Три дня спустя, около семи часов вечера, я увидел, как из дома выехал верхом слуга и поскакал в сторону Севрской дороги; я догадался, что он поехал в Версаль, и не ошибся. Через три часа он воротился, весь в пыли, исполнив поручение. Прошло ещё минут десять, и пешеход, закутанный в плащ, отпер калитку, вошёл в сад и запер её за собой.
Я бросился из дому. Я не видел лица Вильфора, но узнал его по биению моего сердца. Я перешёл через улицу к тумбе, которая находилась возле угла садовой стены и при помощи которой я в первый раз заглядывал в сад.
На этот раз я не удовольствовался наблюдением, а вытащил из кармана нож, проверил, хорошо ли он отточен, и перескочил через ограду.
Прежде всего я подбежал к калитке; он оставил ключ в замке и только из предосторожности два раза повернул его.
Таким образом, ничто не мешало мне бежать этим путём. Я стал осматриваться. Посреди сада расстилалась ровная лужайка, по углам её росли деревья с густой листвой и кусты осенних цветов. Чтобы пройти из дома к калитке или дойти от калитки до дома, Вильфор должен был миновать эти деревья.
Был конец сентября, дул сильный ветер; бледную луну всё время закрывали несущиеся по небу чёрные тучи; она освещала только песок на аллеях, ведущих к дому, а под деревьями тень была такая густая, что там вполне мог спрятаться человек, не опасаясь, что его заметят.
Я спрятался там, где ближе всего должен был пройти Вильфор; едва я успел скрыться, как сквозь свист ветра, гнущего деревья, мне послышались стоны. Но вы знаете, ваше сиятельство, или лучше сказать, вы не знаете, что тому, кто готовится совершить убийство, всегда чудятся глухие крики.
Прошло два часа, и за это время мне несколько раз слышались те же стоны.
Пробило полночь.
Ещё не замер унылый и гулкий отзвук последнего удара, как я увидел слабый свет в окнах той потайной лестницы, по которой мы с вами только что спустились.
Дверь отворилась и снова появился человек в плаще.
Наступила страшная минута, но я так долго готовился к ней, что во мне ничто не дрогнуло; я вытащил нож, раскрыл его и стоял наготове.
Человек в плаще шёл прямо на меня; пока он подходил по открытому пространству, мне показалось, что он держит в правой руке какое-то оружие; я испугался – не борьбы, а неудачи. Но когда он очутился всего в нескольких шагах от меня, я разглядел, что это не оружие, а просто заступ.
Не успел я ещё сообразить, зачем ему заступ, как Вильфор остановился у самой опушки, огляделся по сторонам и принялся рыть яму. Только тут я увидел, что под плащом, который Вильфор положил на лужайку, чтобы он ему не мешал, что-то спрятано.
Тут, признаться, к моей ненависти примешалось любопытство: мне хотелось узнать, что он затеял. Я стоял не шевелясь, затаив дыхание; я ждал.
Потом у меня мелькнула мысль; я ещё больше утвердился в ней, когда увидал, что королевский прокурор вытащил из-под плаща маленький ящик в два фута длиной и дюймов в семь шириной.
Я дал ему опустить ящик в яму, которую он затем засыпал землёй; потом он принялся утаптывать свежую землю ногами, чтобы скрыть все следы своей ночной работы. Тогда я бросился на него и вонзил ему в грудь нож. Я сказал:
«Я Джованни Бертуччо! За смерть моего брата ты платишь своей смертью, твой клад достанется его вдове; видишь, моя месть удалась даже лучше, чем я надеялся».
– Не знаю, слышал ли он мои слова; не думаю; он упал, даже не вскрикнув. Я почувствовал, как его горячая кровь брызнула мне на руки и в лицо, но я опьянел, обезумел; эта кровь освежала меня, а не жгла. В одну минуту я заступом открыл ящик; потом, чтобы не заметили, что я его вынул, я снова засыпал яму, перебросил заступ через ограду, выскочил из калитки, запер её снаружи, а ключ унёс с собой.
