– Дело не в горе, дорогой друг, – отвечал доктор. – Бывает, хоть и редко, что горе убивает, но оно убивает не в день, не в час, не в десять минут.
Вильфор ничего не ответил; он только впервые поднял голову и испуганно взглянул на доктора.
– Вы присутствовали при агонии? – спросил д'Авриньи.
– Конечно, – отвечал королевский прокурор, – ведь вы же мне шепнули, чтобы я не уходил.
– Заметили вы симптомы болезни, от которой скончалась госпожа де Сен-Меран?
– Разумеется; у маркизы было три припадка, один за другим через несколько минут, и каждый раз с меньшим промежутком и всё тяжелее. Когда вы пришли, она начала задыхаться; затем с ней сделался припадок, который я счёл просто нервным. Но по-настоящему я стал беспокоиться, когда увидел, что она приподнимается на постели с неестественным напряжением конечностей и шеи. Тогда по вашему лицу я понял, что дело гораздо серьёзнее, чем я думал. Когда припадок миновал, я хотел поймать ваш взгляд, но вы не смотрели на меня. Вы считали её пульс, и уже начался второй припадок, а вы так и не повернулись ко мне. Этот второй припадок был ещё ужаснее; те же непроизвольные движения повторились, губы посинели и стали дёргаться. Во время третьего припадка она скончалась. Уже после первого припадка я подумал, что это столбняк, вы подтвердили это.
– Да, при посторонних, – возразил доктор, – но теперь мы одни.
– Что же вы собираетесь мне сказать?
– Что симптомы столбняка и отравления растительными ядами совершенно тождественны.
Вильфор вскочил на ноги, но, постояв минуту неподвижно и молча, он снова упал на скамью.
– Господи, доктор, – сказал он, – вы понимаете, то вы говорите?
Моррель не знал, сон ли всё это или явь.
– Послушайте, – сказал доктор, – я знаю, насколько серьёзно моё заявление и кому я его делаю.
– С кем вы сейчас говорите с должностным лицом или с другом? – спросил Вильфор.
– С другом, сейчас только с другом. Симптомы столбняка настолько схожи с симптомами отравления растительными веществами, что если бы мне предстояло подписаться под тем, что я вам говорю, я бы поколебался. Так что, повторяю вам, я сейчас обращаюсь не к должностному лицу, а к другу. И вот, другу я говорю: я три четверти часа наблюдал за агонией, за конвульсиями, за кончиной госпожи де Сен-Меран, и я не только убеждён, что она умерла от отравления, но могу даже назвать, да, могу назвать тот яд, которым она отравлена.
– Доктор, доктор!
– Всё налицо: сонливость вперемежку с нервными припадками, чрезмерное мозговое возбуждение, онемение центров. Госпожа де бен-Мерай умерла от сильной дозы бруцина или стрихнина, которую ей дали, может быть, и по ошибке.
Вильфор схватил доктора за руку.
– О, это немыслимо! – сказал он – Это сон, боже мой, это сон! Ужасно слышать, как такой человек, как вы, говорит такие вещи! Заклинаю вас, доктор, скажите, что вы, может быть, и ошибаетесь!
– Конечно, это может быть, но…
– Но?
– Но я не думаю.
– Доктор, пожалейте меня; за последние дни со мной происходят такие неслыханные вещи, что я боюсь сойти с ума.
– Кто-нибудь, кроме меня, видел госпожу де Сен-Меран?
– Никто.
– Посылали в аптеку за каким-нибудь лекарством, не показав мне рецепта?
– Нет.
– У госпожи де Сен-Меран были враги?
– Я таких не знаю.
– Кто-нибудь был заинтересован в её смерти?
– Да нет же, господи, нет. Моя дочь – её единственная наследница; Валентина одна… О, если бы я мог подумать такую вещь, я вонзил бы себе в сердце кинжал за то, что оно хоть миг могло таить подобную мысль.
