Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Нестеров

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Дурылин Сергей Николаевич / Нестеров - Чтение (стр. 30)
Автор: Дурылин Сергей Николаевич
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


– Немцу все равно в Москве не бывать.

С неба сыпались осколки зенитных снарядов, а легко могло посыпаться и нечто гораздо худшее. Михаил Васильевич рвался наружу. Он с живейшим участием следил за тем, как световые щупальца прожекторов ищут летящего врага, и однажды ему удалось видеть действительно необычайную по яркости картину: немецкий самолет был защемлен между двух ослепительных щупалец, был обстрелян зенитками, вспыхнул, как комета, и низринулся в темноту, оставляя огненный след в воздухе.

Михаил Васильевич был в восторге. Он питал особое восхищение к деятельности наших летчиков, и у него для них было одно слово: «Молодцы! Что уж там говорить – молодцы!»

В бомбоубежище Михаил Васильевич шел с неохотою, почти по принуждению или в виде руководящего примера для семейных. У него не было никакой тревоги за себя. Не без мнительности относившийся ко многим своим старческим недугам, иной раз преувеличивавший их опасность, в действительной опасности суровых будней он обнаруживал бодрящее спокойствие и твердую высоту духа.

Нестеров почти никогда не выступал в печати по вопросам политического дня. Единственным его выступлением подобного рода было письмо по поводу советского завоевания Северного полюса.

Но в суровые, тревожные дни, которые переживала Москва в середине октября 1941 года, когда гитлеровцы уже определили «календарные сроки» своего торжества над сердцем России, Нестеров нарушил свое обычное молчание в пламенных строках:

МОСКВА

Москва… как много в этом звуке

Для сердца русского слилось!

Как много в нем отозвалось!

Пушкин, Евгений Онегин


В дивных стихах поэта вложено все, что могло бы почувствовать, пережить самое чуткое любящее сердце в дни радостей, равно как и печалей Родной Земли.

В грозные часы истории Москва, как символ, как народная хоругвь, собирала вокруг себя лучших сынов своих.

Более пятисот лет тому назад в ее пределах явился восторженный отрок, затем юноша, а позднее мудрый старец. Его знала земля московская от князя Дмитрия Донского до последнего крестьянина, верила ему, – то был Сергий Радонежский.

Куликовское побоище решило судьбу Москвы, а с ней и народа московского…

…Наступило лихолетье. Явились Прокопий Ляпунов, князь Пожарский, гражданин Минин. Москва вновь стала знаменем народным.

Шли годы. Лицо земли нашей менялось, проходили события. Появились новые люди, явились новые герои.

Наступил тяжелый, но славный 12-й год, Кутузов стал во главе наших войск. Мудрый старик своим опытным оком предвидел многое, и многое из предвиденного им сбылось. Завоеватель достиг Москвы, но… не достиг ее Сердца. А Сердце Москвы великая тайна есть, и познать эту тайну не было дано завоевателю: он, гордый, упоенный славой, подвигами, поразивший Европу, нашел в Сердце Москвы гибель свою…

Минул и роковой 12-й год. Москва продолжала жить своею особою жизнью «до времени», до часу.

Пришел и этот час. Пришли дни первой Революции, а через 10 лет и второй. Лицо земли нашей – Земли Московской – изменилось до основания, а Москва и до сего дня осталась символом «победы и одоления» над врагом.

Явились новые герои, им счета нет: ведь воюет вся земля в собирательном слове «Москва».

Она и только она, зримая или незримая, приготовит могилу врагу.

Дух Москвы есть дух всего нашего народа. Этого не надо забывать никому, ни явному, ни тайному врагам нашим.

История Москвы не кончена, перевернута лишь страница тысячелетней книги, и только.

Впереди грезятся мне события, и они будут светозарными, победными. Да будет так!

Михаил Нестеров

Эти высокопатриотические строки, как ничто другое, помогают познать и понять, что вкладывал Нестеров в свое искусство, в свое излюбленное «Сказание о Сергии Радонежском», – не мистическое умиление безмолвным отшельником, а горячую любовь-благодарность к верному сыну русского народа, благословлявшего его на борьбу с лютым врагом Руси.

Нестеров отдал свое обращение к Москве в «Советское искусство», и оно появилось в номере от 16 октября. Статья Нестерова была передана по радио.

