– Почему он это говорит с такой горечью, граф?
– Ваш брат едет со мной, – мягко сказал граф, – поэтому не тревожьтесь за него.
– Прощай, сестра! – повторил Максимилиан. – Прощай, Эмманюель!
– У меня сердце разрывается, когда я вижу, какой он стал безразличный ко всему, – сказала Жюли. – Ты что-то от нас скрываешь, Максимилиан!
– Вот увидите, – сказал Монте-Кристо, – он вернётся к вам весёлый, смеющийся и радостный.
Максимилиан бросил на Монте-Кристо почти презрительный, почти гневный взгляд.
– Едем! – сказал граф.
– Но раньше, чем вы уедете, граф, – сказала Жюли, я хочу высказать вам всё то, что прошлый раз…
– Сударыня, – возразил граф, беря её руки в свои, – всё, что вы мне скажете, будет меньше того, что я могу прочесть в ваших глазах, меньше того, что вам говорит ваше сердце и что моё сердце слышит. Мне бы следовало поступить, как благодетелю из романа, и уехать, не повидавшись с вами; но такая добродетель выше моих сил, потому что я человек слабый и тщеславный; я радуюсь, когда встречаю нежный, растроганный взор моих ближних. Теперь я уезжаю, и я даже настолько себялюбив, что говорю вам: не забывайте меня, друзья мои, – ибо, вероятно, мы с вами больше никогда не увидимся.
– Никогда больше не увидимся! – воскликнул Эмманюель, между тем как крупные слёзы покатились по щекам Жюли. – Никогда больше не увидим вас! Так вы не человек, а божество, которое спустилось на землю, чтобы сотворить добро, а теперь возвращается на небо?
– Не говорите этого, – поспешно возразил Монте-Кристо, – никогда не говорите, друзья мои; боги не совершают зла, боги останавливаются там, где хотят остановиться; случай не властен над ними, напротив, они сами повелевают случаем. Нет, Эмманюель, я человек, и ваше восхищение столь же кощунственно, сколь не заслужено мною.
И граф, с сожалением покидая этот мирный дом, где обитало счастье, прильнул губами к руке Жюли, бросившейся в его объятья, и протянул другую руку Эмманюелю; потом кивнул Максимилиану, всё такому же безучастному и удручённому.
– Верните моему брату радость! – шепнула Жюли на ухо графу.
Монте-Кристо пожал ей руку, как одиннадцать лет тому назад, на лестнице, ведущей в кабинет арматора Морреля.
– Вы по-прежнему верите Синдбаду-Мореходу? – спросил он её, улыбаясь.
– Да.
– В таком случае, ни о чём не печальтесь, уповайте на бога.
Как мы уже сказали, у ворот ждала почтовая карета, четвёрка резвых лошадей, встряхивая гривами, нетерпеливо била копытами о землю.
У крыльца ждал Али, задыхающийся, весь в поту, словно после долгого бега.
– Ну, что, – спросил его по-арабски граф, – был ты у старика?
Али кивнул головой.
– И ты развернул перед ним письмо, как я тебе велел?
Невольник снова склонил голову.
– И что же он сказал или, вернее, что же он сделал?
Али повернулся к свету, чтобы его господин мог его лучше видеть, и, старательно и искусно подражая мимике старика, закрыл глаза, как это делал Нуартье, когда хотел сказать: да.
– Отлично, он согласен, – сказал Монте-Кристо, – едем!
Едва он произнёс это слово, лошади рванулись, и из-под копыт брызнул целый дождь искр.
Максимилиан молча забился в угол.
Прошло полчаса; вдруг карета остановилась: граф дёрнул за шёлковый шнурок, привязанный к пальцу Али.
Нубиец соскочил с козёл, отворил дверцу, и граф вышел.
Ночь сверкала звёздами. Монте-Кристо стоял на вершине холма Вильжюиф, на плоской возвышенности, откуда виден весь Париж, похожий на тёмное море, в котором, как фосфоресцирующие волны, переливаются миллионы огней; да, волны, по более бурные, неистовые, изменчивые, более яростные и алчные, чем волны разгневанного океана, не ведающие покоя, вечно сталкивающиеся, вечно вспененные, вечно губительные!..