– Что вы, мой друг! – в свою очередь воскликнул д'Авриньи. – Боже меня упаси обвинять кого-нибудь. Поймите, я говорю только о несчастной случайности, об ошибке. Но, случайность или нет – факт налицо, он подсказывает моей совести, и моя совесть требует, чтобы я вам громко заявил об этом. Наведите справки.
– У кого? Каким образом? О чём?
– Скажем, не ошибся ли Барруа, старый лакей, и не дал ли он маркизе какое-нибудь лекарство, приготовленное для его хозяина?
– Для моего отца?
– Да.
– Но каким образом могла бы госпожа де Сен-Меран отравиться лекарством, приготовленным для господина Нуартье?
– Очень просто: вы же знаете, что при некоторых заболеваниях лекарствами служат яды; к числу таких заболеваний относится паралич. Месяца три назад, испробовав всё, чтобы вернуть господину Нуартье способность двигаться и дар речи, я решил испытать последнее средство. И вот уже три месяца я лечу его бруцином. Таким образом, в последнее лекарство, которое я ему прописал, входит шесть центиграммов бруцина; это количество безвредно для парализованных органов господина Нуартье, который к тому же дошёл до него последовательными дозами, но этого достаточно, чтобы убить всякого другого человека.
– Да, но комнаты госпожи де Сен-Меран и господина Нуартье совершенно между собой не сообщаются, и Барруа ни разу не входил в комнату моей тёщи. Вот что я вам скажу, доктор. Я считаю вас самым знающим врачом, а главное – самым добросовестным человеком на свете, и во всех случаях жизни ваши слова для меня – светоч, который, как солнце, освещает мне путь. Но всё-таки, доктор, всё-таки, несмотря на всю мою веру в вас, я хочу найти поддержку в аксиоме: «Еrrarе humanum est»[55].
– Послушайте, Вильфор, – сказал доктор, – кому из моих коллег вы доверяете так же, как мне?
– Почему вы спрашиваете? Что вы имеете в виду?
– Позовите его, я ему передам всё, что видел, всё, что заметил, и мы произведём вскрытие.
– И найдёте следы яда?
– Нет, не яда, я этого не говорю; но мы констатируем раздражение нервной системы, распознаём несомненное, явное удушение, и мы вам скажем: дорогой господин Вильфор, если это была небрежность, следите за вашими слугами; если ненависть – следите за вашими врагами.
– Подумайте, что вы говорите, д'Авриньи! – отвечал подавленный Вильфор. – Как только тайна станет известна кому-нибудь, кроме вас, неизбежно следствие, а следствие у меня – разве это мыслимо! Однако, продолжал королевский прокурор, спохватываясь и с беспокойством глядя на доктора, – если вы желаете, если вы непременно этого требуете, я это сделаю. В самом деле, быть может, я должен дать этому ход; моё положение этого требует. Но, доктор, вы видите, я совсем убит: навлечь на мой дом такой скандал после такого горя! Моя жена и дочь этого не перенесут. Что касается меня, доктор, то, знаете, нельзя достигнуть такого положения, как моё, занимать двадцать пять лет подряд должность королевского прокурора, не нажив изрядного числа врагов. У меня их немало. Огласка этого дела будет для них торжеством и ликованием, а меня покроет позором. Простите мне эти суетные мысли. Будь вы священником, я не посмел бы вам этого сказать; но вы человек, вы знаете людей; доктор, доктор, вы мне ничего не говорили, да?
– Дорогой господин де Вильфор, – отвечал с волнением доктор, – мой первый долг – человеколюбие. Если бы наука не была здесь бессильна, я спас бы госпожу де Сен-Меран; но она умерла; я должен думать о живых. Похороним эту ужасную тайну в самой глубине сердца. Если чей-нибудь взор проникнет в неё, пусть отнесут моё молчание за счёт моего невежества, я согласен. Но вы ищите, ищите неустанно, деятельно, ведь дело может не кончиться одним этим случаем… И когда вы найдёте виновного, если только найдёте, я скажу вам: вы судья, поступайте так, как вы считаете нужным!