– Вот как, – сказал Монте-Кристо, – я вижу, что это было всего лишь убийство, осложнённое кражей.
– Нет, ваше сиятельство, – возразил Бертуччо, – это была вендетта с возвратом долга.
– По крайней мере сумма была значительная?
– Это были не деньги.
– Ах, да, – сказал Монте-Кристо, – вы что-то говорили о ребёнке.
– Вот именно, ваше сиятельство. Я побежал к реке, уселся на берегу и, торопясь увидеть, что лежит в ящике, взломал замок ножом.
Там, завёрнутый в пелёнки из тончайшего батиста, лежал новорождённый младенец; лицо у него было багровое, руки посинели, – видно, он умер оттого, что пуповина обмоталась вокруг шеи и удушила его. Однако он ещё не похолодел, и я не решался бросить его в реку, протекавшую у моих ног.
Через минуту мне показалось, что сердце его тихонько бьётся. Я освободил его шею от опутавшей её пуповины, и так как я был когда-то санитаром в госпитале в Бастии, я сделал то, что сделал бы в этом случае врач: принялся вдувать ему в лёгкие воздух; и через четверть часа после неимоверных моих усилий ребёнок начал дышать и вскрикнул. Я и сам вскрикнул, но от радости. «Значит, бог не проклял меня, – подумал я, – раз он позволяет мне возвратить жизнь его созданию, взамен той, которую я отнял у другого!»
– А что же вы сделали с ребёнком? – спросил Монте-Кристо. – Такой багаж не совсем удобен для человека, которому необходимо бежать.
– Вот поэтому у меня ни минуты не было мысли оставить его у себя; но я знал, что в Париже есть Воспитательный дом, где принимают таких несчастных малюток. На заставе я объявил, что нашёл ребёнка на дороге, и спросил, где Воспитательный дом. Ящик подтверждал мои слова; батистовые пелёнки указывали, что ребёнок принадлежит к богатому семейству; кровь, которой я был испачкан, могла с таким же успехом быть кровью ребёнка, как и всякою другого. Мой рассказ не встретил никаких возражений; мне указали Воспитательный дом, помещавшийся в самом конце улицы Апфер. Я разрезал пелёнку пополам, так что одна из двух букв, которыми она была помечена, осталась при ребёнке, а другая у меня, потом положил мою ношу у порога, позвонил и убежал со всех ног. Через две недели я уже был в Рольяно и сказал Ассунте:
«Утешься, сестра; Израэло умер, но я отомстил за него».
Тогда она спросила у меня, что это значит, и я рассказал ей всё!
«Джованни, – сказала мне Ассунта, – тебе следовало взять ребёнка с собой; мы заменили бы ему родителей, которых он лишился; мы назвали бы его Бенедетто[39], и за это доброе дело господь благословил бы нас».
Вместо ответа я подал ей половину пелёнки, которую сохранил, чтобы вытребовать ребёнка, когда мы станем побогаче.
– А какими буквами были помечены пелёнки? – спросил Монте-Кристо.
– H и N, под баронской короной.
– Да вы, кажется, разбираетесь в геральдике, Бертуччо? Где это вы, чёрт возьми, обучались гербоведению?
– У вас на службе, ваше сиятельство, всему можно научиться.
– Продолжайте; мне хочется знать две вещи.
– Какие, ваше сиятельство?
– Что сталось с этим мальчиком? Вы, кажется, сказали, что это был мальчик.
– Нет, ваше сиятельство, я не помню, чтобы я это говорил.
– Значит, мне послышалось. Я ошибся.
– Нет, вы не ошиблись, это и был мальчик. Но ваше сиятельство желали узнать две вещи: какая же вторая?
– Я хотел ещё знать, в каком преступлении вас обвиняли, когда вы попросили духовника и к вам в нимскую тюрьму пришёл аббат Бузони.
– Это, пожалуй, будет очень длинный рассказ, ваше сиятельство.
