Монте-Кристо закрыл глаза и снова почувствовал на своём лице прикосновение грубою холста, ещё пропитанного смертным холодом.
– Он, видите ли, думал, – продолжал привратник, – что в замке Иф мертвецов хоронят и, попятное дело, не тратятся на гробы; и он рассчитывал вылезти из-под земли; но, на его беду, в замке был другой обычай; мёртвых не хоронили, а просто привязывали к ногам ядро и кидали в море; так было и на этот раз. Нашего молодца бросили в море; на другой день в постели нашли настоящего мертвеца, и всё открылось; сторожа, которые бросили в море, рассказали то, о чём не решались сказать раньше: когда мешок полетел вниз, они услышали ужасный крик, который тотчас же заглушила вода.
Граф тяжело дышал, сердце его мучительно сжималось.
– Нет! – прошептал он, – нет! Я сомневался только потому, что начал забывать: но здесь раны моего сердца снова открылись, и я снова жажду мщения.
– А об этом узнике больше ничего не известно? – спросил он.
– Ничего, как есть ничего: понимаете, либо он упал плашмя с высоты пятидесяти футов и убился насмерть…
– Вы сказали, что ему привязали к ногам ядро, он должен был упасть стоймя.
– Либо он упал стоймя, – продолжал привратник, – и тогда ядро потащило его на дно, где он и остался, бедняга!
– Вам жаль его?
– Правду говоря, жаль, хоть он в море был, как дома.
– Почему?
– Да говорят, что этот несчастный парень был прежде моряком, которого посадили в тюрьму за бонапартизм.
– Истина, – прошептал граф, – по воле бога ты всплываешь над водами и над пламенем! Память о бедном моряке ещё жива, об его горькой судьбе рассказывают у очага, и все вздрагивают, когда он рассекает воздух и погружается в морскую пучину.
– А его имя вы знаете? – вслух спросил граф.
– Откуда же? – спросил сторож. – Он значился просто под номером тридцать четыре.
– Вильфор! Вильфор! – пробормотал Монте-Кристо. – Вот что ты, должно быть, твердил себе, когда мой призрак тревожил твои бессонные ночи.
– Угодно вам продолжать осмотр, сударь? – спросил привратник.
– Да, покажите мне камеру сумасшедшего аббата.
– Номера двадцать седьмого?
– Да, номера двадцать семь, – повторил Монте-Кристо.
И ему показалось, что он снова слышит голос аббата Фариа, который, в ответ на просьбу назвать себя, через стену крикнул ему этот номер.
– Идёмте.
– Подождите, – сказал Монте-Кристо, – мне хочется получше осмотреть эту темницу.
– Это очень кстати, – сказал проводник, – я забыл взять ключ от той камеры.
– Сходите за ним.
– Я оставлю вам факел.
– Нет, возьмите его с собой.
– Но вы останетесь впотьмах.
– Я отлично вижу в темноте.
– Скажите! Совсем, как он.
– Как кто?
– Номер тридцать четыре. Говорят, он так привык к темноте, что заметил бы булавку в самом тёмном углу своей камеры.
– Ему потребовалось десять лет, чтобы дойти до этого, – прошептал граф.
Проводник ушёл, унося с собой факел.
Граф сказал правду: не прошло и нескольких секунд, как он стал всё различать в темноте, словно при дневном свете. Тогда он осмотрелся, тогда он по-настоящему узнал свою темницу.
– Да, – сказал он, – вот камень, на котором я сидел. Вот след моих плеч на стене! Вот следы моей крови, они остались здесь с того дня, когда я хотел разбить себе голову об стену!.. Вот цифры… я помню их… я начертал их однажды, когда высчитывал годы моего отца, гадая, застану ли я его ещё в живых, и годы Мерседес, гадая, будет ли она ещё свободна… Когда я кончил этот подсчёт, у меня мелькнула надежда… Я не предвидел ни голода, ни измены!
И горький смех вырвался у него из груди. Как во сне, перед ним мелькнули похороны отца… Мерседес, идущая к алтарю!
На другой стене ему бросилась в глаза надпись. Она всё ещё отчётливо белела на зеленоватой стене:
«Боже, – прочитал Монте-Кристо, – сохрани мне память».
– Да, да, – воскликнул он, – вот единственная молитва моих последних лет в этой темнице. Я уже не молил о свободе, я молил о памяти, я боялся сойти с ума и всё забыть; боже, ты сохранил мне память, и я ничего не забыл. Благодарю тебя, господи!