– Благодарю вас, доктор, благодарю! – сказал Вильфор с невыразимой радостью. – У меня никогда не было лучшего друга, чем вы.
И, словно опасаясь, как бы доктор д'Авриньи не передумал, он встал и увлёк его по направлению к дому.
Они ушли.
Моррель, точно ему было мало воздуха, раздвинул обеими руками ветви, и луна осветила его лицо, бледное, как у привидения.
– Небеса явно благосклонны ко мне, но как это страшно! – сказал он. – Но Валентина, бедная! Как она вынесет столько горя?
И, говоря это, он смотрел то на окно с красными занавесями, то на три окна с белыми занавесями.
В окне с красными занавесями свет почти совсем померк. Очевидно, г-жа де Вильфор потушила лампу, и в окне виден был лишь свет ночника.
Зато в другом конце дома открылось одно из окон с белыми занавесями.
В ночной тьме мерцал тусклый свет стоящей на камине свечи, и какая-то тень появилась на балконе. Моррель вздрогнул: ему послышалось, что кто-то рыдает.
Не удивительно, что этот сильный, мужественный человек, взволнованный и возбуждённый двумя самыми мощными человеческими страстями – любовью и страхом, – настолько ослабел, что поддался суеверным галлюцинациям.
Хоть он и находился в таком скрытом месте, что Валентина никак не могла бы его увидеть, ему показалось, что тень у окна зовёт его; это подсказывал ему взволнованный ум и подтверждало его пылкое сердце. Этот обман чувств обратился для него в бесспорную реальность, и, повинуясь необузданному юношескому порыву, он выскочил из своего тайника. Не думая о том, что его могут заметить, что Валентина может испугаться, невольно вскрикнуть, и тогда поднимется тревога, он в два прыжка миновал цветник, казавшийся в лунном свете белым и широким, как озеро, добежал до кадок с померанцевыми деревьями, расставленных перед домом, быстро взбежал по ступеням крыльца и толкнул легко поддавшуюся дверь.
Валентина его не видела; её поднятые к небу глаза следили за серебряным облаком, плывущим в лазури; своими очертаниями оно напоминало тень, возносящуюся на небо, и взволнованной девушке казалось, что это душа её бабушки.
Между тем Моррель пересёк прихожую и нащупал перила лестницы; ковёр, покрывавший ступени, заглушал его шаги; впрочем, Моррель был до того возбуждён, что не испугался бы самого Вильфора. Если бы перед ним предстал Вильфор, он знал, что делать: он подойдёт к нему и во всём признается, умоляя его понять и одобрить ту любовь, которая связывает его с Валентиной; словом, Моррель совершенно обезумел.
К счастью, он никого не встретил.
Вот когда ему особенно пригодились сведения, сообщённые ему Валентиной о внутреннем устройстве дома; он беспрепятственно добрался до верхней площадки лестницы, и, когда он остановился, осматриваясь, рыдание, которое он сразу узнал, указало ему, куда идти. Он обернулся: из-за полуоткрытой двери пробивался луч света и слышался плач. Он толкнул дверь и вошёл.
В глубине алькова, покрытая простынёй, под которой угадывались очертания тела, лежала покойница; она показалась Моррелю особенно страшной из-за тайны, которую ему довелось узнать.
Около кровати, зарывшись головой в подушки широкого кресла, стояла на коленях Валентина, сотрясаясь от рыданий и заломив над головой стиснутые, окаменевшие руки.
Она отошла от окна и молилась вслух голосом, который тронул бы самое бесчувственное сердце; слова слетали с её губ, торопливые, бессвязные, невнятные, – такая жгучая боль сжимала ей горло.
Лунный свет, пробиваясь сквозь решётчатые ставни, заставил померкнуть пламя свечи и обливал печальной синевой эту горестную картину.