По знаку графа экипаж отъехал на несколько шагов, и он остался один.
Скрестив руки, Монте-Кристо долго смотрел на это горнило, где накаляются, плавятся и отливаются все мысли, которые, устремляясь из этой клокочущей бездны, волнуют мир. Потом, насытив свой властный взор зрелищем этого Вавилона, который очаровывает и благочестивых мечтателей и насмешливых материалистов, он склонил голову и молитвенно сложил руки.
– Великий город, – прошептал он, – ещё и полгода не прошло, как я ступил на твою землю. Я верю, что божья воля привела меня сюда, и я покидаю тебя торжествующий; тайну моего пребывания в твоих стенах я доверил богу, и он единый читал в моём сердце: он единый знает, что я ухожу без ненависти и без гордыни, но не без сожалений; он единый знает, что я не ради себя и не ради суетных целей пользовался дарованным мне могуществом. Великий город, в твоём трепещущем лоне обрёл я то, чего искал; как терпеливый рудокоп, я изрыл твои недра, чтобы извлечь из них зло; теперь моё дело сделано: назначение моё исполнено; теперь ты уже не можешь дать мне ни радости, ни горя. Прощай, Париж, прощай!
Он ещё раз, подобный гению ночи, окинул взором обширную равнину; затем, проведя рукой по лбу, сел в карету, дверца за ним захлопнулась, и карета исчезла по ту сторону холма в вихре пыли и стуке колёс.
Они проехали два лье, не обменявшись ни единым словом. Моррель был погружён в свои думы; Монте-Кристо долго смотрел на него.
– Моррель, – спросил он наконец, – вы не раскаиваетесь, что поехали со мной?
– Нет, граф; но расстаться с Парижем…
– Если бы я думал, что счастье ждёт вас в Париже, я бы не увёз вас оттуда.
– В Париже покоится Валентина, и расстаться с Парижем значит вторично потерять её.
– Максимилиан, – сказал граф, – друзья, которых мы лишились, покоятся не в земле, но в нашем сердце, так хочет бог, дабы они всегда были с нами. У меня есть два друга, которые всегда со мной; одному я обязан жизнью, другому – разумом. Их дух живёт в моём сердце. Когда меня, одолевают сомнения, я советуюсь с этими друзьями, и если мне удалось сделать немного добра, то лишь благодаря их советам. Прислушайтесь к голосу вашего сердца, Моррель, и спросите его, хорошо ли, что вы так неприветливы со мной.
– Друг мой, – сказал Максимилиан, – голос моего сердца полон скорби и сулит мне одни страдания.
– Слабые духом всегда всё видят через траурную вуаль; душа сама создаёт свои горизонты; ваша душа сумрачна, это она застилает ваше небо тучами.
– Быть может, вы и правы, – сказал Максимилиан.
И он снова впал в задумчивость.
Путешествие совершалось с той чудесной быстротой, которая была во власти графа; города на их пути мелькали, как тени; деревья, колеблемые первыми порывами осеннего ветра, казалось, мчались им навстречу, словно взлохмаченные гиганты, и мгновенно исчезали. На следующее утро они прибыли в Шалон, где их ждал пароход графа; не теряя ни минуты, карету погрузили на пароход: путешественники взошли на борт.
Пароход был создан для быстрого хода; он напоминал индейскую пирогу; его два колёса казались крыльями, и он скользил по воде, словно перелётная птица; даже Морреля опьяняло это стремительное движение, и временами развевавший его волосы ветер едва не разгонял тучи на его челе.
По мере того как они отдалялись от Парижа, лицо графа светлело, прояснялось, от него исходила почти божественная ясность. Он казался изгнанником, возвращающимся на родину.
Скоро их взорам открылся Марсель, белый, тёплый, полный жизни Марсель, младший брат Тира и Карфагена, их наследник на Средиземном море; Марсель, который, становясь старше, всё молодеет. Для обоих были полны воспоминаний и круглая башня, и форт св. Николая, и ратуша, и гавань с каменными набережными, где они оба играли детьми.