В опустевших улицах Москвы, приготовившихся к бою с подступающим врагом, на ее площадях, по которым проходили войска, двигались танки и мчались грузовики с военными грузами, слово старого художника о непобедимости Москвы, сердца народного, звучало с особой силой и великой уверчивостью.

7 декабря – в самый разгар решающих боев под Москвой – он писал мне:

«Живу я по-старому, надеждой, что мы скоро прогоним врага и супостата в его логово. Довольно он у нас набедокурил, пора и честь знать».

Надежда Нестерова, что «мы скоро прогоним врага и супостата», полностью оправдалась.

Нестеров был счастлив тем, что от Москвы началось освобождение Родины от полчищ Гитлера и Москва, как всегда в русской истории, высоко подняла знамя освобождения. До последнего своего дыхания Нестеров радовался каждой вести о военных подвигах во имя освобождения и поддерживал и приветствовал всех, кто вносил свой труд в дело освобождения.

В 1942 году Кукрыниксы работали над совершенно новой для них по жанру, высокоответственной по теме, большой картиной «Таня» (Зоя Космодемьянская). Картина должна была, по замыслу художников, запечатлеть в простых и величавых чертах героический подвиг девушки-комсомолки: возбуждая чувство любви к девушке-героине и народной гордости ее подвигом, картина должна была вместе с тем быть призывом к борьбе с палачами русской девушки-подростка.

Труднейшая задача!

В ее решении много помог художникам Нестеров. Он со строгим вниманием вникал в работу Кукрыниксов над картиной, тщательно, зорко знакомился с их этюдами к картине, откровенно обсуждал их достоинства и недостатки и в конце концов помог художникам выбрать лучший из эскизов, по которому и была написана картина – один из лучших, наиболее совершенных откликов советской живописи на Отечественную войну.

Многим приходилось в годы войны слышать от Нестерова сожаление о том, что он не участвует в общем труде.

Резкое ухудшение здоровья, тяжкие условия московской зимы 1941/42 года, холод в квартире, частое отсутствие света не позволяли семидесятидевятилетнему художнику работать кистью. В феврале 1942 года дом, где жил Михаил Васильевич, оказался без отопления. При общем резком ухудшении в состоянии его здоровья это обстоятельство заставило Е.П. Разумову перевести Михаила Васильевича в клинику Института рентгенологии и радиологии на Солянке, где он пробыл до 1 мая в возможно лучших для того времени условиях тепла, света, питания и медицинского ухода.

Всем, кто его навещал там, он неизменно повторял: «Да, живу, ничего не делаю. Все работают, а я вот бездельничаю. Лодырь стал».

Это была неправда.

Из писем и изустных заявлений многих людей тыла и фронта он не мог не знать, как много делал он в эти суровые дни своим словом, мыслью, участием и как безмерно много делал своим искусством, которое, свидетельствуя о высоте духа русского народа, внушало веру в его светлую будущность.

Но и в прямом, рабочем смысле слова Нестеров продолжал работать, несмотря на усилившуюся слабость и болезненность.

В Институте рентгенологии он написал свои прекрасные воспоминания о Н.А. Ярошенко, идейном вожде левого передвижничества. Я передал этот прекрасный литературный портрет в журнал «Октябрь», и он появился там в третьей книжке за 1942 год.

Это очень порадовало и подбодрило Михаила Васильевича.

Но самой большой его радостью в тяжелую зиму 1941/42 года, радостью, которую разделяли с ним многие, был выход в свет его книги «Давние дни».



Было что-то бодрое, радостное, неожиданное в том, что эта книга появилась в опустелой Москве, в самом начале 1942 года.

Книга изумила всех не только своим выходом, но и своим содержанием: знаменитый художник оказался превосходным писателем.

Литературная деятельность Нестерова началась в 1900 году небольшой статьей «Памяти И.И. Левитана» в «Мире искусства». Это была дань дружбе с безвременно умершим художником. Через шестнадцать лет Нестеров опять выступил в печати (в «Русских ведомостях»), и опять это была дань памяти умерших – Сурикова и Прахова.

В советскую эпоху к печати Нестеров пришел тем же путем.

Из памяти сердца он извлекал образы дорогих ему людей: Перова, Крамского, Третьякова – тех, с кого не смел, не успел или еще не умел написать в свое время портреты красками, и писал теперь их литературные портреты.