Моррель не выдержал; он не отличался особой набожностью, не легко поддавался впечатлениям, но видеть Валентину страдающей, плачущей, ломающей руки – это было больше, чем он мог вынести молча. Он вздохнул, прошептал её имя, и лицо, залитое слезами, с отпечатками от бархатной обивки кресла, лицо Магдалины Кореджо обратилось к нему.
Валентина не удивилась, увидев его. Для сердца, переполненного бесконечным отчаянием, не существует более волнений.
Моррель протянул возлюбленной руку.
Валентина вместо всякого объяснения, почему она не вышла к нему, показала ему на труп, простёртый под погребальным покровом, и снова зарыдала.
Оба они не решались заговорить в этой комнате. Каждый боялся нарушить это безмолвно, словно где-то в углу стояла сама смерть, повелительно приложив палец к губам.
Валентина решилась первая.
– Как вы сюда вошли, мой друг? – сказала она. – Увы! Я бы сказала вам: добро пожаловать! – если бы не смерть отворила вам двери этого дома.
– Валентина, – сказал Моррель дрожащим голосом, сжимая руки, – я ждал с половины девятого; вас всё не было, я встревожился, перелез через ограду, проник в сад; и вот разговор об этом несчастье…
– Какой разговор?
Моррель вздрогнул; он вспомнил всё, о чём говорили доктор и Вильфор, и ему почудилось, что он видит под простынёй эти сведённые руки, окоченелую шею, синие губы.
– Разговор ваших слуг, – сказал он, – объяснил мне всё.
– Но ведь прийти сюда – значило погубить нас, мой друг, – сказала Валентина без ужаса и без гнева.
– Простите меня, – сказал тем же тоном Моррель, – я сейчас уйду.
– Нет, – сказала Валентина, – вас могут встретить, останьтесь здесь.
– По если сюда придут?
Валентина покачала головой.
– Никто по придёт, – сказала она, – будьте спокойны, вот наша защита.
И она указала на очертания тела под простынёй.
– А что д'Эпине? Скажите, умоляю вас, – продолжал Моррель.
– Он явился, чтобы подписать договор, в ту самую минуту, когда бабушка испускала последний вздох.
– Ужасно! – сказал Моррель с чувством эгоистической радости, так как подумал, что из-за этой смерти свадьба будет отложена на неопределённое время. Но он был тотчас же наказан за своё себялюбие.
– И что вдвойне тяжело, – продолжала Валентина, – моя бедная, милая бабушка приказала, умирая, чтобы эта свадьба состоялась как можно скорее; господи, она думала меня защитить, и она тоже действовала против меня!
– Слышите? – вдруг проговорил Моррель.
Они замолчали.
Слышно было, как открылась дверь, и паркет коридора и ступени лестницы заскрипели под чьими-то шагами.
– Это мой отец вышел из кабинета, – сказала Валентина.
– И провожает доктора, – прибавил Моррель.
– Откуда вы знаете, что это доктор? – спросила с удивлением Валентина.
– Просто догадываюсь, – сказал Моррель.
Валентина взглянула на пего.
Между тем слышно было, как закрылась парадная дверь. Затем Вильфор пошёл запереть на ключ дверь в сад, после чего вновь поднялся по лестнице.
Дойдя до передней, он на секунду остановился, по-видимому, не зная, идти ли к себе или в комнату госпожи де Сен-Меран. Моррель поспешно спрятался за портьеру. Валентина даже не шевельнулась, словно её великое горе вознесло её выше обыденных страхов.
Вильфор прошёл к себе.
– Теперь, – сказала Валентина, – вам уже не выйти ни через парадную дверь, не через ту, которая ведёт в сад.
Моррель растерянно посмотрел на неё.
– Теперь есть только одна возможность и верный выход, – продолжала она, – через комнаты дедушки.
Она поднялась.
– Идём, – сказала она.
– Куда? – спросил Максимилиан.
– К дедушке.
