— Да что ты? Не говори!
— Вот — я! А вот — Германия! Сбрить мне усы, если так не будет!
— А Япония?
— Что — Япония… Германия ее торопит — начни, говорит, чего ты ждешь? А она в ответ: ты, говорит, как стала у Москвы, так и стоишь без движения. Скажем, начну я, а потом куда мне деваться?
— А что говорит Гитлер?
— Гм, Гитлер… Гитлер уже дважды объявлял по радио о взятии Сталинграда, да разве Японию проведешь? Это такая хитрая бестия… Нет, плохи их дела!..
— Дай бог!.. Налей, Зурикела!
Мы поднимаем стаканы и пьем за победу, за тех, кто на фронте, за мир.
— А я стихи вчера написал! — вдруг выпалил я. — А ну, прочти!
Илларион от неожиданности выронил кусок ветчины. Я нерешительно взглянул на Илико. Илико поперхнулся вином и посинел, как петушиный желудочек. — Валяй, валяй, теперь уже все равно! — сказал он.
— Что ты сказал? — спросил, отдышавшись, Илико.
Илико и Илларион переглянулись.
— Ну-ка, прочитай, пожалуйста! Я достал из кармана лист бумаги, встал, выпрямился, протянул вперед левую руку и как можно громче начал:
Враг коварный, враг проклятый, Он на нас ползет войной! Не бывать ему с победой, — Мы дадим смертельный бой!
Герои наши не дремлют… Гремят наши пушки и танки, А если потребует Родина, Я смело пойду в атаку! закончил я и с трепетом стал ждать приговора.
— Мда-а-а… Написано довольно того… громко! сказал Илларион после получасовой паузы.
— Это еще ничего, можно прочесть и тише… Но что с ним теперь будете — ответил Илико, с сожалением глядя на меня.
— Скажи-ка, давно тебя тянет к стихам? — спросил меня Илларион.
— Уже месяц! — сказал я.
— Где же ты был до сих пор, несчастный, вовремя не мог сказать, что ли? А теперь что делать будем? Бабушку твою бедную жалко мне, а я-то раньше знал, что в один прекрасный день ты все равно а цепи сорвешься! — сказал Илико и махнул рукой.
— Ну и как, легко они даются тебе?
— Ничего… За день сочиняю восемь-девять таких стихов! Бумаги нет, а то больше написал бы!
— Мало! — сказал Илико.
— Бабушка знает про твое стихоплетство? — спросил Илларион. Неожиданный вопрос застал меня врасплох.
— Нет.
— Ну так и не говори ей. Хватит старушке и другого горя… У тебя есть еще стихи?
— Есть. О любви…
— А ну, прочти!
Я нерешительно взглянул на Илико.
— Валяй, валяй, теперь уже все равно! — сказал он,
Я достал из кармана второй лист бумаги и начал потише:
Ночь, Луна плывет но небу, Снег и ветер, час ненастья. Я люблю гулять средь ночи, Слезы лью я, слезы счастья. Не могу сомкнуть я очи, Ошалел совсем я, братья!
Молчание длилось добрых пять минут. Илико и Илларион смущенно переглянулись.
— Что ты скажешь? — спросил наконец Илларион.
— Последняя строчка хорошо написана, с чувством…
— Но он говорил, что стихи — про любовь. Почему же о любви нет ни слова?
— Стесняется парень!
— Это же стихи, Илларион! В стихах всего не скажешь! — попытался разъяснить я.
— Во-первых, это такие же стихи, как я шах персидский! А во-вторых, если стихи про любовь, нужно хоть упомянуть про эту любовь.
— А ну тебя! Человеку не спится, он бродит по ночам и с ума сходит: что это, по-твоему, если не любовь?! — разозлился я.
— Ну, знаешь, дорогой мой. Илико всю свою жизнь был сумасшедшим, и бродит он больше ночью, чем днем, так он тоже влюблен? Как ты думаешь? — сказал Илларион.
— Эй ты, старик, языку волю не давай! — вскочил Илико. Мальчишка нацарапал какую-то чушь, при чем тут я! Спрячь сейчас же свою мазню, негодяй! — набросился он на меня.