Написав такой портрет пером, он отдавал его на суд самых близких людей. Я был среди них «писатель», и потому в большинстве случаев мне одному из первых приходилось быть на уединенных вернисажах «литературных портретов» Нестерова. Художник требовал замечаний прямых, открытых, строгих.

Как правило, Михаил Васильевич был строже к своим «литературным портретам», чем его слушатели.

Но когда «литературный портрет» был закончен, он не терпел в нем никаких подмалевок и переписок, сделанных чужой рукою. На сокращение текста Нестеров шел, но никаких изменений, подправок, а тем более чужих вставок он решительно не допускал.

Этим он и в печати сохранил глубокое своеобразие своих «литературных портретов»: его творческий почерк в них так же смел, жив, непосредствен, ни на кого не похож, как и в его живописных работах.

Когда В.С. Кеменовым было предложено Нестерову от лица Третьяковской галереи издать книгу его очерков о прошлом, он и в подборе материала для книги был так же независим, тверд и прям. Он долго совещался со мною о порядке расположения материала, попросил составить к нему примечания, вести корректуру книги.

Когда дело дошло до названия книги, он сказал мне что-то вроде: «Старая голова не работает. Придумайте, как назвать».

Я набросал ему семнадцать вариантов названия книги.

После долгих размышлений он решительно остановился на тех заглавиях, в которые входили слова: «Дальние – Дни, годы, встречи», – и, вслушиваясь в эти близкие, но вовсе не одинаковые по смыслу и звучанию слова: «дальние, далекие, давние», – решительно выбрал: «Давние дни».

Оно и стало названием книги.

Корректура книги прошла еще в 1940 году; наступила война; надежда на издание книги была потеряна, – тем большей радостью для Нестерова был ее выход.

Критики и читатели склонны считать «Давние дни» воспоминаниями и мемуарами художника. Это неверно, сам Нестеров качал на это головой: «Какие же это мемуары? Мемуары ведут день за днем, год за годом, описывая всю жизнь. У меня ничего этого нет».

Он прав: его книга совсем не мемуары и не записки. Художник вводит нас во вторую портретную галерею, созданную им.

Здесь есть писанные пером портреты тех, кого Нестеров раньше писал кистью: Толстого, Горького, Васнецова, Павлова, но большинство портретов здесь – это портреты тех, кого Нестеров писал только пером. Среди них мы встречаем имена крупнейших русских художников: Перова, Крамского, Верещагина, Ге, Сурикова, Левитана, К. Коровина – и друга художников Павла Михайловича Третьякова. Другую группу портретов составляют портреты актеров: Заньковецкой, Стрепетовой, Артема – любимого актера Чехова – и др.

Литературного автопортрета самого Нестерова здесь нет, но в каждом портрете этой галереи чувствуется присутствие самого художника, с его неуемным темпераментом, с его постоянными «противочувствиями» (слово Пушкина), с его резкой своеобычностью подхода к людям и явлениям. В некоторых портретах Нестерова нет полноты характеристики – и он сознательно уклонился от нее. Он, например, не хочет писать портрет с Ге: есть беглая зарисовка, есть маленький, почти мгновенный эскиз с этого большого художника, но тот, кто захотел бы написать большой портрет с Ге, уже не сможет обойтись без нестеровской зарисовки – с такой жуткой меткостью схвачены на ней черты толстовствующего учительства, какими отмечен был Ге последнего периода его жизни и творчества.

Но там, где Нестеров подходил к своей натуре с глубоким уважением, с преданной признательностью, там его портреты поражают своею полнотою. У него Перов, Крамской, Третьяков выдержаны в спокойных, мягких и вместе мужественных тонах. Перов был художником суровой правды – таким он смотрит и с портрета Нестерова. Нестеров гордится той глубиной и силой требований, которые Перов предъявлял к таланту и художественной совести своей и своих учеников.

С благодарным уважением, с теплой и строгой простотой написан портрет Третьякова.

Говоря о Третьякове, Нестеров особо выделял одну сторону его деятельности.