– Так что же? Сейчас только десять часов; вы знаете, что я сплю мало, да и вам, думаю, теперь не до сна.
Бертуччо поклонился и продолжал свой рассказ:
– Отчасти чтобы заглушить преследовавшие меня воспоминания, отчасти для того, чтобы заработать бедной вдове на жизнь, я снова занялся контрабандой; это стало легче, потому что законы стали мягче, как всегда бывает после революции. Хуже всего охранялось южное побережье из-за непрерывных волнений то в Авиньоне, то в Ниме, то в Юзесе. Мы воспользовались этой передышкой, которую нам давало правительство, и завязали сношения с жителями всего побережья. С тех пор как моего брата убили в Ниме, я больше не хотел возвращаться в этот город. Поэтому трактирщик, с которым мы вели дела, видя, что мы его покинули, сам явился к нам и открыл отделение своего трактира (на дороге из Белгарда в Бокер, под вывеской «Гарский мост»). Мы имели на дорогах в Эг-Морт Мартиг и Бук с десяток складочных мест, где мы прятали товары, а в случае нужды находили убежище от таможенных досмотрщиков и жандармов. Ремесло контрабандиста очень выгодно, когда занимаешься им с умом и энергией. И жил в горах, – теперь я вдвойне остерегался жандармов и таможенных досмотрщиков, потому что если бы меня поймали, то началось бы следствие; всякое следствие интересуется прошлым, а в моём прошлом могли найти кое-что поважнее провезённых беспошлинно сигар или контрабандных бочонков спирта. Так что, тысячу раз предпочитая смерть аресту, я действовал смело и не раз убеждался в том, что преувеличенные заботы о собственной шкуре больше всего мешают успеху в предприятиях, требующих быстрого решения и отваги. И в самом деле, если решил не дорожить жизнью, то становишься не похож на других людей, или, лучше сказать, другие люди на тебя непохожи; кто принял такое решение, тот сразу же чувствует, как увеличиваются его силы и расширяется его горизонт.
– Вы философствуете, Бертуччо! – прервал его граф. – Вы, по-видимому, занимались в жизни всем понемножку.
– Прошу прощения, ваше сиятельство.
– Пожалуйста, пожалуйста, но только философствовать в половине одиннадцатого ночи – поздновато. Впрочем, других возражений я не имею, потому что нахожу вашу философию совершенно справедливою, а это можно сказать не про всякую философскую систему.
– Мои поездки становились всё более дальними и приносили мне всё больше дохода. Ассунта была хорошая хозяйка, и наше маленькое состояние росло. Однажды, когда я собирался в путь, она сказала: «Поезжай, а к твоему возвращению я приготовлю тебе сюрприз».
Сколько я её ни расспрашивал, она ничего не хотела говорить, и я уехал.
Я был в отсутствии больше полутора месяцев; мы взяли в Лукке масло, а в Ливорно – английские бумажные материи. Выгрузились мы очень удачно, продали всё с большим барышом и, радостные, вернулись по домам.
Первое, что я, войдя в дом, увидал на самом видном месте в комнате Ассунты, был младенец месяцев восьми, в роскошной, по сравнению с остальной обстановкой, колыбели. Я вскрикнул от радости. С тех пор как я убил королевского прокурора, меня мучила только одна мысль – мысль о покинутом ребёнке. Надо сказать, что о самом убийстве я ничуть не жалел.
Бедная Ассунта всё угадала; он, воспользовалась моим отсутствием и, захватив половину пелёнки и записав для памяти точный день и час, когда ребёнок был оставлен на пороге Воспитательного дома, явилась за ним в Париж. Ей без всяких возражений отдали ребёнка.
Должен вам признаться, ваше сиятельство, что, когда я увидел это бедное создание спящим в колыбельке, я даже прослезился.
«Ассунта, – сказал я, – ты хорошая женщина, и бог благословит тебя».
– Вот это не так справедливо, как ваша философия, – заметил Монте-Кристо. – Правда, это уже вопрос веры.