В эту минуту на стенах заиграл свет факела; это спускался привратник.
Монте-Кристо пошёл ему навстречу.
– Идите за мной, – сказал тот.
Подземным коридором они прошли к другой двери.
В камере аббата воспоминания снова нахлынули на Монте-Кристо.
Прежде всего ему бросился в глаза вычерченный на стене меридиан, при помощи которого аббат Фариа вычислял время; потом он заметил остатки кровати, на которой умер несчастный узник. Вместо ужаса, который он испытал в собственной темнице, здесь графа охватило нежное и тёплое чувство, чувство бесконечной благодарности, и на его глаза навернулись слёзы.
– Вот здесь жил сумасшедший аббат, – сказал его проводник, – вот оттуда приходил к нему сосед. (И он указал на пролом, который с этого конца остался незаделанным.) – По цвету камней, – продолжал он, – один учёный узнал, что заключённые ходили друг к другу лет десять. Не очень-то весело они, бедные, провели эти десять лет!
Дантес вынул из кармана несколько золотых и протянул их этому человеку, который, совсем его не зная, дважды пожалел его.
Привратник взял деньги, но, при свете факела, он увидел, что посетитель вместо нескольких мелких монет дал ему неожиданно большую сумму.
– Сударь, – сказал он, – вы ошиблись.
– В чём?
– Вы дали мне золото.
– Знаю.
– Знаете?
– Да.
– Вы даёте мне эти золотые?
– Да.
– И я могу оставить их себе, по совести?
– И по чести, – сказал граф, цитируя Гамлета.
Привратник изумление посмотрел на него.
– Сударь, – сказал он, боясь поверить своему счастью, – я не понимаю, чем я заслужил такую щедрость.
– Очень просто, мой друг, – сказал граф, – я сам был моряком, и ваш рассказ меня очень заинтересовал.
– Раз уж вы так щедры, сударь, – сказал проводник, – то я вам кое-что предложу.
– Что вы можете мне предложить? Раковины, плетёные корзиночки? Нет, благодарю.
– Нет, нет, сударь: это имеет отношение к моему рассказу.
– Неужели? – живо воскликнул граф. – Что же это?
– Дело было так, – сказал привратник. – Я подумал себе: в камере, где человек провёл пятнадцать лет, всегда можно что-нибудь найти: и я начал выстукивать стены.
– Верно, – воскликнул Монте-Кристо, вспомнив тайники аббата.
– После долгих розысков, – продолжал привратник, – я заметил, что у изголовья кровати и под очагом камень звучит гулко.
– Да, – сказал Монте-Кристо.
– Я вынул камни и нашёл…
– Верёвочную лестницу, инструменты? – воскликнул граф.
– Откуда вы знаете? – удивлённо спросил привратник.
– Я не знаю, я просто догадался, – сказал граф, – обычно в тайниках тюремных камер находят именно такие вещи.
– Да, сударь, – сказал проводник, – верёвочную лестницу, инструменты.
– Они у вас? – воскликнул Монте-Кристо.
– Нет, сударь; всё это я продал посетителям; но у меня ещё осталось кое-что.
– Что же именно? – нетерпеливо спросил граф.
– Какая-то книга, написанная на полосках холста.
– Как! – воскликнул Монте-Кристо, – у тебя есть эта книга?
– Может быть, это и не книга, – сказал привратник, – во всяком случае она у меня.
– Сбегай за ней, мой друг, – сказал граф, – и если это то, что я думаю, ты не пожалеешь.
– Бегу, сударь.
И привратник вышел.
Тогда Монте-Кристо опустился на колени перед остатками этой кровати, которую смерть обратила для него в алтарь.
– О мой второй отец, – сказал он, – ты, которому я обязан свободой, знаниями, богатством; ты, подобно высшему существу владевший тайной добра и зла; если в глубине могилы от нас остаётся нечто, что откликается на голос живущих на земле; если, после преображения плоти нечто живое ещё носится там, где мы много любили или много страдали, то заклинаю тебя, благородное сердце, высокий разум, проникновенная душа, во имя отеческой любви, которой ты меня подарил, во имя сыновней преданности, которую я питал к тебе, единым словом, знаком, откровением развей мои сомнения, ибо, если они не сменятся верой, они обратятся в раскаяние.
Граф склонил голову и сложил руки.