– Вы, писатели, – говаривал он мне, – должны быть особенно благодарны Павлу Михайловичу: не будь его, у вас не было бы портретов Достоевского, Островского, Л. Толстого – и скольких еще! Достоевский был бедный человек, а Перов был знаменитый художник. Достоевскому и в голову бы не пришло «заказать Перову» свой портрет. Где у него были деньги на портрет? Третьяков сам послал к нему Перова, сам понял, что нельзя оставить Россию без портрета Достоевского!.. Так было и с Островским, с Мельниковым-Печерским, с Далем. Ко всем им Павел Михайлович посылал Перова! А к Льву Толстому послал Крамского! Заставил написать Толстого в лучшую его пору, когда «Анну Каренину» писал… Третьяков не только собирал картины, он создал русскому народу целую галерею портретов его лучших людей.

Нестеров не хотел умереть, не оставив сам портрета Третьякова.

С большой силой, с подлинной страстностью написан Нестеровым портрет Сурикова. Нестеров глубоко любил этот «торжественный, потрясающий душу талант. Суриков поведал людям страшные были прошлого, показал героев минувшего…». И сам Нестеров в своем портрете Сурикова рисует автора «Ермака» одним из тех мятежных, могучих людей, какими были его герои. У Нестерова к Сурикову такой же подход, как и к его героям: он и любуется мятежной смелостью их порывов, и страшится их загадочной для него ярости.

Совсем по-другому написан портрет Левитана. Тут Нестеров – тонкий лирик, искренний поэт, пишущий элегию о рано погибшем поэте русской природы. Краски Нестерова становятся почти прозрачными, его рисунок приобретает доверчивую нежность, когда он пишет своего «верного товарища-друга».

В предисловии своем к «Давним дням» Нестеров пишет: «В портретах моих, написанных в последние годы, влекли меня к себе те люди, путь которых был отражением мыслей, чувств, деяний их».

Это справедливо по отношению и к тем портретам Нестерова, которые написаны кистью, и к тем, что писаны пером. Одна портретная галерея дополняет, поясняет, углубляет другую, и оба вместе составляют прекрасное достояние советской современности.

Книга Нестерова имела огромный успех. При первом слухе о ней в Третьяковскую галерею обращались сотни лиц из Москвы и провинции с просьбой записать их в число первых получателей книги.

Оказалось, к удивлению Михаила Васильевича, что книгу его давно ждали сотни людей по всей стране, уже зачитавшиеся с половины 1930-х годов его очерками в журналах и газетах.

О том, как читалась книга Нестерова в его родном городе Уфе, писала художнику Лина По.[37]

«В вашей чудесной книге «Давние дни» всего только на двух-трех страничках проходит большая, трепетная жизнь человека, о которой никогда уже нельзя забыть. Так тепло, так правдиво, сочными, сильными мазками дан образ каждого. Такой галереей портретов поистине может гордиться художественная литература. Сейчас книжку перечитывают мне во второй раз.

Художники Уфы узнали, что у меня есть ваша книжка, собираются по вечерам слушать ее.

Однажды вечером жюри выставки «За Родину» просматривало мои работы. Уходя, кто-то предложил остаться на часок и почитать некоторые главы из вашей книги. Предложение приняли с восторгом…

Все устроились поуютнее и стали слушать. Рассказ окончен. Несколько секунд полной тишины.

И вдруг заговорили все разом. Восторгались, восхищались, перебивая друг друга…

Кончили чтение поздно. Разошлись сияющие, обновленные, в приподнятом настроении».

Вскоре Союз советских писателей избрал «молодого» писателя М. В. Нестерова в число своих членов: книга «Давние дни» давала ему все права войти почетным соучастником в круг советских писателей.



Можно было подумать, что война ослабит связь художника с теми, кто дорожил его искусством и учился у его мастерства: «Когда говорят пушки, молчат музы» и безмолвствуют не только художники, но и друзья их муз.

С Нестеровым было не так. Никакие пушки не помешали говорить его музе, и никакие преграды войны не воспрепятствовали беседе с ним чуткой советской молодежи.

Он был поражен, взволнован до слез теми письмами, которые получал с фронта и с тыла: они – так мне казалось тогда, так кажется и теперь – впервые раскрыли ему глаза на ту большую, все растущую любовь к его искусству и к нему самому, которая жила в советском народе и прежде всего в молодежи.

Еще шли бои под Москвой, когда он получил письмо с фронта, помеченное 11 декабря (день предельного боевого накала под Москвой), от неизвестного ему И. Васильева:

«Простите мою дерзость. Мы с вами не знакомы, но это не останавливает меня перед тем, чтобы написать вам. А писать я должен.