– Вы правы, ваше сиятельство, – вздохнул Бертуччо. – Господь избрал этого ребёнка орудием моей кары. Я не знаю примера, чтобы дурные наклонности проявлялись так рано, как у него, а между тем нельзя сказать, чтобы его плохо воспитывали, потому что невестка моя заботилась о нём, как о княжеском сыне. Это был прехорошенький мальчик, с глазами светло-голубого цвета, какой бывает на китайском фарфоре и так гармонирует с молочной белизной кожи; только золотистые, слишком яркие волосы придавали его лицу несколько странный вид, особенно при его живом взгляде и лукавой улыбке. Существует пословица, что рыжие люди либо очень хороши, либо очень дурны; к несчастью, пословица эта вполне оправдалась на Бенедетто, и с самого своего детства он проявлял одни только дурные наклонности.
Правда, что и кротость его приёмной матери потворствовала этим задаткам; ребёнок, ради которого моя бедная невестка нередко ходила на рынок за пять лье покупать первые фрукты и самые дорогие лакомства, предпочитал пальским апельсинам и генуэзским сушёным фруктам каштаны, украденные в саду у соседа, или сушёные яблоки с его чердака, хотя в его распоряжении были каштаны и яблоки нашего собственного сада.
Однажды, когда Бенедетто было не больше шести лет, наш сосед Василио пожаловался нам, что у него из кошелька исчез луидор. По нашему корсиканскому обычаю, Василио никогда не запирал ни своего кошелька, ни своих драгоценностей, потому что, как его сиятельству известно, на Корсике нет воров. Мы думали, что он плохо сосчитал деньги, но он утверждал, что не ошибся. В этот день Бенедетто с самого утра ушёл из дому, и мы очень беспокоились о нём, как вдруг вечером он вернулся, таща за собой обезьяну; он сказал, что нашёл её привязанной на цепочке к дереву. Уже с месяц злой мальчик, вечно полный всяких причуд, непременно хотел иметь обезьяну. Должно быть, эту нелепую фантазию внушил ему фокусник, побывавший в Рольяно, – у него было несколько обезьян, выделывавших всевозможные штуки, и Бенедетто пришёл в восторг от них.
«В наших лесах нет обезьян, – сказал я ему, – особенно цепных. Признавайся, как ты её достал».
Бенедетто настаивал на своём и рассказал целую кучу подробностей, делавших больше чести его изобретательности, чем правдивости; я вышел из себя, он рассмеялся; я пригрозил ему, он попятился от меня.
«Ты не смеешь меня бить, – сказал он, – не имеешь права: ты мне не отец».
Мы до сих пор не знаем, кто открыл ему эту роковую тайну, которую мы так тщательно скрывали от пего. Как бы то ни было, этот ответ, в котором выразился весь характер ребёнка, почти испугал меня, и рука у меня опустилась сама собой, не коснувшись его. Он торжествовал, и эта победа придала ему смелости. С этой минуты все деньги Ассунты, которая любила его тем сильнее, чем меньше он этого стоил, шли на удовлетворение его прихотей, которым она не умела противостоять, и вздорных желаний, в которых у неё не хватало духу ему отказывать. Когда я жил в Рольяно, было ещё сносно, но стоило мне уехать, как Бенедетто делался главою дома, и всё шло отвратительно. Ему едва исполнилось одиннадцать лет, а товарищей он выбирал себе среди восемнадцатилетних парней, самых отъявленных шалопаев Бастии и Корты; за некоторые проделки, заслуживающие более серьёзного названия, мы уже несколько раз получали предостережение от властей.
Я начал тревожиться: всякое расследование могло иметь для меня самые тяжёлые последствия. Мне как раз предстояла очень важная поездка. Я долго раздумывал и, предчувствуя, что избегну этим большой беды, решил взять Бенедетто с собой. Я надеялся, что суровая и деятельная жизнь контрабандистов, строгая судовая дисциплина благотворно подействуют на этот испорченный, если ещё не до конца развращённый, характер.