— Погодите, сперва разберем стихи! — остановил его Илларион. Вот у тебя сказано: луна по небу плывет, и тут же — снег, буран. Как же это? А? Неожиданный вопрос застал меня врасплох.
— И еще. Вот ты говоришь: бессонница у тебя, ветер, снег, ненастье, мир рушится. Чему же ты радуешься? От какого такого счастья у тебя слезы льются, болван?! — Да что вы в стихах понимаете, из ума вы оба выжили! — обиделся я. Илико разлил вино. Илларион поднял стакан, привлек меня к себе и сказал ласково: — Другая у тебя, дорогой мой, беда… Знаю я, отчего люди становятся поэтами… Когда я был мальчишкой, вроде тебя, я тоже сочинял стихи. Помнишь, Илико?
Без нее я жить не буду! Застрелюсь я! Где патроны, Огонь любви меня сжигает, Свет не мил мне без Матрены!
Илико утвердительно кивнул головой и захихикал,
— Тогда я и тебя принял за сумасшедшего, но потом все прошло… Так и с ним будет!
— Вот так-то, сынок… А стихи ты пиши! За это людей не наказывают… Твоей девчонке, если она такая же дура, вроде тебя, может, и понравится. А не понравятся — не горюй. Эта маленькая пташка — любовь — только что снесла яичко в твоем сердце. Пройдет время — вылупятся птенчики, оперятся, полетят. А потом — айда… Будешь бродить по свету влюбленный… За твою любовь, мой мальчик! Я стоял смущенный, с опущенной головой и молча слушал Иллариона… И мне казалось, что он бережно держал на ладони мое сердце и читал все, что там было написано.
ПЕРВАЯ ЛЮВОВЬ
— Чигогидзе!
— Здесь!
— Каландадзе!
— Я здесь!
— Сихарулидзе!
— Сихарулидзе заболел! Чкония, Центерадзе, Бурчуладзе, Коридзе, Нинидзе и Глонти пошли провожать его.
— Пошли бы уж всем классом… — сказал сердобольный учитель. Вашаломидзе! Вашаломидзе!! Ваша-ло-ми-дзе!!! — надрывался учитель и стучал по столу кулаком.
— Здесь я, уважаемый учитель!
— Будешь ты здесь или не будешь, все равно от этого мало пользы!
— «Быть или не быть, вот в чем вопрос!» — патетически изрек Ромули.
— Ромули Каландадзе, изволь выйти из класса!
— Холодно, учитель!
— Бери свою долю дров и убирайся! — поддержал я учителя. Ромули вышел, бросив на меня испепеляюший взгляд. А над моей головой разразилась страшная гроза.
— Вашаломидзе, что было задано на сегодня?
— Применение соды…
— Ну, пожалуй-ка отвечать!
Я удрученно поплелся к доске.
— Слушаю вас!
— Существует несколько способов применения соды, — начал я. Илико Чигогидзе, к примеру, насыпает соду на кончик языка и глотает прямо без воды; Илларион Шеварднадзе чайную ложку соды растворяет в стакане теплой воды, а моя бабушка…
— Вашаломидзе, убирайся вон!.. Кто живет с ним по соседству?
— Я! — встала Мери Сихарулидзе.
— После уроков отнесешь записку его бабушке…
А ты чего стал! Вон из класса!
— Я-то уйду, но кто же в классе останется?
— Выходи… — прошептал учитель, поглядывая на чернильницу.
Я поспешно удалился. Вряд ли мог так сильно обрадоваться Колумб при виде земли, как обрадовался Ромули моему появлению.
— Вытурили?
— По твоей милости!
— Вот еще! Я-то при чем? Сидишь на уроке как пень… Думаешь, я не знаю, что ты влюблен?
— В кого, дурак?
— В Мери!
— Скажешь еще раз — получишь по морде!
— А я при чем? Весь класс об этом говорит.
— Да ты обалдел! Какое время нам любить?
— Подумаешь! Бабушка моя вышла замуж в четырнадцать лет!
— Ну и что ты хочешь7
— Я ничего. Если ты хочешь, скажу ей…
— Если бы любил, сам бы сказал…
— Как же, скажешь! В любви объясниться — это тебе не урок отвечать! Здесь без письма не обойтись!
— А ты писал когда-нибудь такие письма?
— 0гo! Еще сколько!