До войны, будучи студентом Художественного училища в Ленинграде, у меня не раз возникало это желание, но боязнь показаться дерзким всегда останавливала на последнем шагу. Сегодня же я, наконец, убедил себя в том, что ничего дерзкого в письме быть не может, даже если адресуется оно незнакомому человеку.

То есть как незнакомому?! Я-то вас знаю, и еще как знаю! Сколько часов мы с товарищами простаивали перед вашими холстами в Русском музее… Сколько мыслей проносилось в голове, и с какой чистой душой, с какими твердыми убеждениями шли мы в свои классы, принимались за рисунки и этюды! Сколько часов выстояно нами перед портретом вашей дочери, перед «Сергием» и «Вечерним звоном»! Есть в музеях вещи, о которых часто споришь. Но есть несколько мастеров, перед которыми преклоняются. И среди двух имен, особенно часто произносимых, – Серов и Врубель – так же часто стоит и ваше имя: Нестеров.

Сегодня у меня праздник, хотя наше время и не располагает праздниками. Я встретил друга, с которым вместе учился, с которым не виделся вот уже шесть месяцев… И загорелась беседа, всколыхнувшая в душе все самое дорогое. И опять повторялись Иванов и Суриков, опять говорилось о Серове и Врубеле. Из красноармейских мешков извлечены были небольшие книжечки их писем. Но почему же нет у нас ничего о третьем дорогом имени, о Нестерове? Михаил Васильевич, почему? Если бы вы видели, с каким удовольствием рассматриваются репродукции с вас, в простых открытках, которых, кстати, тоже немного… Вы в долгу перед нами. Погаснет война, мы будем снова учиться. А вы, так много видевший, знающий и испытавший, вы до сих пор не дали нам ничего о себе, лишь, как загадку, показав свои полотна. Михаил Васильевич, время не убило мечты о великом прошлом, а вы его видели, знали, поняли. Мы ждем, наш дорогой учитель, вашего доброго слова, оно нужно нам, оно необходимо».

Это письмо из окопов потрясло Михаила Васильевича, и мне кажется, именно подобные письма были толчком, заставившим его в эти тяжелые месяцы войны вновь потянуться к перу, чтобы попытаться начать свою «Автобиографию».

Вот другое подобное же письмо также от художника, Аркадия Пластова, находившегося в армии (от 14 января 1942 г.); с волнением читал в нем Михаил Васильевич такие строки:

«Живая, непосредственная беседа – дело теперь неосуществимое… Нас, желающих быть в общении с Вами, бесконечно много, а Вы один, и расхищать Ваше время и силы, я не думаю, у кого-нибудь хватит совести. Ну, вот и остается третье, на что Вы, наверное, улыбнетесь добродушно и скажете: «Ну, ну, валяйте, что с вами сделаешь!» Это вот что: мне хочется увидеть Вас, чем-нибудь услужить, порадовать, обнять, крепко-крепко поцеловать душевно, со всей любовью, на какую способно мое сердце, принять от Вас ласковое слово на творчество, на труд, на правду жизни, как это было весной 41 г., и через то почувствовать себя причастным чему-то невыразимо светлому, бесконечно хорошему, войти в радость прекрасного и вечного… Я теперь лишен возможности что-либо знать о Вас, и до какого времени? Это мне страшно, не знать о Вас, и если Вам можно и Вы меня пожалеете – черкните одну строчечку: жив, здоров…»

Эти и подобные им письма, полученные Нестеровым в дни войны, в самый тревожный ее период, свидетельствовали, что у художника создалась тесная, глубокая связь с родной страной и с ее молодым поколением.

Это с полной очевидностью обнаружилось в день 80-летия Михаила Васильевича Нестерова.

На этот раз он не пытался помешать, как делал всегда, не «юбилею» (слово это он всегда произносил в кавычках), а открытому выражению любви к нему, прямому признанию заслуг художника перед искусством.

1 мая он переехал домой из Института рентгенологии, но и дома он должен был по состоянию здоровья выдерживать строгий лечебный режим. Ему приходилось много лежать. «За эту зиму я постарел на десять лет», – говорил и писал он мне.

Но ему было радостно все, что пришлось пережить в связи с его 80-летием.

30 мая в Центральном Доме работников искусств СССР состоялось торжественное заседание Комитета по делам искусств СССР и Оргкомитета Союза художников, посвященное Михаилу Васильевичу Нестерову.