Я подозвал Бенедетто и предложил ему ехать со мною, сопровождая это предложение всякими обещаниями, какие могут соблазнить двенадцатилетнего мальчика.
Он выслушал меня и, когда я кончил, расхохотался:
«Да вы с ума сошли, дядя! – сказал он. (Так он называл меня, когда бывал в духе.) – Чтобы я стал менять свою жизнь, своё славное безделье на вашу ужасную работу! Ночью мёрзнуть, днём жариться, вечно прятаться, чуть покажешься – попадать под пули, и всё это, чтобы заработать немного денег! Денег у меня сколько угодно, Ассунта даёт их мне, как только я попрошу. Вы сами видите, что я был бы дурак, если бы поехал с вами».
Я был поражён такой дерзостью. Бенедетто вернулся к своим товарищам, и я издали, видел, что он показывает им на меня и насмехается надо мной.
– Очаровательный ребёнок! – прошептал Монте-Кристо.
– О, будь он мой, – продолжал Бертуччо, – будь он моим сыном или хотя бы племянником, я бы ещё вернул его на правильный путь, потому что сознание права даёт силу. Но мысль, что я буду бить сына человека, которого я убил, лишала меня всякой возможности его исправить. Я подавал добрые советы невестке, которая во время наших споров всегда защищала несчастного мальчишку; а так как она неоднократно признавалась мне, что у неё пропадают довольно значительные суммы денег, то я указал ей место, куда она могла прятать наше скромное достояние. Что же касается меня, моё решение было уже принято. Бенедетто хорошо читал, писал и считал, потому что если у него появлялась охота заниматься, то он в один день выучивался тому, на что другим требовалась неделя. Моё решение, как я уже сказал, было принято: я хотел устроить его письмоводителем на какое-нибудь судно дальнего плавания и, ни о чём не предупреждая, забрать его в одно прекрасное утро и доставить на корабль; я поручил бы его заботам капитана, и, таким образом, его будущность зависела бы всецело от него самого.
Приняв это решение, я уехал во Францию.
На этот раз все наши операции должны были совершиться в Лионском заливе; они стали теперь гораздо труднее и опаснее, так как шёл уже тысяча восемьсот двадцать девятый год. Спокойствие было восстановлено вполне, и прибрежный надзор вёлся правильнее и строже, чем когда-либо. Надзор этот временно ещё усилился благодаря тому, что в Бокере как раз открылась ярмарка.
Сначала всё шло прекрасно. Лодку нашу, у которой было двойное дно, где мы прятали запрещённые товары, мы поставили посреди множества других лодок, причаленных у обоих берегов Роны, от Бокера до Арля. Прибыв туда, мы начали по ночам выгружать нашу контрабанду и переправлять в город через людей, поддерживавших с нами связь, или трактирщиков, у которых мы имели склады. То ли успех заставил нас позабыть об осторожности, то ли нас предали, но однажды, около пяти часов вечера, когда мы собрались ужинать, к нам подбежал в тревоге наш маленький юнга и сообщил, что он видел целый отряд таможенных досмотрщиков, направлявшихся в нашу сторону. В сущности нас испугал не самый отряд – по берегам Роны, особенно в то время, бродили целые роты, – а те предосторожности, которые, по словам мальчика, этот отряд принимал, чтобы не быть замеченным. Мы сразу повскакивали на ноги, но было уже поздно: наша лодка, несомненно являвшаяся предметом розыска, была окружена со всех сторон. Среди таможенных досмотрщиков я заметил жандармов, их вид всегда пугал меня, в то время как просто солдат я обычно не страшился, а потому я быстро спустился в трюм и, проскользнув в грузовой люк, бросился в реку. Я плыл под водой, только изредка набирая воздух, так что, никем не замеченный, доплыл до недавно вырытого рва, соединявшего Рону с каналом, идущим из Бокера в Эг-Морт. Как только я добрался до этого места, я почувствовал себя спасённым, потому что мог плыть незамеченным вдоль рва. Таким образом, я без всяких злоключений добрался до канала. Я выбрал этот путь не случайно: я уже рассказывал вашему сиятельству об одном нимском трактирщике, державшем на дороге из Бельгарда в Бокер небольшую гостиницу.