Я испытующе взглянул на Ромули — не хитрил ли он? Но глаза Ромули светились неподдельной искренностью. Я поверил ему.
— Ромули, ты для меня все равно что родной брат… Ну, что скрывать… Помоги мне! Люблю ее, понимаешь?! Ромули даже заржал от восторга. Он крепко обнял меня, приподнял, потом опустил на землю и заявил:
— Все в порядке! Остальное — за мной!
Свободного времени у нас было хоть отбавляй. Мы забрались в пустую классную комнату. Я уселся за стол, Ромули, заложив руки за спину, зашагал взад и вперед.
— Начнем… «Моя ненаглядная, дорогая, несравненная! Любовь — это величайшее чувство. От любви человек немеет, глохнет, слепнет, теряет рассудок…»
— Неправда! — возразил я.
— Знаю, но так нужно… Продолжай: «С тех пор как я впервые увидел тебя, я познал абсолютную истину красоты. Я понял смысл своего бытия, я воспринял тебя как апофеоз духовной красоты и эстетического наслаждения…»
— Ромули, откуда ты берешь такие слова? — спросил я, потрясенный.
— Один студент из Тбилиси прислал моей сестре письмо. Он влюблен в нее.
— И что же, она собирается выйти за него замужем
— Собиралась. Но потом один наш знакомый из Тбилиси сообщил, что тот студент сошел с ума… Продолжай: «Нет смысла скрывать, я люблю тебя больше жизни. Будь моим духовным другом, молю тебя Меня лишили покоя твои глаза, ресницы, твой взгляд, твои жемчужные зубы, коралловые губы, агатовые волосы, пальцы, руки — вся ты. С тобой навеки, или смерть мне! На этом кончаю. До свидания!..»
— Ну как7 — спросил Ромули и подбоченился.
— Еще немного — и твоя сестра попалась бы на удочку, — сказал я.
— Камень прошибет! — сказал Ромули. Я помчался на почту, купил конверт, вложил письмо, лизнул конверт, заклеил и спрятал его в карман.
К концу последнего урока я незаметно засунул письмо в сумку Мери и замер, как покойник. Я не слышал, как прозвенел звонок, как разошлись товарищи. Я все сидел за партой, словно в дурмане, и не двигался, пока не пришла уборщица.
— С каких пор ты так полюбил школу, Вашаломидзе, что и домой не идешь? Подними ноги, вымести надо, — обратилась она ко мне.
— Здравствуйте, тетя Мака!
— Господи помилуй! Ты что, впервые меня видишь сегодня?
— До свидания, тетя Мака!
— Спаси его господи! — Женщина перекрестилась и, подозрительно косясь на меня, поспешно вышла из комнаты.
Вечером я снова сидел у Илико и сражался в нарды. Я так увлекся игрой, что почти забыл про письмо.
— Ну как, больше не написал стихотворения? — спрашивал меня Илико.
— Прочти, будь человеком! — ухмылялся Илларион.
— Илико! — раздалось со двора.
— Кто там?
— Это я, Ольга. Мой прохвост у тебя?
— Заходи, заходи, Ольга! Здесь он!
В комнату, сгорбившись, вошла бабушка, сняла шаль, поставила палку в угол, присела к огню и, помолчав немного, обратилась ко мне:
— Зурико, сынок, сколько лет твоему учителю химии?
— М-м-м, лет тридцать — тридцать пять… А в чем дело? — сказал я и превратился в слух.
— Он немножко… не того?.. Не тронутый?
— От такого ученика — да не тронуться! — сказал Илико.
— Что ты, бабушка! Да у него из ушей мозги капают, — сказал я.
— Илларион, посмотри, ради бога, что он тут мне пишет! — сказала бабушка, протягивая Иллариону письмо.
Я похолодел…
Илларион надел очки, развернул письмо и спросил:
— Кто тебе принес письмо, Ольга?
— Мери, дочь Ладико Сихарулидзе.
Илларион не спеша начал читать:
— «Моя ненаглядная, дорогая, несравненная…»
— Это он тебе пишет? — спросил Илико бабушку.