– Извольте, сударь, – раздался голос позади.
Монте-Кристо вздрогнул и обернулся.
Привратник протягивал ему полоски холста, на которых аббат Фариа запечатлел все сокровища своего знания. Это была рукопись его обширного труда о государственной власти в Италии.
Граф схватил её, и его взгляд прежде всего упал на эпиграф. Он прочёл:
«Ты вырвешь у дракона зубы и растопчешь львов, – сказал господь».
– Вот ответ! – воскликнул он. – Благодарю тебя, отец, благодарю.
И, вынув из кармана бумажник, в котором лежало десять тысячефранковых билетов, он сказал:
– Возьми.
– Это мне?
– Да, но с условием, что ты не раскроешь его, пока я не уеду.
И, спрятав на груди вновь обретённую им реликвию, которая была для него дороже всех сокровищ мира, он выбежал из подземелья и прыгнул в лодку.
– В Марсель! – сказал он.
Лодка тронулась. Монте-Кристо устремил взгляд на угрюмый замок.
– Горе тем, – сказал он, – кто заточил меня в эту мрачную темницу, и тем, кто забыл, что я в ней заточён?
Плывя мимо Каталан, граф отвернулся; и, закрыв лицо плащом, он прошептал женское имя.
Победа была полная: граф поборол и второе сомнение. Имя, которое он произнёс с нежностью, почти с любовью, было имя Гайде.
Сойдя на берег, Монте-Кристо направился к кладбищу, где его ждал Моррель.
Он тоже, десять лет тому назад, благоговейно искал на этом кладбище могилу, но искал её напрасно. Он, возвращавшийся во Францию миллионером, не мог отыскать могилы своего отца, умершего от голода.
Правда, старик Моррель велел поставить на ней крест, но крест упал, и могильщик употребил его на дрова, как обычно поступают могильщики со всеми обломками, валяющимися на кладбищах.
Достойный арматор оказался счастливее; он скончался на руках у своих детей и был похоронен ими подле его жены, отошедшей в вечность за два года до него.
Две широкие мраморные плиты, на которых были вырезаны их имена, покоились рядом в тени четырех кипарисов, обнесённые железной решёткой.
Максимилиан стоял, прислонившись к дереву, устремив на могилы невидящий взгляд.
Казалось, он обезумел от горя.
– Максимилиан, – сказал ему граф, – смотреть надо не сюда, а туда!
И он указал на небо.
– Умершие всюду с нами, – сказал Моррель, – вы сами говорили мне это, когда увозили меня из Парижа.
– Максимилиан, – сказал граф, – по дороге вы сказали, что хотели бы провести несколько дней в Марселе: ваше желание не изменилось?
– У меня больше нет желаний, граф; но мне кажется, что мне легче будет ждать здесь, чем где бы то ни было.
– Тем лучше, Максимилиан, потому что я покидаю вас и увожу с собой ваше слово, не правда ли?
– Я могу забыть его, граф, – сказал Моррель.
– Нет, вы его не забудете, потому что вы прежде всего человек чести, Моррель, потому что вы клялись, потому что вы ещё раз поклянётесь.
– Граф, сжальтесь надо мной! Я так несчастлив!
– Я знал человека, который был ещё несчастнее вас, Моррель.
– Это невозможно.
– Жалкое человеческое тщеславие, – сказал Монте-Кристо. – Каждый считает, что он несчастнее, чем другой несчастный, который плачет и стонет рядом с ним.
– Кто может быть несчастнее человека, который лишился единственного, что он любил и чего желал на свете?
– Слушайте, Моррель, – сказал Монте-Кристо, – и сосредоточьте на минуту свои мысли на том, что я вам скажу. Я знал человека, который жил так же, как и вы, построил все свои мечты о счастье на любви к одной женщине. Этот человек был молод, у него был старик отец, которого он любил, невеста, которую он обожал; должна была состояться свадьба. Но вдруг прихоть судьбы, из тех, что заставили бы усомниться в благости божьей, если бы бог впоследствии не открывал нам, что всё в мире служит его единому промыслу, – как вдруг эта прихоть судьбы отняла у него свободу, возлюбленную, будущее, которое он уже считал своим (так как он, несчастный слепец, видел только настоящее), и бросила его в темницу.
– Из темницы выходят через неделю, через месяц, через год, – заметил Моррель.
– Он пробыл в ней четырнадцать лет, Моррель, – сказал граф, кладя ему руку на плечо.
