пламени, он принялся гонять эти огоньки по всей церкви, говоря:
– Видишь, Флоренция? Вот я подношу зерцало к твоей душе, и что же оно показывает? Гниль и разложение. Се, некогда град благочестивый, ныне она изливает больше грязи на улицы свои, нежели Арно в пору половодья. Сказано: «Не вступай на стезю нечестивых, и не ходи по пути злых».[10] Но Флоренция заткнула уши свои, не желая слышать слов Господа. Когда опускается ночь, выходит Зверь и принимается рыскать, и начинается битва за ее душу.
Я почувствовала, как рядом со мной Лука ерзает на месте. В классной комнате его занимали только те тексты, в которых речь шла о войне и кровопролитии. Если назревало сражение, то, кто бы ни был враг, Лука рвался в бой.
– В каждом темном переулке, где задут светоч Божий, царят грех и насилие. Вспомните о растерзанном теле той чистой молодой женщины. Всюду надругательство и содомия. «Выжги их мерзости, Господи, и да отрекутся их тела от греха в муках и вечном огне». Всюду скверна, всюду блудодейство. «Ибо мед источают уста чужой жены и мягче елея речь ее; но последствия от нее горьки, как полынь, остры, как меч обоюдоострый. Ноги ее нисходят к смерти, стопы ее достигают преисподней».[11]
Теперь внимательно слушал даже Томмазо, испорченный, избалованный Томмазо, чья внешность притягивала к себе женщин, как свечное пламя – мотыльков. Когда он последний раз задумывался об аде? Ну, так сейчас он о нем думал: это читалось в его глазах. Он всегда был так беспечен, а теперь его жгла мысль о тех изувеченных телах, о грозном французском войске у городских ворот. Я засмотрелась на него, заинтригованная этим незнакомым мне выражением тревоги у него на лице. Он заметил мой взгляд, нахмурился в ответ и опустил голову.
И едва он понурился, над его лицом показалось другое – вдалеке, за несколькими рядами скамей: какой-то мужчина смотрел прямо на меня, и глаза его светились ясным блеском. Он показался мне знакомым, но я не сразу его узнала. Ах, ну конечно. На свадьбе Плаутиллы! Мужчина, который упомянул про греческий язык и помог мне благополучно завершить танец. Когда наши глаза встретились, он слегка кивнул, и мне показалось, я заметила легкую усмешку на его губах. Его настойчивое внимание смутило меня, и я снова перевела взгляд на кафедру.
– Спросите сами себя, о мужи и жены флорентийские: для чего Господь движет на нас ныне французское полчище? Для того, чтобы показать нам, что город наш позабыл о вести Христовой. Что город наш ослеплен блеском фальшивого золота, ибо поставил ученость превыше благочестия, а мнимую мудрость язычников – превыше слова Божия.
Когда нас снова накрыла эта волна гнева, по церкви разнесся низкий стон людских голосов, как некий хор отчаяния.
– «Обратитесь к моему обличению. „…И вы отвергли все мои советы, и обличений моих не приняли“, говорит Господь. За то я и посмеюсь вашей погибели; порадуюсь, когда придет на вас ужас, как буря, и беда, как вихрь… Тогда позовут меня, а я не услышу.»[12] О, Флоренция! Когда же отверзнешь ты свои очи и вернешься на пути Божий?
Стон сделался громче. Я даже услышала, как у Луки заклокотало в горле. И снова поглядела на того мужчину. Он не слушал Савонаролу, Он все еще смотрел на меня.
12
Четырьмя днями позднее изувеченные тела тех мужчины и женщины нашли за пределами городских стен, в оливковой роще вблизи дороги между Флоренцией и деревней Импрунета.
Жара стояла так долго, что люди уже начинали бояться засухи и гибели урожая, и решено было пройти крестным ходом и доставить в город, для молитв и для богослужения, чудотворную статую Пресвятой Девы Импрунетской. Если Господь и осерчал на Флоренцию, то, быть может, он прислушается к заступничеству Пресвятой. Но так как шествие становилось все более многолюдным, по мере приближения к городским воротам вбирая все больше народу, то оно стало веером расходиться по окрестным полям. Так и получилось, что один мальчик очутился у края виноградника и там набрел на окровавленные трупы под лозами. Будь я на месте отца на заседании Совета, я бы, наверное, спросила, что за болван позволил перевезти тела в столь приметное место, – но никто, разумеется, ничего не сказал.
Поскольку преступление произошло за городскими стенами, это как бы не касалось самой Флоренции, и потому на площади Синьории не звучало никаких воззваний и проклятий.