По обоюдному желанию, они вышли на улице Каннебьер.
Какой-то корабль уходил в Алжир; тюки, пассажиры, заполнявшие палубу, толпа родных и друзей, прощания, возгласы и слёзы – зрелище, всегда волнующее, даже для тех, кто видит его ежедневно, – вся эта сутолока не могла отвлечь Максимилиана от мысли, завладевшей им с той минуты, как нога его ступила на широкие плиты набережной.
– Смотрите, – сказал он, беря Монте-Кристо под руку, – вот на этом месте стоял мой отец, когда «Фараон» входил в порт; вот здесь этот честнейший человек, которого вы спасли от смерти и позора, бросился в мои объятья; я до сих пор чувствую на лице его слёзы; и плакал не он один, многие плакали, глядя на нас.
Монте-Кристо улыбнулся.
– Я стоял там, – сказал он, указывая на угол одной из улиц.
Не успел он договорить, как в том направлении, куда он указывал, раздался горестный стон, и они увидели женщину, которая махала рукой одному из пассажиров отплывающего корабля. Лицо её было скрыто вуалью; Монте-Кристо следил за ней с таким волнением, что Моррель не мог бы не заметить этого, если бы его взгляд не был устремлён на палубу.
– Смотрите! – воскликнул Моррель. – Этот молодой человек в военной форме, который машет рукой, это Альбер де Морсер!
– Да, – сказал Монте-Кристо, – я тоже узнал его.
– Как? Вы ведь смотрели в другую сторону.
Граф улыбнулся, как он всегда улыбался, когда не хотел отвечать.
И глаза его снова обратились на женщину под вуалью; она исчезла за углом.
Тогда он обернулся.
– Дорогой друг, – сказал он Максимилиану, – нет ли у вас здесь какого-нибудь дела?
– Я навещу могилу отца, – глухо ответил Моррель.
– Хорошо, ступайте и ждите меня там; я приду туда.
– Вы уходите?
– Да… мне тоже нужно посетить святое для меня место.
Моррель слабо пожал протянутую руку графа, затем грустно кивнул головой и направился в восточную часть города.
Монте-Кристо подождал, пока Максимилиан скрылся из глаз, и пошёл к Мельянским аллеям, где стоял тот скромный домик, с которым наши читатели познакомились в начале нашего повествования.
Дом этот всё так же осеняли ветвистые листья аллеи, служившей местом прогулок марсельцам; он весь зарос диким виноградом, оплетающим своими чёрными корявыми стеблями его каменные стены, пожелтевшие под пламенными лучами южного солнца. Две стёртых каменных ступеньки вели к входной двери, сколоченной из трех досок, которые ежегодно расходились, но не знали ни глины, ни краски, и терпеливо ждали осеннюю сырости, чтобы снова сойтись.
Этот дом, прелестный, несмотря на свою ветхость, весёлый, несмотря на свой невзрачный вид, был тот самый, в котором некогда жил старик Дантес.
Но старик занимал мансарду, а в распоряжение Мерседес граф предоставил весь дом.
Сюда и вошла женщина в длинной вуали, которую Монте-Кристо видел на пристани; в ту минуту, когда он показался из-за угла, она закрывала за собой дверь, так что едва он её настиг, как она снова исчезла.
Он хорошо был знаком с этими стёртыми ступенями; он лучше всех знал, как открыть эту старую дверь: щеколда поднималась при помощи гвоздя с широкой головкой.
И он вошёл, не постучавшись, не предупредив никого о своём приходе, вошёл, как друг, как хозяин.
За домом находился залитый солнечным светом и теплом маленький садик, тот самый, где в указанном месте Мерседес нашла деньги, которые граф положил туда якобы двадцать четыре года тому назад; с порога входной двери были видны первые деревья этого садика.