– Мне идти к господину Нуартье?
– Да.
– Подумайте, Валентина!
– Я думала об этом уже давно. У меня на всём свете остался только один друг, и мы оба нуждаемся в нём… Идём же.
– Будьте осторожны, Валентина, – сказал Моррель, не решаясь повиноваться, – будьте осторожны; теперь я вижу, какое безумие, что я пришёл сюда. А вы уверены, дорогая, что вы сейчас рассуждаете здраво?
– Вполне, – сказала Валентина, – мне совестно только оставить бедную бабушку, я обещала охранять её.
– Смерть для каждого священна, Валентина, – сказал Моррель.
– Да, – ответила молодая девушка, – к тому же это не надолго. Пойдём.
Валентина прошла коридор и спустилась по маленькой лестнице, ведущей к Нуартье, Моррель на цыпочках следовал за ней. На площадке около комнаты они встретили старого слугу.
– Барруа, – сказала Валентина, – закройте за нами дверь и никого не впускайте.
И она вошла первая.
Нуартье всё ещё сидел в кресле, прислушиваясь к малейшему шуму; от Барруа он знал обо всём, что произошло, и жадным взором смотрел на дверь; он увидел Валентину, и глаза его блеснули.
В походке девушки и в её манере держаться было что-то серьёзное и торжественное. Это поразило старика. В его глазах появилось вопросительное выражение.
– Милый дедушка, – заговорила она отрывисто, – выслушай меня внимательно. Ты знаешь, бабушка Сен-Меран час назад скончалась. Теперь, кроме тебя, нет никого на свете, кто любил бы меня.
Выражение бесконечной нежности мелькнуло в глазах старика.
– Ведь правда, тебе одному я могу доверить своё горе и свои надежды?
Паралитик сделал знак, что да.
Валентина взяла Максимилиана за руку.
– В таком случае, – сказала она, – посмотри хорошенько на этого человека.
Старик испытующе и слегка удивлённо посмотрел па Морреля.
– Это Максимилиан Моррель, сын почтенного марсельского негоцианта, о котором ты, наверно, слышал.
– Да, – показал старик.
– Это незапятнанное имя, и Максимилиан украсит его славой, потому что в тридцать лет он уже капитан спаги, кавалер Почётного легиона.
Старик показал, что помнит это.
– Так вот, дедушка, – сказала Валентина, опускаясь на колени перед стариком и указывая на Максимилиана, – я люблю его и буду принадлежать только ему! Если меня заставят выйти замуж за другого, я умру или убью себя.
В глазах паралитика был целый мир взволнованных мыслей.
– Тебе нравится Максимилиан Моррель, правда, дедушка? – спросила Валентина.
– Да, – показал неподвижный старик.
– И ты можешь нас защитить, нас, твоих детей, от моего отца?
Нуартье устремил свой вдумчивый взгляд на Морреля, как бы говоря: «Это смотря по обстоятельствам».
Максимилиан понял.
– Мадемуазель, – сказал он, – в комнате вашей бабушки вас ждёт священный долг; разрешите мне побеседовать несколько минут с господином Нуартье?
– Да, да, именно этого я и хочу, – сказали глаза старика.
Потом он с беспокойством взглянул на Валентину.
– Ты хочешь спросить, как он поймёт тебя, дедушка?
– Да.
– Не беспокойся; мы так часто говорили о тебе, что он отлично знает, как я с тобой разговариваю. – И, обернувшись к Максимилиану с очаровательной улыбкой, хоть и подёрнутой глубокой печалью, она добавила:
– Он знает всё, что я знаю.
С этими словами Валентина поднялась с колец, придвинула Моррелю стул и велела Барруа никого не впускать; затем нежно поцеловав деда и грустно простившись с Моррелем, она ушла.
Тогда Моррель, чтобы доказать Нуартье, что он пользуется доверием Валентины и знает все их секреты, взял словарь, перо и бумагу и положил всё это на стол, подле лампы.