Максимилиан вздрогнул.
– Четырнадцать лет! – прошептал он.
– Четырнадцать лет, – повторил граф. – У него также за эти долгие годы бывали минуты отчаяния; он, так же как и вы, Моррель, считал себя несчастнейшим из людей и хотел убить себя.
– И что же? – спросил Моррель.
– И вот в последнюю минуту господь послал ему спасение в образе человека, ибо господь больше не являет чудес; быть может, сначала он и не понимал бесконечной благости божьей (нужно время, чтобы глаза, затуманенные слезами, вновь стали зрячими); но он всё-таки решил терпеть и ждать. Настал день, когда он чудом вышел из могилы, преображённый, богатый, могущественный, полубог; его первый порыв был пойти к отцу; его отец умер.
– Мой отец тоже умер, – сказал Моррель.
– Да, но ваш отец умер на ваших руках, любимый, счастливый, почитаемый, богатый, дожив до глубокой старости; его отец умер нищим, отчаявшийся, сомневающийся в боге; и когда спустя десять лет после его смерти сын искал его могилу, самая могила исчезла, и никто не мог ему сказать: здесь покоится сердце, которое тебя так любило.
– Боже! – сказал Моррель.
– Этот сын был несчастнее вас, Моррель, он не знал даже, где искать могилу своего отца.
– Но у него оставалась женщина, которую он любил, – сказал Моррель.
– Вы ошибаетесь, Моррель; эта женщина…
– Умерла? – воскликнул Максимилиан.
– Хуже; она изменила ему: она вышла замуж за одного из гонителей своего жениха. Вы видите, Моррель, что этот человек был ещё более несчастлив в своей любви, чем вы!
– И бог послал этому человеку утешение? – спросил Моррель.
– Он послал ему покой.
– И этот человек может ещё познать счастье?
– Он надеется на это, Максимилиан.
Моррель молча поник головой.
– Я сдержу своё слово, – сказал он, протягивая руку Монте-Кристо, но только помните…
– Пятого октября, Моррель, я жду вас на острове Монте-Кристо. Четвёртого в Бастии вас будет ожидать яхта «Эвро»; вы назовёте себя капитану, и он отвезёт вас ко мне. Решено, Максимилиан?
– Решено, граф, я сдержу слово. Но помните, что пятого октября…
– Вы ребёнок, Моррель, вы ещё не понимаете, что такое обещание взрослого человека… Я уже двадцать раз повторял вам, что в этот день, если вы всё ещё будете жаждать смерти, я помогу вам. Прощайте.
– Вы покидаете меня?
– Да, у меня есть дело в Италии; я оставляю вас одного наедине с вашим морем, наедине с этим ширококрылым орлом, которого бог посылает своим избранникам, чтобы он вознёс и к его ногам; история Ганимеда, Максимилиан, не сказка, но аллегория.
– Когда вы уезжаете?
– Сейчас; меня уже ждёт пароход, через час я буду далеко; вы меня проводите до гавани?
– Я весь в вашем распоряжении, граф.
– Обнимите меня.
Моррель проводил графа до гавани; уже дым, словно огромный султан, вырываясь из чёрной трубы, подымался к небесам. Пароход вскоре отчалил, и через час, как и сказал Монте-Кристо, тот же султан беловатого дыма, едва различимый, вился на восточном краю горизонта, где уже сгущался сумрак близкой ночи.
Глава 17. ПЕППИНО
В то самое время, как пароход графа исчезал за мысом Моржион, путешественник, ехавший на почтовых по дороге из Флоренции в Рим, только что оставил позади маленький городок Аквапендепте. Он ехал так быстро, как только можно было, не вызывая подозрений.
Он был в сюртуке или, вернее, в пальто, чрезвычайно от дороги потрепавшемся, но на котором красовалась ещё совсем свежая ленточка Почётного легиона; такая же ленточка была продета и в петлицу его костюма. Не только по этому признаку, но и по тому, как он произносил слова, когда обращался к кучеру, этот человек, несомненно, был француз. Доказательством того, что он родился в стране универсального языка, служило ещё и то, что по-итальянски он знал только принятые в музыке слова, которые, как «goddam» Фигаро, могут заменить собой все тонкости любого языка.
– Allegro! – говорил он кучеру при каждом подъёме.
– Moderate! – твердил он при каждом спуске.