Переступив этот порог, Монте-Кристо услышал вздох, похожий на рыдание; он взглянул в ту сторону, откуда донёсся вздох, и среди кустов виргинского жасмина с густой листвой и длинными пурпурными цветами увидал Мерседес; она сидела на скамье и плакала.
Она откинула вуаль и, одна под куполом небес, закрыв руками лицо, дала волю рыданиям и вздохам, которые она так долго сдерживала в присутствии сына.
Монте-Кристо сделал несколько шагов; под его ногой захрустел песок.
Мерседес подняла голову и испуганно вскрикнула.
– Сударыня, – сказал граф, – я уже не властен дать вам счастье, но я хотел бы принести вам утешение; примете ли вы его от меня, как от друга?
– Да, я очень несчастна, – отвечала Мерседес, – одна на свете… У меня оставался только сын, и он меня покинул.
– Он хорошо сделал, сударыня, – возразил граф, – у него благородное сердце. Он понял, что каждый человек должен принести дань отечеству; одни отдают ему свой талант, другие свой труд; одни отдают свои бессонные ночи, другие – свою кровь. Оставаясь с вами, он растратил бы около вас свою ставшую бесполезной жизнь, и он не мог бы примириться с вашими страданиями. Бессилие озлобило бы его: борясь со своими невзгодами, которые он сумеет обратить в удачу, он станет сильным и могущественным.
Дайте ему воссоздать своё и ваше будущее, сударыня; смею вас уверить, что оно в верных руках.
– Счастьем, которое вы ему пророчите и которое я от всей души молю бога ему даровать, мне уж не придётся насладиться, – сказала бедная женщина, грустно качая головой. – Столько разбито во мне и вокруг меня, что я чувствую себя на краю могилы. Вы хорошо сделали, граф, что помогли мне возвратиться туда, где я была так счастлива; умирать надо там, где знал счастье.
– Ваши горькие слова, сударыня, – сказал Монте-Кристо, – жгут мне сердце, жгут тем сильнее, что вы справедливо ненавидите меня; я виновник всех ваших страданий; почему вы, вместо того чтобы обвинять, не жалеете меня? Вы причинили бы мне ещё горшую боль…
– Ненавидеть вас, обвинять вас, Эдмон?.. Ненавидеть, обвинять человека, который пощадил жизнь моего сына, – ведь правда, у вас было жестокое намерение отнять у господина де Морсер сына, которым он так гордился? Взгляните на меня, и вы увидите, есть ли в моём лице хоть тень укора.
Граф поднял свой взор и остановил ею на Мерседес, которая протягивала ему обе руки.
– Взгляните на меня, – продолжала она с бесконечной грустью, – красота моя померкла, и в моих глазах уже нет блеска, прошло то время, когда я приходила с улыбкой к Эдмону Дантесу, который ждал меня там, у окна мансарды, где жил его старый отец… С тех пор протекло много тягостных дней, они вырыли пропасть между мной и прошлым. Обвинять вас, Эдмон, вас ненавидеть, мой друг? Нет! Я себя ненавижу и себя обвиняю! Я во всём виновата, – воскликнула она, сжимая руки. – Как жестоко я наказана!.. У меня была вера, невинность, любовь – эти три дара, которыми небо наделяет ангелов, а я, несчастная, я усомнилась в бою!
Монте-Кристо молча протянул ей руку.
– Нет, мой друг, – сказала она, мягко отнимая свою руку, – не дотрагивайтесь до меня. Вы меня пощадили, а между тем из всех, кого вы покарали, я одна не заслуживала пощады. Все остальные действовали из ненависти, алчности, себялюбия; я же – из малодушия. У них была цель, а я – я испугалась. Нет, не пожимайте мою руку, Эдмон; я чувствую, вы хотите сказать мне доброе слово, – не нужно, поберегите его для другой, я его недостойна. Взгляните… (она совсем откинула вуаль) мои волосы поседели от горя; мои глаза пролили столько слёз, что они окружены лиловыми тенями; лоб мой избороздили морщины. А вы, Эдмон, всё такой же молодой, красивый, гордый. Это оттого, что в вас была вера, в вас было мужество, вы уповали на бога, и бог поддержал вас. А я была малодушна, я отреклась; господь меня покинул, – и вот что стало со мной.