– Прекрасно помню, – сказал Монте-Кристо. – Этот достойный человек, если не ошибаюсь, был даже вашим компаньоном.
– Вот-вот! Но лет за семь до этого он передал своё заведение одному бывшему портному из Марселя, который, разорившись на своём ремесле, решил попытать счастья в другом. Разумеется, те связи, которые у нас были с первым владельцем, продолжались и со следующим; вот у этого человека я и надеялся найти пристанище.
– А как его звали? – спросил граф, который, по-видимому, снова заинтересовался рассказом Бертуччо.
– Гаспар Кадрусс, он был женат на женщине из села Карконта, и мы все только под этим именем её и знали; эта бледная женщина страдала болотной лихорадкой и медленно умирала от истощения. Сам же он был здоровый малый, лет сорока пяти, и уже не раз показал себя, в трудные для нас минуты, человеком находчивым и храбрым.
– И когда, вы говорите, это происходило? – спросил Монте-Кристо.
– В тысяча восемьсот двадцать девятом году, ваше сиятельство.
– В каком месяце?
– Июне.
– В начале или в конце?
– Это было вечером третьего июня.
– Так! – заметил Монте-Кристо, – третьего июня тысяча восемьсот двадцать девятого года… Продолжайте.
– Так вот, у этого Кадрусса я и собирался попросить пристанища; но так как обычно, даже при спокойной обстановке, мы никогда не входили к нему через дверь, выходящую на дорогу, то я решил не изменять этому правилу; я перескочил через садовую изгородь, прополз под низенькими масличными деревцами и дикими смоковницами и, опасаясь, что в трактире у Кадрусса может находиться какой-нибудь путник, добрался до пристройки, в которой я уже не раз проводил ночь не хуже, чем в самой лучшей постели.
Эта пристройка отделялась от комнаты в нижнем этаже только дощатой перегородкой, в которой нарочно для нас были оставлены щели, чтобы мы могли улучить благоприятную минуту и дать знать, что мы находимся по соседству. Я рассчитывал, в случае если у Кадрусса никого не будет, уведомить его о моём прибытии, закончить у него ужин, прерванный появлением таможенных досмотрщиков, и, пользуясь надвигающейся грозой, вернуться на берег Роны и узнать, что сталось с лодкой и теми, кто был в ней. Итак, я тихонько пробрался в пристройку; это вышло очень кстати, потому что в ту самую минуту вернулся домой Кадрусс и привёл с собой незнакомца.
Я притих и стал ждать, не потому, что хотел подслушать тайны трактирщика, а просто потому, что не мог поступить иначе; к тому же так бывало уже раз десять.
Человек, который пришёл с Кадруссом, несомненно, не принадлежал к обитателям Южной Франции; это был один из тех негоциантов, которые приезжают на ярмарку в Бокер, чтобы торговать драгоценностями, и за месяц, пока длится эта ярмарка, привлекающая торговцев и покупателей со всех концов Европы, заключают иногда сделки на сто, а то и на полтораста тысяч франков.
Кадрусс вошёл первым, быстрыми шагами. Затем, увидав, что нижняя комната пуста, как всегда, и что её охраняет только пёс, он позвал жену.
«Эй, Карконта, – крикнул он, – священник не обманул нас: алмаз настоящий».
Послышалось радостное восклицание, и ступеньки лестницы заскрипели под нетвёрдыми от слабости и болезни шагами.
«Что ты говоришь?» – спросила Карконта.
«Говорю, что алмаз настоящий, и вот этот господин, один из первых парижских ювелиров, готов дать нам за него пятьдесят тысяч франков. Но только он хочет окончательно убедиться в том, что камень действительно наш: так ты расскажи ему, как рассказал и я, каким чудесным образом он попал в наши руки. А пока, сударь, присядьте, пожалуйста: сейчас так душно, я принесу вам чего-нибудь освежиться».