А только одному богу известно, сколько подъёмов и спусков на пути из Флоренции в Рим, если ехать через Аквапепденте!
Кстати сказать, эти два слова немало смешили тех, к кому он обращался.
Перед лицом Вечною города, то есть доехав до Сторты, откуда уже виден Рим, путешественник не испытал того чувства восторженного любопытства, что заставляет каждого чужестранца привстать в экипаже, чтобы увидеть знаменитый купол святого Петра, который видишь прежде всего, подъезжая к Риму.
Нет, он только вынул из кармана бумажник, а из бумажника сложенный вчетверо листок, который он с почтительной осторожностью развернул и затем снова сложил, сказав всего-навсего:
– Отлично, она здесь.
Экипаж миновал ворота дель Пололо, свернул налево и остановился у гостиницы «Лондон».
Маэстро Пастрини, наш старый знакомый, встретил путешественника на пороге, с шляпой в руке.
Путешественник вышел из экипажа, заказал хороший обед и спросил адрес банкирского дома Томсон и Френч, который немедленно был ему указан, так как это был один из самых известных банкирских домов Рима.
Он помещался на Банковской улице, недалеко от собора св. Петра.
В Риме, как и всюду, прибытие почтовой кареты привлекает всеобщее внимание. Несколько юных потомков Мария и Гракхов, босоногие, с продранными локтями, но подбоченясь одной рукой и живописно закинув другую за голову, рассматривали путешественника, карету и лошадей; к этим уличным мальчишкам, юным гражданам Вечного города, присоединилось с полсотни зевак, верноподданных его святейшества, из тех, которые от нечего делать плюют с моста св. Ангела в Тибр, любуясь на расходящиеся по воде круги, – когда в Тибре есть вода.
А так как римские уличные мальчишки и зеваки, более в этом отношении счастливые, чем парижские, понимают все языки и в особенности французский, то они слышали, как путешественник спросил себе номер, заказал обед и, наконец, осведомился об адресе банкирского дома Томсон и Френч.
Поэтому, когда приезжий вышел из гостиницы в сопровождении неизбежного чичероне, от кучки любопытных отделился человек и, не замеченный путешественником, а также, по-видимому, и его проводником, пошёл за ним на некотором расстоянии, выслеживая его с такой ловкостью, которая сделала бы честь парижскому сыщику.
Француз так спешил посетить банкирский дом Томсон и Френч, что не захотел ждать, пока заложат лошадей, и экипаж должен был догнать его по дороге или ожидать у дверей банка.
По дороге экипаж его не нагнал.
Француз вошёл в банк; проводник остался ждать в передней, где сразу же вступил в разговор с несколькими лицами без определённых занятий или, вернее, занимающимися чем попало, которые в Риме всегда слоняются возле банков, церквей, развалин, музеев и театров.
Одновременно с французом вошёл и тот человек, который отделился от кучки любопытных; француз позвонил у дверей конторы и прошёл в первую комнату; его тень последовала за ним.
– Могу я видеть господ Томсон и Френч? – спросил приезжий.
По знаку конторщика, важно восседавшего в первой комнате, подошёл служитель.
– Как прикажете доложить? – спросил он, собираясь показать чужестранцу дорогу.
– Барон Данглар, – отвечал путешественник.
– Пожалуйте.
Открылась дверь; служитель и барон исчезли за ней.
Человек, вошедший вслед за Дангларом, сел на скамейку для ожидающих.
Минут пять конторщик продолжал писать; в продолжение этих пяти минут сидевший на скамейке человек хранил глубокое молчание и полную неподвижность.
Наконец конторщик перестал скрипеть пером; он поднял голову, внимательно посмотрел кругом и, удостоверившись, что они одни, сказал:
– А-а, это ты, Пеппино?
– Да! – лаконически ответил тот.
– Ты почуял, что этот толстяк чего-нибудь стоит?
– На этот раз нашей заслуги тут нет, нас предупредили.
– Так ты знаешь, зачем он сюда явился?
– Ещё бы! Он явился за деньгами; остаётся узнать, какова сумма.
– Сейчас узнаешь, дружок.
– Отлично; только уж, пожалуйста, не врать, как прошлый раз!
– Ты это про что? Про англичанина, который на днях получил три тысячи скудо?
– Нет, при нём в самом деле оказались три тысячи скудо, мы их нашли. Я говорю о том русском князе.
– А что?