Мерседес зарыдала; сердце её разрывалось от боли воспоминаний.
Монте-Кристо взял её руку и почтительно поцеловал; но она сама почувствовала, что в этом поцелуе не было огня, словно он был запечатлён на мраморной руке святой.
– Есть такие обречённые жизни, – продолжала она, – первая же ошибка разбивает всё их будущее. Я вас считала умершим, и я должна была тоже умереть; что пользы, что я в сердце своём неустанно оплакивала вас? В тридцать девять лет я стала старухой – и только. Что пользы, что, единственная из всех узнав вас, я спасла жизнь моему сыну? Разве не должна я была спасти также человека, которого я выбрала себе в мужья, как бы ни велика была его вина? А я дала ему умереть. Больше того! Я сама приблизила его смерть своим бездушием, своим презрением, не думая, не желая думать о том, что он из-за меня стал клятвопреступником и предателем! Что пользы, наконец, что я приехала с моим сыном сюда, раз я его покинула, отпустила его одного, отдала его смертоносной Африке? Да, я была малодушна! Я отреклась от своей любви, и, как все отступники, я приношу несчастье тем, кто окружает меня.
– Нет, Мерседес, – сказал Монте-Кристо, – вы не должны судить себя так строго. Вы благородная, святая женщина, вы обезоружили меня силой своего горя; но за мной, незримый, неведомый, гневный, стоял господь, чьим посланным я был, и он не захотел остановить брошенную мною молнию. Клянусь богом, пред которым я уже десять лет каждый день повергаюсь ниц, призываю его в свидетели, что я пожертвовал вам своей жизнью и, вместе с жизнью, всеми своими замыслами! Но, Мерседес, и я говорю это с гордостью, я был нужен богу, и он вернул меня к жизни. Вдумайтесь в прошлое, вдумайтесь в настоящее, постарайтесь предугадать будущее и скажите: разве я не орудие всевышнего? В самых ужасных несчастьях, в самых жестоких страданиях, забытый всеми, кто меня любил, гонимый теми, кто меня не знал, я прожил половину жизни; и вдруг, после заточения, одиночества, лишений – воздух, свобода, богатство; богатство столь ослепительное, волшебное, столь неимоверное, что я должен был поверить, что бог посылает мне его для великих деяний. С тех пор я нёс это богатство как служение; с тех пор меня уже ничто не прельщало в этой жизни, в которой вы, Мерседес, порой находили сладость; я не знал ни часа отдыха; какая-то сила влекла меня вперёд; словно я был огненным облаком, проносящимся по небу, чтобы испепелить проклятые богом города. Подобно тем отважным капитанам, которые снаряжают свой корабль в тяжёлый путь, в опасный поход, я собирал припасы, готовил оружие, приучал своё тело к самым тяжким испытаниям, приучал душу к самым сильным потрясениям, чтобы моя рука умела убивать, мои глаза – созерцать страдания, мои губы – улыбаться при самых ужасных зрелищах; из доброго, доверчивого, не помнящего зла я сделался мстительным, скрытным, злым или, вернее, бесстрастным, как глухой и слепой рок. Тогда я вступил на уготованный мне путь, я пересёк пространства, я достиг цели; горе тем, кого я встретил на своём пути.
– Довольно, – сказала Мерседес, – довольно, Эдмон! Поверьте, что если я, единственная из всех, вас узнала, то я одна могла и понять вас. И если бы вы встретили меня на своём пути и разбили, как стеклянный сосуд, я и тогда не могла бы не восхищаться вами, Эдмон! Как между мной и прошлым лежит пропасть, так лежит пропасть между вами и остальными людьми; и всего мучительнее для меня сравнивать вас с другими; ибо нет никого на свете равного вам, никого, кто был бы подобен вам. Теперь проститесь со мной, Эдмон, и расстанемся.
– Раньше чем мы расстанемся, скажите мне, что я могу для вас сделать, Мерседес? – спросил Монте-Кристо.