Ювелир внимательно разглядывал внутренность трактира и бросающуюся в глаза бедность людей, которые предлагали ему купить алмаз, достойный княжеской шкатулки.
«Рассказывайте, сударыня», – сказал он, желая, по-видимому, воспользоваться отсутствием мужа, чтобы тот не мог как-нибудь повлиять на жену и чтобы посмотреть, насколько оба рассказа совпадут.
«Ах, господи, – затараторила женщина, – это божье благословение, мы ничего такого не ожидали. Представьте себе, дорогой господин, что мой муж дружил в тысяча восемьсот четырнадцатом или тысяча восемьсот пятнадцатом году с одним моряком, которого звали Эдмон Дантес; этот бедный малый, которого Кадрусс совершенно забыл, помнил о нём, и, умирая, оставил ему тот алмаз, который вы видели».
«А каким же образом оказался у него этот алмаз? – спросил ювелир. Или он был у Дантеса до того, как он попал в тюрьму?»
«Нет, сударь, – отвечала женщина, – но в тюрьме он познакомился с очень богатым англичанином; тот заболел, и Дантес ухаживал за ним, как за родным братом; за это англичанин, выходя на свободу, оставил ему вот этот алмаз. Бедному Дантесу не посчастливилось, он так в тюрьме и умер, а алмаз перед смертью завещал нам и поручил почтенному аббату, который был у нас сегодня утром, передать его нам».
«Она говорит то же самое, – прошептал ювелир. – В конце концов, может быть, всё это так и было, хотя на первый взгляд и кажется неправдоподобным. В таком случае, – сказал он громко, – дело только в цене, о которой мы всё ещё не сговорились».
«Как не сговорились! – воскликнул вошедший Кадрусс. – Я был уверен, что вы согласны на мою цену».
«То есть, – возразил ювелир, – я вам предложил за него сорок тысяч франков».
«Сорок тысяч! – возмутилась Карконта. – Уж, конечно, мы его не отдадим за эту цену. Аббат сказал нам, что он стоит пятьдесят тысяч, не считая оправы».
«А как звали этого аббата?»
«Аббат Бузони».
«Так он иностранец?»
«Он итальянец, из окрестностей Мантуи, кажется».
«Покажите мне алмаз, – продолжал ювелир, – я хочу его ещё раз посмотреть; иной раз с первого взгляда ошибаешься в камнях».
Кадрусс вынул из кармана маленький чёрный футляр из шагреневой кожи, открыл его и передал ювелиру. При виде алмаза, который был величиною с небольшой орешек (я как сейчас это вижу), глаза Карконты загорелись алчностью.
– А что вы думали обо всём этом, господин подслушиватель? – спросил Монте-Кристо. – Вы поверили этой сказке?
– Да, ваше сиятельство; я считал Кадрусса не плохим человеком и думал, что он не способен совершить преступление или украсть.
– Это делает больше чести вашему доброму сердцу, чем житейской опытности, господин Бертуччо. А знавали вы этого Эдмона Дантеса, о котором шла речь?
– Нет, ваше сиятельство, я никогда ничего о нём не слыхал ни раньше, ни после; только ещё один раз от самого аббата Бузони, когда он был у меня в нимской тюрьме.
– Хорошо, продолжайте.
– Ювелир взял из рук Кадрусса перстень и достал из кармана маленькие стальные щипчики и крошечные медные весы; потом, отогнув золотые крючки, державшие камень, он вынул алмаз из оправы и осторожно положил его на весы.
«Я дам сорок пять тысяч франков, – сказал он, – и ни гроша больше: это красная цена алмазу, я взял с собой только эту сумму».
«Это не важно, – сказал Кадрусс, – я вернусь вместо с вами в Бокер за остальными пятью тысячами».
«Нет, – отвечал ювелир, отдавая Кадруссу оправу и алмаз, – нет, это крайняя цена, и я даже жалею, что предложил вам эту сумму, потому что в камне есть изъян, который я вначале не заметил; но делать нечего, я не беру назад своего слова; я сказал сорок пять тысяч франков и не отказываюсь от этой цифры».