– А то! Ты сказал нам про тридцать тысяч ливров, а мы нашли только двадцать две.
– Видно, плохо искали.
– Его обыскивал сам Луиджи Вампа.
– Значит, он либо заплатил долги…
– Русский?
– …либо истратил эти деньги.
– Ну, может быть.
– Не может быть, а наверно; но дай я схожу на мой наблюдательный пункт, а то француз покончит дело, и я не узнаю точную сумму.
Пеппино кивнул головой и, вынув из кармана чётки, принялся бормотать молитвы, а конторщик прошёл в ту же дверь, за которой исчезли служитель и барон.
Не прошло и десяти минут, как конторщик вернулся сияющий.
– Ну, что? – спросил его Пеппино.
– Alerte! alerte![62]– сказал конторщик. – Сумма-то кругленькая!
– Миллионов пять, шесть.
– Да; так ты знал?
– По расписке его сиятельства графа Монте-Кристо?
– Ты разве знаешь графа?
– И с кредитом на Рим, Венецию и Вену?
– Верно! – воскликнул конторщик, – откуда ты всё это знаешь?
– Я ведь сказал тебе, что нас заранее предупредили.
– Зачем же ты спрашивал меня?
– Чтобы увериться, что это тот самый человек.
– Это он и есть… Пять миллионов. Недурно, Пеппино?
– Да.
– У нас с тобой никогда столько не будет!
– Как-никак, – философски заметил Пеппино, – кое-что перепадёт и нам.
– Тише! Он идёт.
Конторщик снова взялся за перо, а Пеппино за чётки; и когда дверь отворилась, один писал, а другой молился.
Показался сияющий Данглар и банкир, который проводил его до дверей.
Вслед за Дангларом спустился по лестнице и Пеппино.
Как было условленно, у дверей банкирского дома Томсон и Френч ждала карета. Чичероне – личность весьма услужливая – распахнул дверцу.
Данглар вскочил в экипаж с лёгкостью двадцатилетнего юноши.
Чичероно захлопнул дверцу и сел на козлы рядом с кучером.
Пеппино поместился на запятках.
– Вашему сиятельству угодно осмотреть собор святого Петра? – осведомился чичероне.
– Для чего? – спросил барон.
– Да чтобы посмотреть.
– Я приехал в Рим не для того, чтобы смотреть, – отвечал Данглар; затем прибавил про себя, со своей алчной улыбкой: – Я приехал получить.
И он ощупал свой бумажник, в который он только что положил аккредитив.
– В таком случае ваше сиятельство направляется…
– В гостиницу.
– В отель Пастрини, – сказал кучеру чичероне.
И карета понеслась с быстротой собственного выезда.
Десять минут спустя барон уже был у себя в номере, а Пеппино уселся на скамью у входа в гостиницу, предварительно шепнув несколько слов одному из упомянутых нами потомков Мария и Гракхов; потомок стремглав понёсся по дороге в Капитолий.
Данглар был утомлён, доволен и хотел спать. Он лёг в постель, засунул бумажник под подушку и уснул.
Пеппино спешить было покуда; он сыграл с носильщиками в «морра», проиграл три скудо и, чтобы утешиться, выпил бутыль орвиетского вина.
На другое утро Данглар проснулся поздно, хоть накануне и лёг рано; уже шесть ночей он спал очень плохо, если даже ему и удавалось заснуть.
Он плотно позавтракал и, равнодушный, как он и сам сказал, к красотам Вечного города, потребовал, чтобы ему в полдень подали почтовых лошадей.
Но Данглар не принял в расчёт придирчивости полицейских и лени станционного смотрителя.
Лошадей подали только в два часа пополудни, а чичероне доставил визированный паспорт только в три.
Все эти сборы привлекли к дверям маэстро Пастрини изрядное количество зевак.
Не было также недостатка и в потомках Мифня и Гракхов.
Барон победоносно проследовал сквозь толпу зрителей, кричавших его «сиятельством» в надежде получить на чай.
Ввиду того что Данглар, человек, как известно, весьма демократических взглядов, всегда до сих пор довольствовался титулом барона и никогда ещё не слышал, чтобы его называли сиятельством, был этим очень польщён и роздал десяток серебряных монет всему этому сброду, которому за второй десяток величать его «высочеством».
– По какой дороге мы поедем? – спросил по-итальянски кучер.
– На Анкону, – ответил барон.
Пастрини перевёл и вопрос и ответ, и лошади помчались галопом.