– Я хочу только одного, Эдмон: чтобы мой сын был счастлив.
– Молите бога, который один держит в своей руке жизнь людей, чтобы он отвёл от него смерть; об остальном я позабочусь.
– Благодарю вас, Эдмон.
– А вы, Мерседес?
– Мне ничего не нужно, я живу меж двух могил; одна – это могила Эдмона Дантеса, уже давно умершего; я его любила! Моим поблекшим губам не пристало произносить это слово, но моё сердце ничего не забыло, и ни за какие блага мира я бы не отдала эту память сердца. В другой могиле лежит человек, которого Эдмон Дантес убил; я оправдываю это убийство, но мой долг молиться за убитого.
– Ваш сын будет счастлив, – повторил граф.
– Тогда и я буду счастлива, насколько это для меня возможно.
– Но… всё же… как вы будете жить?
Мерседес печально улыбнулась.
– Если я скажу, что буду жить здесь так, как прежняя Мерседес, трудом, вы этому не поверите; теперь я умею только молиться, но мне и нет необходимости работать; зарытый вами клад нашёлся в том самом месте, которое вы указали; люди будут любопытствовать, кто я, что я здесь делаю, на какие средства я живу, но не всё ли мне равно! Это касается только бога, вас и меня.
– Мерседес, – сказал граф, – я говорю это вам не в укор, но вы принесли слишком большую жертву, отказавшись от всего того состояния, которое приобрёл граф де Морсер и половина которого принадлежала вам по праву.
– Я догадываюсь о том, что вы хотите мне предложить, по я не могу этого принять. Эдмон, мой сын мне не позволил бы.
– Поэтому я и не осмелюсь ничего сделать для вас, не заручившись одобрением Альбера. Я узнаю его желания и подчинюсь им. Но если он согласится на то, что я предлагаю сделать, вы не воспротивитесь?
– Вы должны знать, Эдмон, что я уже не в силах рассуждать; я не способна принимать решений, кроме единственного – никогда ничего не решать. Господь наслал на меня бури, которые сломили мою волю. Я бессильна в его руках, как воробей в когтях орла. Раз я ещё живу – значит, такова его воля.
– Берегитесь, сударыня, – сказал Монте-Кристо, – не так поклоняются богу! Бог требует, чтобы его понимали и разумно принимали его могущество; вот почему он и дал вам свободную волю.
– Нет! – воскликнула Мерседес. – Не говорите так! Если бы я думала, что бог дал мне свободную волю, что спасло бы меня от отчаяния?
Монте-Кристо слегка побледнел и опустил голову, подавленный страстной силой этого горя.
– Вы не хотите сказать мне: до свидания? – произнёс он, протягивая ей руку.
– Напротив, я говорю вам: до свидания, – возразила Мерседес, торжественно указывая ему на небо, – вы видите, во мне ещё живёт надежда.
И, пожав дрожащей рукой руку графа, Мерседес бросилась на лестницу и скрылась.
Тогда Монте-Кристо медленно вышел из дома и снова направился к гавани.
Но Мерседес не видела, как он удалялся, хоть и стояла у окна мансарды, где жил старик Дантес. Глаза её искали вдали корабль, уносивший её сына в открытое море.
Правда, губы её невольно, чуть слышно шептали:
– Эдмон! Эдмон!
Глава 16. ПРОШЛОЕ
Граф с щемящей тоской в сердце вышел из этого дома, где он оставил Мерседес, которую, быть может, видел в последний раз.
После смерти маленького Эдуарда в Монте-Кристо произошла глубокая перемена. Он шёл долгим, извилистым путём мщения, и, когда достиг вершины, бездна сомнения внезапно разверзлась перед ним.
Более того: разговор с Мерседес пробудил в его душе такие воспоминания, которые он жаждал побороть.
Монте-Кристо был не из тех людей, которые подолгу предаются меланхолии: это нища для заурядного ума, черпающего в ней мнимую оригинальность, но она пагубна для сильных натур. Граф сказал себе, что если он сомневается и чуть ли не порицает себя, – значит, в его расчёты вкралась какая-то ошибка.