«По крайней мере вставьте камень обратно», – сердито сказала Карконта.
«Вы правы», – сказал ювелир.
И он вставил камень в оправу.
«Не беда, – проворчал Кадрусс, пряча футляр в карман, – продадим кому-нибудь другому».
«Конечно, – отвечал ювелир, – только другой не будет так сговорчив, как я; другой не удовлетворится теми сведениями, которые вы сообщили мне; это совершенно неестественно, чтобы человек в вашем положении обладал перстнем в пятьдесят тысяч франков; он сообщит властям, придётся разыскивать аббата Бузони, а разыскивать аббатов, раздающих алмазы ценою в две тысячи луидоров, не лёгкое дело; правосудие для начала наложит на него руку, вас засадят в тюрьму, а если обнаружится, что вы ни в чём не виновны, и вас через три или четыре месяца освободят, то окажется, что перстень затерялся в какой-нибудь канцелярии, или вам всучат фальшивый камень, франка в три ценою, вместо алмаза, стоящего пятьдесят, может быть, даже пятьдесят пять тысяч франков, но покупка которого, согласитесь, сопряжена с некоторым риском».
Кадрусс и его жена переглянулись.
«Нет, – заявил Кадрусс, – мы не настолько богаты, чтобы терять пять тысяч франков».
«Как вам угодно, любезный друг, – сказал ювелир, – а между тем я, как видите, принёс с собой деньги наличными».
И он вытащил из одного кармана горсть золотых монет, засверкавших перед восхищёнными глазами трактирщика, а из другого – пачку ассигнаций.
В душе Кадрусса явно происходила тяжёлая борьба: было ясно, что маленький футляр шагреневой кожи, который он вертел в руке, казался ему не соответствующим по своей ценности огромной сумме денег, прельщавшей его взоры.
Он повернулся к жене.
«Что ты скажешь?» – тихо спросил он её.
«Отдавай, отдавай, – сказала она, – если он вернётся в Бокер без алмаза, он донесёт на нас; и он верно говорит: кто знает, удастся ли нам когда-нибудь разыскать аббата Бузони».
«Ну что ж, так и быть! – сказал Кадрусс. – Берите камень за сорок пять тысяч франков; но моей жене хочется иметь золотую цепочку, а мне пару серебряных пряжек».
Ювелир вытащил из кармана длинную плоскую коробку, в которой находилось несколько образцов названных предметов.
«Берите, – сказал он, – в делах я не мелочен, выбирайте».
Жена выбрала золотую цепочку, стоившую, вероятно, луидоров пять, а муж пару пряжек, цена которым была франков пятнадцать.
«Надеюсь, теперь вы довольны?» – сказал ювелир.
«Аббат говорил, что ему цена пятьдесят тысяч франков», – пробормотал Кадрусс.
«Ну, ну, ладно! Вот несносный человек, – продолжал ювелир, беря у него из рук перстень, – я даю ему сорок пять тысяч франков, две с половиной тысячи ливров годового дохода, то есть капитал, от которого я сам не отказался бы, а он ещё недоволен!»
«А сорок пять тысяч франков? – спросил Кадрусс хриплым голосом. – Где они у вас?»
«Вот, извольте», – сказал ювелир.
И он отсчитал на столе пятнадцать тысяч франков золотом и тридцать тысяч ассигнациями.
«Подождите, я зажгу лампу, – сказала Карконта, – уже темно, легко ошибиться».
В самом деле, пока они спорили, настала ночь, а с нею пришла и гроза, уже с полчаса как надвигавшаяся. В отдалении глухо грохотал гром; но ни ювелир, ни Кадрусс, ни Карконта не обращали на него никакого внимания, всецело поглощённые бесом наживы.
Я и сам испытывал странное очарование при виде всего этого золота и бумажных денег. Мне казалось, что я вижу всё это во сне, и, как во сне, я чувствовал себя прикованным к месту.