– Прежде всего, – сказал он, – разрешите мне, сударь, рассказать вам, кто я такой, как я люблю мадемуазель Валентину и каковы мои намерения.
– Я слушаю, – показал Нуартье.
Внушительное зрелище представлял этот старик, казалось бы, бесполезное бремя для окружающих, ставший таинственным защитником, единственной опорой, единственным судьёй двух влюблённых, молодых, красивых, сильных, едва вступающих в жизнь.
Весь его вид, полный необычайного благородства и суровости, глубоко подействовал на Морреля, и он начал говорить с дрожью в голосе.
Он рассказал, как познакомился с Валентиной, как полюбил её и как Валентина, одинокая и несчастная, согласилась принять его преданность. Он рассказал о своих родных, о своём положении, о своём состоянии; и не раз, когда он вопросительно взглядывал на паралитика, тот взглядом говорил ему:
– Хорошо, продолжайте.
– Вот, сударь, – сказал Моррель, окончив первую часть своею рассказа, – я поведал вам о своей любви и о своих надеждах. Рассказывать ли теперь о наших планах?
– Да, – показал старик.
– Итак, вот на чём мы порешили.
И он рассказал Нуартье: как ждал в огороде кабриолет, как он собирался увезти Валентину, отвезти её к своей сестре, обвенчаться с ной и в почтительном ожидании надеяться на прощение господина де Вильфор.
– Нет, – показал Нуартье.
– Нет? – спросил Моррель. – Значит, так поступать не следует?
– Нет.
– Вы не одобряете этот план?
– Нет.
– Тогда есть другой способ, – сказал Моррель.
Взгляд старика спросил: какой?
– Я отправлюсь к Францу д'Эпине, – продолжал Максимилиан, – я рад, что могу вам это сказать в отсутствие мадемуазель де Вильфор, – и буду вести себя так, что ему придётся поступить, как порядочному человеку.
Взгляд Нуартье продолжал спрашивать.
– Вам угодно знать, что я сделаю?
– Да.
– Вот что. Как я уже сказал, я отправлюсь к нему и расскажу ему об узах, связывающих меня с мадемуазель Валентиной. Если он человек чуткий, он сам откажется от руки своей невесты, и с этого часа я до самой своей смерти буду ему проданным и верным другом. Если же он не согласится на это из соображений выгоды или из гордости, нелепой после того, как я докажу ему, что это будет насилием над моей наречённой женой, что Валентина любит меня и никогда не полюбит никого другого, тогда я буду с ним драться, предоставив ему все преимущества, и я убью его, или он убьёт меня. Если я его убью, он не сможет жениться на Валентине; если он меня убьёт, я убеждён, что Валентина за него не выйдет.
Нуартье с величайшей радостью смотрел на это благородное и открытое лицо; оно отражало все чувства, о которых говорил Моррель, и подкрепляло их своим прекрасным выражением, как краски усиливают впечатление от твёрдого и верного рисунка.
Однако, когда Моррель кончил, Нуартье несколько раз закрыл глаза, что у него, как известно, означало отрицание.
– Нет? – сказал Моррель. – Значит, вы не одобряете этот план, как и первый?
– Да, не одобряю, – показал старик.
– Но что же тогда делать, сударь? – спросил Моррель. – Последними словами госпожи де Сен-Меран было приказание не откладывать свадьбу её внучки; неужели я должен дать этому свершиться?
Нуартье остался недвижим.
– Понимаю, – сказал Моррель, – я должен ждать.
– Да.
– Но всякая отсрочка погубит нас, сударь. Валентина одна не в силах бороться, и её принудят, как ребёнка. Я чудом попал сюда и узнал, что здесь происходит; я чудом оказался у вас, но могу же я всё-таки рассчитывать, что счастливый случай снова поможет мне. Поверьте, возможен только какой-нибудь из двух выходов, которые я предложил, – простите мне такую самоуверенность. Скажите мне, который из них вы предпочитаете? Разрешаете ли вы мадемуазель Валентине довериться моей чести?