«Я неверно сужу о прошлом, – говорил он себе, – я не мог так грубо ошибиться. Неужели я поставил себе безумную цель? Неужели я десять лет шёл по ложному пути? Неужели зодчему довольно было одного часа, чтобы убедиться в том, что создание рук его, в которое он вложил все свои надежды, – если и не невозможно, то по меньшей мере кощунственно?
Я не могу допустить этой мысли, она сведёт меня с ума.
Прошлое представляется мне в ложном свете, потому что я смотрю на него слишком издалека. Когда идёшь вперёд, прошлое, подобно пейзажу, исчезает по мере того, как проходишь мимо. Я словно поранил себя во сне; я вижу кровь, я чувствую боль, но не помню, как получил эту рану.
Ты, возрождённый к жизни, богатый сумасброд, грезящий наяву, всемогущий провидец, всесильный миллионер, возвратись на мгновение к мрачному зрелищу жалкой и голодной жизни, пройди снова тот путь, на который тебя обрекла судьба, куда тебя привело злосчастье, где тебя ждало отчаяние; слишком много алмазов, золота и наслаждения сверкает на поверхности того зеркала, в которое Монте-Кристо смотрит на Дантеса; спрячь эти алмазы, запятнай это золото, сотри эти лучи; богач, вспомни бедняка; свободный, вспомни узника; воскресший, вспомни мертвеца».
Погружённый в такие думы, Монте-Кристо шёл по улице Кессри. Это была та самая улица, по которой двадцать четыре года тому назад его везла безмолвная стража; эти дома, теперь весёлые и оживлённые, были в ту ночь темны и молчаливы.
– Это те же дома, – шептал Монте-Кристо, – но только тогда была ночь, а сейчас светлый день; солнце всё освещает и всему придаёт радостный вид.
Он спустился по улице Сен-Лоран на набережную и подошёл к Управлению порта; здесь его тогда посадили в баркас.
Мимо шла лодка под холщовым тентом; Монте-Кристо окликнул лодочника, и тот поспешил к нему, предвидя щедрое вознаграждение.
Погода была чудесная, прогулка восхитительная. Солнце, алое, пылающее, спускалось к горизонту, воспламеняя волны; по морю, гладкому, как зеркало, иногда пробегала рябь – это рыба, преследуемая невидимым врагом, выскакивала из воды, ища спасения в чуждой стихии; вдали скользили белые и лёгкие, как чайки, рыбачьи лодки, направляющиеся в Мартиг, и торговые суда, везущие груз на Корсику или в Испанию.
Но граф не замечал ни безоблачного неба, ни скользящих лодок, ни всё заливающего золотого света. Завернувшись в плащ, он вспоминал одну за другой все вехи своего страшного пути: одинокий огонёк, светившийся в Каталанах, грозный силуэт замка Иф, указавший ему, куда его везут, борьбу с жандармами, когда он хотел броситься в море, своё отчаяние, когда он почувствовал себя побеждённым, и холод ружейного дула, приставленного к виску.
И мало-помалу, подобно высохшим за лето ручьям, которые, когда надвигаются осенние тучи, понемногу наполняются влагой и начинают оживать капля за каплей, граф Монте-Кристо ощутил, как в груди его, капля за каплей, начинает сочиться желчь, некогда заливавшая сердце Эдмона Дантеса.
Для него с этой минуты не было больше ни ясного неба, ни лёгких лодок, ни золотого сияния; небо заволоклось траурными тучами, а когда перед ним вырос чёрный гигант, носящий имя замка Иф, он вздрогнул, словно увидел призрак смертельного врага.
Они были у цели.
Граф невольно отодвинулся на самый конец лодки, хотя лодочник самым приветливым голосом повторял ему:
– Приехали, сударь.
Монте-Кристо вспомнил, как на этом самом месте, по этой скалистой тропе волокла его стража и как его подгоняли остриём штыка.