— Мне, клянусь тобой! Во рту у меня пересохло, руки похолодели, на лбу выступил пот. Илларион продолжал:
— «С тех пор как я впервые увидел тебя, я познал абсолютную истину красоты…»
— И где он меня видел, проклятый! — хихикнула бабушка и повернулась к Илико. Тот сидел с разинутым ртом, не веря своим ушам.
— «Я понял смысл своего бытия, я воспринял тебя как апофеоз духовной красоты и эстетического наслаждения…» — продолжал Илларион.
— Это место я что-то не поняла, — сказала бабушка.
— Да разве любовь поймешь, дорогая Ольга? — сказал Илларион.
— Да, но когда он успел так влюбиться? — сказал клико.
— А сколько раз ее в школу из-за этого сорванца вызывали, вот и влюбился человек.
— «Меня лишили покоя твои глаза…»
— Чтоб он окривел! — сказал Илико.
— «…ресницы…» — продолжал Илларион. Илико скорчился от смеха и повалился на пол. Иллариона одолевала икота, но он продолжал читать:
— «…твой взгляд, твои жемчужные зубы…» Здесь он немножко ошибся, — сказал Илларион.
— Чтоб ему пусто было, о каких зубах он говорит! — всплеснула руками бабушка.
— «…коралловые губы, агатовые волосы, пальцы, руки — вся ты…» — читал Илларион, заливаясь слезами.
— Хватит, ради бога, прекрати, не могу больше! — завопил Илико, почти теряя сознание.
Илларион кончил читать и стал приводить в чувство Клико. Бабушка хихикала. Один я стоял как громом пораженный и окаменевший,
— Когда замуж выдаешь бабушку? Пригласишь на свадьбу? — еле выговорил сквозь смех Илико и снова опрокинулся.
— Мда-а-а, — протянул Илларион, — тут что-то не так…
— Ай-ай-ай, Ольга! До чего человека довела!
— Дядя Илико! — донеслось со двора.
— Кто там? — откликнулся, вставая, Илико. В комнату вошла раскрасневшаяся Мери. С минуту она дула на озябшие руки, совала их под мышки, топала ногами. Отогревшись, она сказала:
— Я искала бабушку Ольгу…
— Здесь я, дочка. Ну и письмо же ты мне принесла, чуть со смеху нас, стариков, не уморила, — сказала бабушка, протягивая ей письмо.
— Бабушка, письмо, которое мне дал учитель… Вот оно, я принесла… А это другое… Откуда оно взялось, даже не знаю…
— Господи, еще одно письмо? Илларион, прочти, пожалуйста!
— «Прошу явиться в школу в связи с недостойным поведением Вашего внука».
— Опять? Опять осрамил меня, бесстыдник?! — Бабушка схватила палку. Я пулей вылетел за дверь.
— Не смей показываться дома, мерзавец! Убирайся, куда хочешь! — крикнула вдогонку бабушка. Вскоре из комнаты вышла Мери. Она шла, опустив голову, задумавшись, не пряча голых рук. Платок сполз ей на плечи, спутанная прядка волос упала на лоб. Сейчас она напоминала мне картину какого-то известного художника. Я не помнил его имени. Мери прошла мимо, не заметив меня.
— Мери! — сказал я тихо.
Она остановилась. Я подошел к ней, осторожно поправил прядку. Она не двинулась с места.
— Прочла?
Мери не ответила. Она лишь окинула меня умным, задумчивым взглядом и пошла дальше.
— Мери!
Мери снова остановилась.
— Это Ромули во всем виноват… Он диктовал. Я хотел совсем не так, а он говорит — так нужно.
— Нехорошо так шутить, Зурико…
— Я не шутил, Мери… Я, Мери… Ты думаешь, я правда такой уж плохой?..
— Нет, не думаю…
Мы медленно двинулись по свежему снегу. Снег все валил, не переставая дул холодный ветер. Мы шли молча. Прошли мимо моего дома, мимо укутанной снегом чинары.
— Здесь похоронен мой Мурада…
— Знаю…
— Я очень любил Мураду, больше всех на свете. Я одинаково люблю его, бабушку, Иллариона и Илико…
— Знаю, Зурико.
— С каждым днем я любил его все сильнее. И Мурада очень любил меня… Я с ним как с человеком разговаривал… Когда он умер, я готов был покончить с собой… От любви человек и впрямь может сойти с ума!.. Тебе холодно?