На заседании собралась вся тогдашняя художественная Москва.

Торжественное заседание открыл председатель Всесоюзного комитета по делам искусств М.Б. Храпченко яркими, прочувствованными словами, в которых сжато, но четко обрисовал значение Нестерова для русского искусства, отвел ему высокое почетное место – старейшего и славнейшего мастера – в рядах советских художников.

Доклад о жизни и творчестве М.В. Нестерова и о его значении для советского искусства был поручен Комитетом по делам искусств пишущему эти строки. Доклад этот издан был в несколько расширенном виде издательством «Искусство» под названием «Михаил Васильевич Нестеров. Очерк».

В докладе этом я старался обрисовать творческий путь Нестерова фактами его жизни и словами, почерпнутыми из его записок и писем.

Михаил Васильевич не мог по болезни присутствовать на заседании, но с нетерпением ждал вестей о нем. Он не мог заснуть до возвращения с заседания Е.П. Нестеровой и с волнением слушал ее рассказ о том, сколько любви и уважения к нему и его делу было проявлено всеми на торжественном заседании.

1 июня Михаил Васильевич лежал в постели, и до вечера его старались ничем не волновать. Две его комнаты утопали в цветах.

Когда вечером соседняя комната наполнилась до тесноты всеми, кто хотел приветствовать Нестерова в день его 80-летия, – близкими, друзьями, знакомыми и вовсе незнакомыми, – Михаил Васильевич вышел к гостям бледный, взволнованный и явно пораженный неожиданным множеством людей, пожелавших приветствовать его.

Он стоя хотел выслушать приветственный адрес от Комитета но делам искусств, но его заботливо усадили на диван за стол. Далее последовало чтение других адресов, немногих из множества приветствий, полученных Нестеровым.

От лица всех московских художников М.В. Нестеров получил единодушное, горячее заверение: «В грозные дни Отечественной войны ваш яркий талант и искусство, полное веры в силу, мощь родного парода, особенно нужно и ценно нашей Родине».

Утром 2 июня М.В. Нестеров прочел в «Правде» Указ Президиума Верховного Совета СССР:

«За выдающиеся заслуги в области искусства, в связи с 80-летием со дня его рождения наградить академика живописи, художника Нестерова Михаила Васильевича орденом Трудового Красного Знамени».

Другой Указ Президиума Верховного Совета РСФСР, подписанный так же, как и первый, 1 июня, присваивал М.В. Нестерову звание заслуженного деятеля искусств РСФСР.

Оба Указа были тогда же переданы по радио.

Высокая награда правительства была лучшим отзывом на 80-летие жизни, на 63-летие художественной деятельности Нестерова.

Много сходных по содержанию, близких по мысли, подобных по чувствам писем и приветствий получил Нестеров в июне – июле 1942 года, но одно письмо заслуживает того, чтобы привести его:

«Действующая армия. 4 июня 1942 г.

Позвольте мне, многоуважаемый и дорогой сердцу каждого русского человека Михаил Васильевич, поздравить вас с вашим новолетием и пожелать вам долгие годы жизни и творчества во славу дорогой и любимой нашей Родины…

На рубежах обороны великого русского города, на холмах, о которые разбился вражеский шквал, в день вашего юбилея вспоминали мы, бойцы и командиры, бывшие работники искусства, вас – великого художника нашей земли. И хотелось дать знать вам, что ни грохот разрывающихся снарядов, ни пулеметная трескотня, ни тысячи смертей, свидетелями которых мы были, – словом, все, что сопутствует войне, не лишило нас способности видеть и любить прекрасное.

Больше того, тяга к нему сейчас сильнее, чем когда-либо. И среди прекрасного правдивого искусства нашего народа ярко вставали в памяти чудесные лирические повествования – картины ваши – свидетельство живой и горячей любви к нашей великой Родине.

В солнечно-ярком грядущем, в которое все мы горячо верим и ради которого сейчас боремся, ваше творчество будет одним из сильнейших средств воспитания любви к Родине.

Воспитать это чувство в наших детях, в нашем юношестве – почетная задача педагогов. Но любовь к Родине – это не абстрактное чувство, – это любовь конкретная, живая любовь к родной природе (как бы она ни была, казалось, бедна), родной истории, нашим великим предкам и современникам. И всему этому так чудесно учить на вашем творчестве.