Некогда этот путь показался Дантесу бесконечным; Монте-Кристо нашёл его очень коротким; каждый взмах весла, вместе с брызгами воды, рождал миллионы мыслей и воспоминаний.
Со времени Июльской революции замок Иф уже не был тюрьмой; он превратился в сторожевой пост, назначением которого было препятствовать провозу контрабанды; у ворот стоял привратник, поджидая посетителей, приезжающих осматривать этот памятник Ужаса, ставший теперь просто достопримечательностью.
Монте-Кристо знал это и всё же, когда он вошёл под эти своды, спустился по тёмной лестнице, когда его провели в подземелье, которое он пожелал осмотреть, мертвенная бледность покрыла его чело, и леденящий холод пронизал его сердце.
Граф спросил, не осталось ли здесь какого-нибудь старого тюремщика времён Реставрации; но всё они ушли на пенсию или заняли другие должности.
Привратник, который водил его, был здесь только с 1830 года.
Его провели в его собственную темницу.
Он снова увидел тусклый свет, проникавший сквозь узкую отдушину, увидел место, где стояла кровать, теперь уже унесённая, а за кроватью, хоть и заделанное, но выделявшееся своими более светлыми камнями, отверстие, пробитое аббатом Фариа.
Монте-Кристо почувствовал, что у него подгибаются ноги; он пододвинул деревянный табурет и сел.
– Что рассказывают об узниках этого замка, если не считать Мирабо? – спросил граф. – Существуют ли какие-нибудь предания об этих мрачных подземельях, глядя на которые даже не веришь, чтобы люди могли заточить сюда живого человека?
– Да, сударь, – отвечал привратник, – об этой самой камере мне рассказывал тюремщик Антуан.
Монте-Кристо вздрогнул. Этот Антуан был его тюремщиком. Он почти забыл его имя и черты его лица, но когда это имя было названо, он его увидел, как живого: бородатое лицо, тёмную куртку и связку ключей, звяканье которых он, казалось, ещё слышал.
Граф обернулся, и ему почудилось, что Антуан стоит в глубине коридора, казавшегося ещё более мрачным при свете факела, который держал привратник.
– Если угодно, я расскажу, – предложил привратник.
– Да, расскажите, – отвечал Монте-Кристо.
И он прижал руку к сердцу, чтобы унять его неистовый стук, со страхом готовясь выслушать повесть о самом себе.
– Расскажите, – повторил он.
– В этой самой камере, – начал привратник, – тому уже много лет, жил один арестант, человек очень опасный, говорят, а главное – очень отчаянный. В те же годы здесь находился ещё один заключённый, священник, но этот был смирный; он, бедняга, помешался.
– Помешался? – повторил Монте-Кристо. – А на чём?
– Он всем предлагал миллионы, если его выпустят.
Монте-Кристо поднял глаза к небу, но не увидел его: между ним и небесным сводом была каменная преграда. Он подумал о том, что между глазами тех, кому аббат Фариа предлагал сокровища, и этими сокровищами преграда была не меньшая.
– Могли заключённые видеться друг с другом? – спросил Монте-Кристо.
– Нет, сударь, это было строжайше запрещено; но они обошли это запрещение и пробили ход из одной камеры в другую.
– А кто из них пробил ход?
– Молодой, понятно, – сказал привратник, – он был ловкий и сильный, а бедный аббат был уже стар, да и мысли у него путались.
– Слепцы!.. – прошептал Монте-Кристо.
– Словом, – продолжал привратник, – молодой пробил ход; чем? – бог знает, но пробил. Вот поглядите, следы и сейчас ещё видны.
И он приблизил к стене факел.
– Да, вижу, – заметил граф глухим от волнения голосом.
– Потом они начали ходить друг к другу. Сколько времени это продолжалось? Никому не известно. Потом старик заболел и умер. Как вы думаете, что сделал молодой?
– Расскажите.
– Он перенёс покойника к себе, положил его на свою кровать, лицом к стене, вернулся в пустую камеру, заделал отверстие и залез в мешок мертвеца. Что вы на это скажете?