— Холодно…
— А мне не холодно!
Я скинул тулуп и набросил его на плечи Мери. Руку я не убирал. Так мы и шли по свежему снегу. Шли и молчали… Миновали дом Мери…
— Согрелась?
— Согрелась, Зурико.
— Ты ведь знала моего Мураду?
— Да…
— Он очень любил тебя. Он часто говорил мне: «Мери славная девочка, она лучше всех, таких глаз, как у Мери, нет ни у одной девочки. Мери очень добрая и умная девочка…» Мурада очень любил тебя, так же, как меня, даже больше, чем меня, он никогда не лаял на тебя… Ты ведь тоже любила его?
— Да, Зурико, очень любила, очень.
— Мери!
— Что, Зурико?
Я нежно обнял Мери, привлек к себе и зарылся лицом в ее распущенные волосы. Мери плакала, плакал и я. Снег валил хлопьями, и ветер был, и луна, и солнцe, и любовь, и слезы, и много, много снега. Спросить у Илико, так и радоваться было нечему — ветер, снег. мир рушится. А я радовался и этому ветру, и луне, и солнцу, и моей любви, и этим белым-белым хлопьям снега.
ОДИННАДЦАТЬ ПУДОВ КУКУРУЗЫ
Любимую свинью Илико — чистокровную йоркширку с огромными обвислыми ушами, маленькими, за плывшими жиром глазами и коротким, смешно вздернутым рылом — все село звало Серапионой.
Свинья поросилась дважды ежегодно, и каждый раз — ранней весной и осенью — производила на свет двенадцать розовых кругленьких поросят. Илико, конечно, продавал их и зарабатывал на этом весьма не дурно. В годы войны Илико стал обменивать поросят на кукурузу.
Не удивительно, что Илико души не чаял в Серапионе, называл ее кормилицей и буквально на руках носил. Сам не доест, а свинью накормит. Стоило только похвалить Серапиону — и Илико таял. Он тут же бросался угощать вас водкой и ненаперченным табаком, обещал лучшего поросенка со следующего опороса и бог знает еще что! Мы с Илларионом прекрасно знали об этой слабости Илико и наперебой восхваляли десятипудовую йоркширку.
Вот и сейчас мы сидим под тенистой яблоней во дворе Илико, с уважением поглядываем на развалившуюся тут же Серапиону и мирно беседуем.
— Ну и свинья! В жизни не видел такой! — говорит Илларион.
— Кормилица моя! Сокровище мое! — Илико нежно щекочет Серапионе брюхо. Свинья блаженно щурит глаза и хрюкает. Илико с умилением смотрит на покрасневшие, вздувшиеся соски свиньи. Двенадцать сосков! Двенадцать породистых поросят! Бог даст, не сегодня-завтра Серапиона благополучно разрешится, и тогда — принимай, Илико, мешки с золотистой кукурузой!
— И где ты достал такую породистую свинью, Илико? — спрашиваю я.
— Э, дорогой мой, это длинная история… Прабабушка Серапионы досталась в приданое моей бабушке Каленти, царство ей небесное! Говорят, неважная была свинья, больная, дед Харитон даже постыдился держать такую дрянь и решил выгнать ее со двора…
— Напрасно, лучше бы прирезал ее! — сказал Илларион.
— Да кому она была нужна больная! Время тогда было другое, не то что сейчас…
— Сейчас война… Народ нуждается… — сказал я.
— И то правда… Туго приходится людям… Нам-то еще ничего, а вот в Ленинграде, говорят, в дни блокады, люди кошек ели…
— Да что в Ленинграде! Я улыбнуться боюсь даже в собственном доме! — сказал Илларион.
— Это почему же? — не понял Илико.
— А потому… Стоит мне показать зубы, как мой петух этаким коршуном кидается на меня, — думает, во рту у меня кукурузные зерна!
— А ты зарежь его! — посоветовал я.
— А потом ты будешь каждое утро кукарекать и будить меня, да? — спросил Илларион.
— Так вот, — продолжал Илико, — заупрямился, оказывается, дед Харитон. Не желаю, говорит, видеть ее в моем доме. А моя бабушка Каленти прямо на стенку лезет: вы, говорит, ничего не понимаете, это, говорит, породистая свинья, погодите, она еще покажет себя! И что же, бабушка, оказывается, была права! Моя Серапиона и есть потомок того дохлого поросенка.