Данглар намеревался заехать в Венецию и взять там часть своих денег, затем проехать из Венеции в Вену и там получить остальное.
Он хотел обосноваться в этом городе, который ему хвалили как город веселья.
Не успел он проехать и трех лье по римской равнине, как начало смеркаться; Данглар не предполагал, что он выедет в такой поздний час, иначе бы он остался; он осведомился у кучера, далеко ли до ближайшего города.
– Non capisco![63]– ответил кучер.
Данглар кивнул головой, что должно было означать: отлично!
И карета покатила дальше.
«На первой станции я остановлюсь», – сказал себе Данглар.
Данглара ещё не покинуло вчерашнее хорошее расположение духа, к тому же он отлично выспался. Он развалился на мягких подушках превосходной, с двойными рессорами, английской кареты; его мчала пара добрых коней; он знал, что до ближайшей станции семь лье. Чем занять свои мысли банкиру, который только что весьма удачно обанкротился?
Минут десять Данглар размышлял об оставшейся в Париже жене, ещё минут десять о дочери, странствующей по свету в обществе мадемуазель д'Армильи; затем он посвятил десять минут своим кредиторам и планам, как лучше употребить их деньги; наконец, за отсутствием каких-либо других мыслей, закрыл глаза и заснул.
Впрочем, иногда, разбуженный особенно сильным толчком, Данглар на минуту открывал глаза; каждый раз он убеждался, что мчится всё с той же быстротой по римской равнине, усеянной развалинами акведуков, которые кажутся гранитными великанами, окаменевшими на бегу. Но ночь была холодная, тёмная, дождливая, и было гораздо приятнее дремать в углу кареты, чем высовывать голову в окно и спрашивать, скоро ли они приедут, у кучера, который только и умел отвечать, что: «Non capisco!»
И Данглар снова засыпал, говоря себе, что он всегда успеет проснуться, когда доедет до почтовой станции.
Карета остановилась; Данглар решил, что он, наконец, достиг желанной цели.
Он открыл глаза и посмотрел в оконное стекло, предполагая, что приехал в какой-нибудь город или, по меньшей мере, деревню; по он увидел только одинокую хибарку и трех-четырех человек, бродивших около неё, как тени.
Данглар ожидал, что доставивший его на эту станцию кучер подойдёт и спросит следуемую ему плату; он думал воспользоваться сменой кучеров, чтобы расспросить нового; но лошадей перепрягли, а за платой никто не явился. Очень удивлённый Данглар открыл дверцу; но чья-то сильная рука тут же её захлопнула, карета покатила дальше.
Ошеломлённый банкир окончательно проснулся.
– Эй! – крикнул он кучеру: – Эй! Mio caro[64].
Эти слова Данглар помнил с тех времён, когда его дочь распевала дуэты с князем Кавальканти.
Но mio саrо ничего не ответил.
Тогда Данглар опустил окно.
– Эй, приятель! Куда это мы едем? – сказал он, высовываясь.
– Dentro la testa! – крикнул строгий и властный голос.
Данглар понял, что Dentro la testa означает: убери голову. Как мы видим, он делал быстрые успехи в итальянском языке.
Он повиновался, хоть и не без некоторого беспокойства; это беспокойство возрастало с минуты на минуту, и в скором времени в его мозгу вместо той пустоты, которую мы отметили в начале его путешествия и следствием которой явилась его дремота, зашевелилось множество мыслей, как нельзя более способных обострить внимание путника, а тем более путника в положении Данглара.
В окружающем мраке глаза его приобрели ту зоркость, которая обычно сопровождает первые минуты сильных душевных волнений и которая от напряжения впоследствии притупляется. Раньше чем испугаться, человек видит ясно; от испуга у него в глазах двоится, а после испуга мутится.
Данглар увидел, что у правой дверцы скачет человек, закутанный в плащ.
«Должно быть, жандарм, – сказал он себе. – Неужели французская полиция сообщила обо мне по телеграфу папским властям?»
Он решил положить конец неизвестности.
– Куда вы меня везёте? – спросил он.
– Dentio la testa! – угрожающе повторил тот же голос.
Данглар обернулся к левому окну.
И у левого окна скакал верховой.
– Я попался, – вздрогнув, пробормотал Данглар.
И он откинулся в глубь кареты, но уже не для того, чтобы вздремнуть, а чтобы собраться с мыслями.