– Нет.
– Предпочитаете ли вы, чтобы я отправился к господину д'Эпине?
– Нет.
– Но, господи, кто же тогда окажет нам помощь, которой мы просим у неба?
В глазах старика мелькнула улыбка, как бывало всякий раз, когда ему говорили о небе. Старый якобинец всё ещё был атеистом.
– Счастливый случай? – продолжал Моррель.
– Нет.
– Вы?
– Да.
– Вы?
– Да, – повторил старик.
– Вы хорошо понимаете, о чём я спрашиваю, сударь? Простите мою настойчивость, но от вашего ответа зависит моя жизнь: наше спасение придёт от вас?
– Да.
– Вы в этом уверены?
– Да.
– Вы ручаетесь?
– Да.
И во взгляде, утверждавшем это, было столько твёрдости, что нельзя было сомневаться в воле, если не во власти.
– О, благодарю вас, тысячу раз благодарю! Но, сударь, если только бог чудом не вернёт вам речь и движение, каким образом сможете вы, прикованный к этому креслу, немой и неподвижный, воспротивиться этому браку?
Улыбка осветила лицо старика, странная улыбка глаз на этом неподвижном лице.
– Так, значит, я должен ждать? – спросил Моррель.
– Да.
– А договор?
Глаза снова улыбнулись.
– Неужели вы хотите сказать, что он не будет подписан?
– Да, – показал Нуартье.
– Так, значит, договор даже не будет подписан! – воскликнул Моррель. – О, простите меня! Ведь можно сомневаться, когда тебе объявляют об огромном счастье: договор не будет подписан?
– Нет, – ответил паралитик.
Несмотря на это, Моррель всё ещё не верил. Это обещание беспомощного старика было так странно, что его можно было приписать не силе воли, а телесной немощи: разве не естественно, что безумный, не ведающий своего безумия, уверяет, будто может выполнить то, что превосходит его силы?
Слабый толкует о неимоверных тяжестях, которые он поднимает, робкий – о великанах, которых он побеждает, бедняк – о сокровищах, которыми он владеет, самый ничтожный поселянин, в своей гордыне, мнит себя Юпитером.
Понял ли Нуартье колебания Морреля, или не совсем поверил высказанной им покорности, но только он пристально посмотрел на него.
– Что вы хотите, сударь? – спросил Моррель. – Чтобы я ещё раз пообещал вам ничего не предпринимать?
Взор Нуартье оставался твёрдым и неподвижным, как бы говоря, что этого ему недостаточно; потом этот взгляд скользнул с лица на руку.
– Вы хотите, чтобы я поклялся? – спросил Максимилиан.
– Да, – так же торжественно показал паралитик, – я этого хочу.
Моррель понял, что старик придаёт большое значение этой клятве.
Он протянул руку.
– Клянусь честью, – сказал он, – что прежде, чем предпринять что-либо против господина д'Эпине, я подожду вашего решения.
– Хорошо, – показал глазами старик.
– А теперь, сударь, – спросил Моррель, – вы желаете, чтобы я удалился?
– Да.
– Не повидавшись с мадемуазель Валентиной?
– Да.
Моррель поклонился в знак послушания.
– А теперь, – сказал он, – разрешите вашему сыну поцеловать вас, как вас поцеловала дочь?
Нельзя было ошибиться в выражении глаз Нуартье.
Моррель прикоснулся губами ко лбу старика в том самом месте, которого незадолго перед том коснулись губы Валентины.
Потом он ещё раз поклонился старику и вышел.
На площадке он встретил старого слугу, предупреждённого Валентиной; тот ждал Морреля и провёл его по извилистому тёмному коридору к маленькой двери, выходящей в сад.
Очутившись в саду, Моррель добрался до ворот; хватаясь за ветви растущего рядом дерева, он в один миг вскарабкался на ограду и через секунду спустился по своей лестнице в огород с люцерной, где его ждал кабриолет.