…Счастье же нам выпало какое – жить с вами в одну эпоху и еще и еще ждать ваших новых творений, верю, еще более великих, ибо зоркий глаз ваш увидит в нашей страшной и прекрасной борьбе чудесных людей и великие дела. Рука же ваша воздаст им славу их.

Будьте же здоровы долгие годы, великий наш художник, учитель правды и любви. Радуйте всех нас своим благополучием и бодростью духа. Творите на радость и счастье всех, любящих нашу Родину.

Ваш А. Холодилин».

Это безвестное письмо из окопов, как бы вобравшее в себя главную мысль всех полученных Нестеровым приветствий, призывало его к бодрости и труду, преодолевающим старость и недуг.

Начиналось новое, девятое десятилетие его жизни.

Тот поток любви и признаний, который лился на него в день его 80-летия, казалось, должен оживить и укрепить его.

В нем вспыхивали горячие огоньки бодрости и радости.

Но им не суждено было разгореться.

Ему оставалось жить меньше чем полгода.

«Тяжело умирать, легко умереть», – это не раз слышал я от Михаила Васильевича в последние годы его жизни.

И тут же прибавлял он обычно: «Заживаться нам, старикам, не следует». Он боялся «жизни во что бы то ни стало», превращавшейся в житейское прозябание зажившегося человека, растерявшего здоровье, бодрость, дарование, разумение, все, кроме остатков жизненного дыхания.

Он внимательно прислушивался к себе, проверял себя: как он живет? Только существователем или настоящим человеком, с живым сердцем, бодрою мыслию, творческой волей?

Ему нелегко было признаваться и себе и близким в усталости, в упадке сил, в «одолении», как он выражался, старостью.

Уезжая из Болшева в последний раз, он говорил:

– Умирать пора, а вот с природой жалко расставаться. – Он оглянул широкий окоем луговины, реки, леса и тихо произнес: – Умирать буду – и все природу вспоминать. Не расставался бы с ней!

Осенью наступило обострение застарелой болезни, возникла необходимость операции. 8 октября был созван консилиум профессоров С.С. Юдина и А.П. Фрумкина. Решено было срочно оперировать.

На другой день, 9-го утром, я был у Михаила Васильевича.

Он оживленно, много, с увлечением говорил со мною.

Прежде всего речь зашла о моей книжке о нем, только что вышедшей в издательстве «Искусство».[38] Он благодарил за нее, отмечал лучшие места, побранил за погрешности и кончил, как всегда, сердечными словами признательности за дружбу и труд.

Тут же объявил мне Михаил Васильевич о предстоящей операции.

Операции он, видимо, боялся.

Он высказал свое намерение писать очерк о Риме для второго издания «Давних лет»: эту работу он предполагал сделать в больнице, подобно тому как в Институте рентгенологии он написал очерк о Ярошенко.

Перед отъездом в Боткинскую больницу, 10 октября, Нестеров был на концерте Н.А. Обуховой, который она давала для него на квартире профессора Игумнова. Этот необычайный концерт перед операцией состоялся по желанию самого Михаила Васильевича, который ценил и уважал Обухову как высоко одаренную артистку.

Н.А. Сильверсван рассказывает, что, когда он на следующее утро зашел к Михаилу Васильевичу, тот встретил его словами: «Какой чудесный голос, какое обаяние в ее пении, какое наслаждение я вчера получил! Вот если бы я раньше был с ней знаком, я бы непременно уже с нее написал портрет… Я рад, что услыхал ее именно перед отъездом и перед операцией… Если все будет благополучно, буду просить Надежду Андреевну позировать мне: старик ведь неугомонный, никак не может успокоиться… А теперь попрошу вас передать ей вот этот рисунок-акварель. Хотел вчера закончить и отдать ей, да не успел, все народ да народ. Сегодня утром встал и кончил. Так, нестеровщина».

«Нестеровщиной» Нестеров обозвал прекрасную акварель на излюбленную тему: одинокая девушка открывает свою скорбную душу безмолвным ласкам родной природы.

Это была последняя работа Нестерова.

Судьба пожелала, чтобы автор «Христовой невесты» простился с искусством своей проникновенной элегией о русской женщине.

Е.П. Разумова сообщает о последних днях Нестерова:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31