— Да она лучше некоторых молодцов! — сказал я.
— Зурикела, ведь ты умный парень! — просиял польщенный Илико. — Ну-ка, скажи по совести, разве моя Серапиона не достойна всяческого уважения?
— А по-моему, Илико, дорогой, ты ее просто недооцениваешь, казал Илларион. — На кой черт тебе эта разбойничья фотография деда Харитона с закатившимися глазами? Пригласи нашего Павлушу-фотографа и закажи ему портрет Серапионы; лучше этого портрета что ты можешь повесить в комнате?
— Илларион Шеварднадзе, если эта свинья не лучше тебя, чтоб я ее гроб вынес из своего дома, — сказал Илико и так посмотрел на Иллариона, что я понял: назревал скандал, и это в то время, когда заветная бутылка с водкой была уже так близко! Я подмигнул Иллариону нашел тоже время шутить, и сказал:
— Не обращай на него внимания, Илико! Твоя свинья только говорить не умеет, а так совсем как человек.
Илико испытующе взглянул на меня. Я выдержал взгляд. Тогда Илико встал и, бормоча что-то под Нос, пошел за водкой.
— Нашел время шутить! — набросился я на Иллариона.
— Идите вы все к черту! — огрызнулся Илларион. — Уже и слова нельзя вымолвить! Может, кланяться прикажете этой вонючей свинье!
Илико принес бутылку водки, три стакана и пару заплесневелых чурчхел. Первые два стакана выпили молча, кивнув друг другу головой. Перед третьим стаканом Илико держал речь:
— Зурикела, теперь ты считаешься ученым человеком. Правда, со страшными мучениями и переживаниями, но все же дотащился ты до девятого класса. Ну вот, если не учил, так хоть слышал, может быть, что нашим предком была обезьяна.
— А какой же еще предок мог быть у тебя, как не обезьяна? — вставил Илларион. Теперь он ничем не рисковал — бутылка с водкой стояла перед ним. Но Илико будто и не слышал.
— Я хоть и не особенно силен в науке, но думаю, что это не совсем правильно. Мне кажется, что у разных людей были разные предки. Взять, к примеру, Серапиона Сепертеладзе… его предком наверняка была свинья. Посмотри на мою Серапиону и на Серапиона Сепертеладзе! Чем не близнецы? Говорить не умеет? Ну и что же? Ведь рождаются немые люди? Вот так и моя Серапиона…
— А вот я расскажу об этом Серапиону Сепертеладзе, он тебе покажет предков! — сказал Илларион.
— Пожалуйста, расскажи! Что он и сам, думаешь, не знает! — парировал Илико. — Да я тебе лучше скажу. Видишь Иллариона? — продолжал он, обращаясь ко мне. Илларион насторожился.
— Ну, вижу…
— Знакомо тебе его упрямством
— Ну, положим, знакомо…
— Ты видел, как он смеется1 Это же ослиный рев! — Я был вынужден согласиться. — А его длинные уши ты тоже видишь? — возражать не приходилось: факт был налицо. — А теперь, если можешь, докажи мне, что предок Иллариона не был ослом!
Илларион поперхнулся чурчхелой и закашлялся. Отдышавшись, он встал, взял шапку и, не произнеся ни слова, направился к калитке. Потом с сожалением оглянулся на бутылку, вернулся, наполнил стакан, одним духом выпил и так же молча пошел к выходу. И только дойдя до калитки, он обернулся и крикнул:
— Ну, одноглазый черт, ты еще попляшешь у меня!
Илико удовлетворенно посмеивался.
…Приближался долгожданный день появления на свет божий йоркширского потомства. Ко двору Илико началось паломничество будущих свиновладельцев. Сдав положенный пуд кукурузы, они получали расписку следующего содержания:
«Я, Илико Чигогидзе, получил от гражданина такоro-то один пуд кукурузного зерна, взамен обязуюсь выдать ему одного поросенка (указывался пол новорожденного), после того как перестанет сосать».
Переговоры проходили довольно мирно, в атмосфере дружбы и взаимопонимания, если не считать одного обстоятельства: каждый покупатель старался во что бы то ни стало заполучить себе поросенка-самку.
— Люди! — сокрушался Илико. — Где это видано, чтобы свинья рожала двенадцать самок!
— Почему же, — отвечали ему. — У Кучулия Цинцадзе, например, двенадцать дочерей!
— Пожалуйста, в таком случае договаривайтесь с Кучулия и Серапионой, и пусть Кучулия выдает вам расписки! Я ничего не знаю больше!
— Илико Чигогидзе, будь ты немного моложе, вырвал бы я у тебя твой проклятый язык! — бесился Кучулия.
— Будь я немного моложе, распорол бы тебя по швам! — наступал Илико.
Были среди покупателей и такие, которые пытались выторговать саму Серапиону. Но Илико здраво смотрел на жизнь своим единственным здоровым глазом. Душу запродал бы, но Серапиону ни за что.
— Ну, что тебе еще нужно? — приставал к нему Аслан из Суреби. — Отдаю за свинью коня и двести штук отборной дранки в придачу. Договорились?
— Ищи дурака, дорогой Аслан! Сейчас военное положение: коня могут забрать в кавалерию, а моя Серапиона кому нужна?
— Продай свинью, пока не поздно! — пугал Аслан. — Все равно ей пропадать, — Гитлер на Hocy!
— Поживем — увидим, дорогой Аслан. А ты не знаешь, не из-за моей ли свиньи Гитлер напал на нас? — спрашивал Илико,
После этого Аслану оставалось безнадежно махнуть рукой и уйти.
Однажды вечером Илико пришел к нам и свалил под мушмулой мешок с кукурузой.
— Что это, Илико? — спросила бабушка.
— Вчера я выдал одиннадцать расписок на потомство Серапионы, — объявил Илико, — и получил одиннадцать пудов кукурузы. Теперь до осени мне хватит.
— Почему одиннадцать? — удивилась бабушка. — Ведь Серапиона всегда рождает не меньше двенадцати поросят?
— Одного поросенка я дарю твоему прохвосту. И вот кукурузу тоже. Не обижайся, Ольга. Знаешь ведь, как я люблю этого лоботряса.
— Боже милостивый, пошли счастья и радостей Илико Чигогидзе и всей его семье. Пусть наполнится его дом добром, — прослезилась бабушка и поцеловала Илико в лоб.
— Ночью сходим на мельницу, через час зайди за мной! — сказал мне Илико и ушел…
…Уже брезжил рассвет, когда я и Илико с мешками муки на плечах возвращались домой. На ветвях деревьев, унизанных курами, точно соревнуясь друг с другом, старательно драли горло петухи. Вдруг мы услышали ужасающий вопль.
— Это Машико кричит, — сказал Илико. — Неужели извещение о сыне получила, несчастная?..
Мы ускорили шаг.
— Угораздило же проклятую сдыхать в моем дворе! — причитала Машико. — Попробуй теперь убеди этого одноглазого, что я тут ни при чем!
Охваченный страшным предчувствием, Илико выронил мешок и, сразу обессилев, опустился на землю. Я стремглав помчался ко двору Машико, подбежал к плетню — застыл от ужаса: у самой калитки лежала и жалобно похрюкивала похудевшая до неузнаваемости Серапиона. Тут же валялось двенадцать крохотных поросячьих трупов!
— Что случилось, Машико? — с трудом выговорил я.
— Несчастье, несчастье, Зурикела. Вот тут через дыру в заборе пролезла — и пожалуйста… Сколько раз я предупреждала его: приглядывай, старый черт, за свиньей, не позволяй ей лазить куда вздумается! Не послушался, окаянный!.. Теперь пусть локти кусает! Собрались соседи — пострадавшие, сочувствующие и просто любопытные. Последним во двор пришел Илико. Побледневший, осунувшийся, он долго смотрел на Серапиону, потом снял шапку, в сердцах швырнул ее на землю и сказал:
— Где твоя справедливость, господи?! Совести у тебя нет! Что мне теперь делать?
— Крепись, Илико! — раздались ободряющие голоса. — Ничего ведь страшного не случилось: свинья жива, и все будет в порядке! При ее-то темпераменте!..
— А как быть с кредиторами? — сокрушался Илико.
— Обойдется как-нибудь…
— Соседи, люди добрые, согласны ждать до следующего опороса? — обратился Илико к кредиторам.
Наступило неловкое молчание.
— Ну как, подождем? — спросил кто-то.
— А что ты с ним поделаешь? Не отбирать же у него теперь кукурузу! Да и черта с два он ее отдаст! Кругом захохотали. Даже Илико улыбнулся. Инцидент близился к благополучному концу. Но тут неожиданно в толпу ворвался разъяренный Серапион Сепертеладзе.
— Эй ты, черт одноглазый, — набросился он на Илико, — последний раз предупреждаю: или перемени имя своей проклятой свинье, или я за себя не ручаюсь! При свидетелях заявляю!
— Ты что, пьян или белены объелся! Чего орешь?! — огрызнулся Илико.
— Он еще спрашивает! Половина села собралась у моего дома, — слышали, говорят, Серапион разрешился поросятами! Бабы к жене лезут с соболезнованиями!.. А он еще спрашивает!.. Убью обоих — и тебя и Твою паршивую свинью!..
Толпа покатывалась со смеху, и вместе со всеми хохотал Илико. Вырывавшегося из рук Серапиона насилу отвели домой.
— А поросята-то оказались самками… Все двенадцать… — проговорил Илико и искоса поглядел на Кучулию Цинцадзе.
Соседи понемногу разошлись. Остались только я, Илларион, Илико и Серапиона.
— Погубила она меня, — сказал Илико.
— Пойдем-ка домой, — сказал Илларион.
— Пойдем, Илико! — сказал я.
В ту ночь мы справили поминки по безвременно погибшим поросятам…
АТТЕСТАТ ЗРЕЛОСТИ
Шло время. Дни, не похожие друг на друга, как испеченные в золе бабушкины лепешки, сменялись днями. И каждый новый день приносил новую радость. Отцы, мужья, сыновья, братья возвращались в родные дома.
Из нашей семьи на фронте не было никого, но я каждый день вместе со всеми выходил на дорогу встречать грузовики, на которых возвращались в село раненые и увешанные орденами бойцы. Вместе с друзьями я обнимал и целовал их.
Незнакомые смущенно улыбались, знакомые ласково трепали меня по щеке и замечали, что я здорово вырос и возмужал. Радость, счастье и мир, неожиданно покинувшие наше село четыре года назад, вновь возвращались к нам. И село встречало их, как встречает мать давно потерянного и вновь обретенного сына.
Шла весна 1945 года…
Под щедрыми лучами солнца цвела пробудившаяся природа. Вдали, на склонах бархатистых гор, паслись стада. Воздух был наполнен ароматом полевых цветов.
В школе занятий уже не было. Мы готовились к выпускным экзаменам.
Я и Мери с утра шли на край села, к старой заброшенной мельнице, усаживались в тени огромного орехового дерева и занимались.
Вот и сегодня мы сидим под деревом и готовимся к грузинскому языку.
— Стихи ты должен знать наизусть, — говорит Мери. — Вот послушай — это Галактион.
В сердце мечта таится, Небо — полоской ясной. Юноша: «Стой, девица!» Девушка: «Сгинь, несчастный!»
— Моя бабушка здесь бы сказала: чтоб ты провалился сквозь землю, бессовестный, — говорю я.
Мери смеется и закрывает мне рот рукой — не мешай, мол.
Потом я читаю свои любимые стихи, которые, хотя их и нет в программе, я обязательно прочту на экзамене:
На Ксани и Арагви снова Луга окрестные в цветах, И терпкой патокой медовой Опять кипят твои уста.
Мери сидит, обхватив колени руками, и смотрит куда-то вдаль, в бездонную синеву неба, где плывут еле заметные белые хлопья облаков.
Через тысячу лет я тебя призываю, иди, Стану горсткою пепла я в молниях жарких твоих… — продолжаю я.
— Ты, я вижу, опять стихи сочиняешь?! — раздалось вдруг у самого моего уха.
Я подскочил словно ужаленный и обернулся. Передо мной стоял улыбающийся Илларион.
— Мы к экзаменам готовимся. Здравствуй, Илларион!
— Вижу, вижу, как вы готовитесь… Ну, здравствуйте! — Илларион сел.