Он сел в него и, совсем разбитый после пережитых волнений, но с более спокойным сердцем, вернулся около полуночи на улицу Меле, бросился на постель и уснул мёртвым сном.
Глава 17. СКЛЕП СЕМЬИ ВИЛЬФОР
Через два дня, около десяти часов утра, у дверей г-на де Вильфор теснилась внушительная толпа, а вдоль предместья Сент-Оноро и улицы де-ла-Пепиньер тянулась длинная вереница траурных карет и частных экипажей.
Среди этих экипажей выделялся своей формой один, совершивший, по-видимому, длинный путь. Это было нечто вроде фургона, выкрашенного в чёрный цвет; он прибыл к месту сбора одним из первых.
Оказалось, что, по странному совпадению, в этом экипаже как раз прибыло тело маркиза де Сен-Меран и что все, кто явился проводить одного покойника, будут провожать двух.
Провожающих было немало: маркиз де Сен-Меран, один из самых ревностных и преданных сановников Людовика XVIII и Карла X, сохранил много друзей, и они вместе с теми, кого общественные приличия связывали с Вильфором, составили многолюдное сборище.
Немедленно сообщили властям, и было получено разрешение соединить обе процессии в одну. Второй катафалк, отделанный с такой же похоронной пышностью, был доставлен к дому королевского прокурора, и гроб перенесли с почтового фургона на траурную колесницу.
Оба тела должны были быть преданы земле на кладбище Пер-Лашез, где Вильфор уже давно соорудил склеп, предназначенный для погребения всех членов его семьи. В этом склепе уже лежало тело бедной Рене, с которой теперь, после десятилетней разлуки, соединились её отец и мать.
Париж, всегда любопытный, всегда приходящий в волнение при виде пышных похорон, в благоговейном молчании следил за великолепной процессией, которая провожала к месту последнего упокоения двух представителей старой аристократии, прославленных своей приверженностью к традициям, верностью своему кругу и непоколебимой преданностью своим принципам.
Сидя вместе в траурной карете, Бошан, Альбер и Шато-Рено обсуждали эту внезапную смерть.
– Я видел госпожу де Сен-Меран ещё в прошлом году в Марселе, – говорил Шато-Рено, – я тогда возвращался из Алжира. Этой женщине суждено было, кажется, прожить сто лет: удивительно деятельная, с таким цветущим здоровьем и ясным умом. Сколько ей было лет?
– Шестьдесят шесть, – отвечал Альбер, – по крайней мере так мне говорил Франц. Но её убила не старость, а горе, её глубоко потрясла смерть маркиза; говорят, что после его смерти её рассудок был не совсем в порядке.
– Но отчего она в сущности умерла? – спросил Бошан.
– От кровоизлияния в мозг как будто или от апоплексического удара. Или это одно и то же?
– Приблизительно.
– От удара? – повторил Бошан. – Даже трудно поверить. Я раза два видел госпожу де Сен-Меран, она была маленькая, худощавая, нервная, но отнюдь не полнокровная женщина. Апоплексический удар от горя – редкость для людей такого сложения.
– Во всяком случае, – сказал Альбер, – какова бы ни была болезнь, которая её убила, или доктор, который её уморил, но господин де Вильфор, или, вернее, мадемуазель Валентина, или, ещё вернее, мой друг Франц теперь – обладатель великолепного наследства: восемьдесят тысяч ливров годового дохода, по-моему.
– Это наследство чуть ли не удвоится после смерти этого старого якобинца Нуартье.
– Вот упорный дедушка! – сказал Бошан. – Tenacem propositi virum[56]. Он, наверно, побился об заклад со смертью, что похоронит всех своих наследников. И, право же, он этого добьётся. Видно, что он тот самый член Конвента девяносто третьего года, который сказал в тысяча восемьсот четырнадцатом году Наполеону: