Сперва трупы сбрасывались в ямы в беспорядке, потом лагерное начальство решило, что площадь используется нерационально, и приказало укладывать умерших рядами. Мы спускались в яму, ходили по трупам, и каждый думал, что завтра здесь свое место займет и он.
Уборная находилась в центре лагеря. Она представляла собой широкую и длинную яму, поперек которой было уложено несколько круглых бревен. Нам даже не разрешили настелить на них доски. Полно было случаев, когда люди срывались с бревен вниз. У охранников это вызывало неудержимый смех, а нам не всегда удавалось спасти товарища.
Работы прекращались лишь с наступлением темноты. Поздно вечером нас разводили по баракам, и с этого времени всякое хождение по лагерю запрещалось. Стреляли без предупреждения. Всю ночь лагерь освещался яркими прожекторами с караульных вышек.
Утром все повторялось сначала.
Однажды в лагерь приехал верхом на лошади какой-то немецкий посыльный. Он привязал коня к столбу и ушел к коменданту. Неподалеку от лошади ремонтировала дорогу группа военнопленных. Лошадь пугливо косилась на них, тревожно переступала с ноги на ногу, прижимала уши к голове... Пленные решили убить и съесть лошадь. Конечно, это была безумная затея, на все могли решиться только люди, доведенные голодом до отчаяния. Воспользовавшись тем, что конвоиры находились далеко, пленные стали медленно подходить к лошади. Почуяв недоброе, та испуганно взметнулась на дыбы, сорвалась с привязи и понеслась по плацу. С вышек открыли пулеметный огонь, к пленным бросились охранники.
Началась расправа. Нас выстроили возле барака, отсчитали каждого десятого и здесь же расстреляли. Около ста трупов осталось лежать на земле.
Уже стемнело, когда истязания прекратились. Пленных разогнали по баракам. Прошел слух, что утром расстрелы возобновятся. Ночь была неспокойной.
К счастью, рано утром немцы получили приказ готовить нас к отправке в другой лагерь. На этот раз - в стационарный, в городе Славута.
"Гросслазарет Славута цвай, лагерь 357" - так именовали наш лагерь фашисты. Он представлял собой огороженный колючей проволокой участок, внутри которого находилось пять каменных в несколько этажей построек. Недалеко от него была большая ровная площадка - бывший ипподром. Эту площадку немцы стали именовать "аппельплац", а казармы - блоками. Каждый блок тоже был окружен колючей проволокой.
В первом блоке, находившемся поодаль от других, размещались немцы, в остальных - военнопленные. В отличие от шепетовского лагеря здесь один блок был отведен под лазарет. В остальном же режим и питание для военнопленных ничем не отличались от прежнего лагеря. Только сами охранники в большинстве своем были еще более жестокими.
Особенно свирепствовал фельдфебель Вальтер Срока. Он числился начальником внешней охраны, может быть, поэтому на территории лагеря появлялся не часто. Но не было случая, чтобы его появление обходилось без надругательств, побоев и расстрелов. Достаточно было в его присутствии замешкаться, не снять вовремя головного убора - и провинившегося избивали плеткой до потери сознания. Если же военнопленный, занятый работой, стоял к нему спиной, не сразу оборачивался на окрик, фельдфебель брал у конвойного винтовку и стрелял...
Почти ежедневно в лагерь прибывали новые партии военнопленных. Соседи по блоку часто менялись. И все же здесь у меня вскоре появилось несколько единомышленников, с которыми я мог откровенно делиться мыслями. Первым среди них был молодой врач Роман Лопухин. Светловолосый, выше среднего роста, с совсем еще юношеским лицом. Из многих положительных качеств, которыми он обладал, особенно выделялись два: незаурядный организаторский талант и природные конспиративные способности. Не удивительно, что вскоре он оказался в числе руководителей нашего лагерного подполья.
Как-то я сказал ему, что готов убить Вальтера Срока и, наверное, при первом же удобном случае сделаю это. Он спокойно объяснил, что никакой пользы нам, военнопленным, это не принесет. Убийство одного садиста вызовет лишь массу репрессий, мы же должны готовить побеги из лагеря.
Роман посоветовал мне чаще попадать в рабочие команды, посылаемые за пределы лагеря. Это необходимо было по многим причинам. Во-первых, надо было познакомиться с самим городом, чтобы мы могли легче ориентироваться во время побега. Во-вторых, было больше возможностей связаться с городским подпольем, в существовании которого мы были твердо уверены. И, наконец, тем, кто работал в городе, изредка перепадало что-либо из съестного от местных жителей: кусок хлеба, вареная картошка, свекла, яблоко.
В городе мы работали на пилораме, на ремонте дорог. Уже в ноябре ценой невероятных усилий нам удалось установить связь с некоторыми местными жителями. Это были честные люди, но, к сожалению, не подпольщики. Естественно, с подпольем они нас не связали. Помогли лишь освободить из лагеря несколько человек под видом своих родственников.
Однако гитлеровцы отпускали пленных с далеко идущими целями. Приказ об освобождении зачитывался перед всем лагерем, а потом начиналась усиленная агитация за вступление в полицию и другие фашистские формирования. Немцы заявляли, что по мере продвижения на восток фашистское командование будет все больше пленных отправлять к своим семьям. Они недвусмысленно давали понять, что личная свобода каждого зависит от успехов немецкой армии, от того, как активно будут помогать ей изменники.
Находились люди, которые попадались на удочку фашистской пропаганды. Но таких было мало. Очень мало.
Следуя наставлениям Романа Лопухина, я несколько раз попадал в рабочие команды. Но мне не повезло. Нас уводили на ремонт дорог за город. Местных жителей мы почти не видели. Первые неудачи все же не огорчили, я продолжал верить в счастливый случай. Вскоре, однако, произошли события, которые резко изменили характер моей деятельности.
Осенью наш лагерь превратили в пересыльный. Ежедневно через него теперь проходило большое количество пленных, среди которых было много больных и раненых. Раны были запущенные, общее состояние больных тяжелое. Мест в лазарете не хватало. Раненых и больных располагали в других бараках, где они находились почти без присмотра. И вот однажды Лопухин подозвал меня к себе.
- Понимаешь, нужно помочь раненым, которые лежат вне лазарета, - сказал он.
- Как это сделать? - развел я руками. - Ты же хорошо знаешь, что ночью из блока в блок немцы никого не пускают. А днем всех выгоняют на работы...
- Попробуй осторожно переговорить с переводчиком, - посоветовал он. Кажется мне, он не сволочь.
Я сам давно уже присматривался к старшему переводчику лагеря Александру Софиеву. Молодой, черноволосый, одет он был всегда в опрятную командирскую форму, подтянут, щеголеват. Отношение к нему вначале было такое же, как и ко всем предателям. Тем более, что он никогда и ничем не старался вызвать нашего к себе расположения, был подчеркнуто предупредителен с немцами. Однажды, наблюдая, как он внимательно выслушивал какое-то приказание немецкого офицера, с какой торопливостью записывал все его указания в блокнот, я укрепился в своем мнении о переводчике. "Сволочь! - подумал я тогда. - Спасает свою шкуру".
Но время шло, а со стороны Софиева мы ни разу не почувствовали недоброжелательства к себе. Наоборот, часто при переводах приказов лагерного начальства голос его звучал участливо. И я рискнул.
Однажды, когда Софиев сопровождал коменданта при обходе лагеря, я выбрал удобный момент, подошел и обратился с просьбой разрешить мне помогать раненым.
- Вы врач? - быстро спросил Софиев, с опаской поглядывая в сторону коменданта, который, разговаривая с офицерами, стоял к нам спиной.
- Да, - так же быстро ответил я. - Я мог бы хоть чем-то быть им полезен...
- Вы правильно решили, - перебил он. - Я поговорю...
В этот момент комендант круто повернулся, направляясь прямо к нам.
Софиев шагнул ему навстречу и, указывая на меня глазами, стал что-то быстро ему докладывать. Комендант заложил руки за спину, выпятив вперед живот, некоторое время слушал Софиева молча, потом коротко кивнул.
На следующий день меня перевели в корпус-блок, где размещались раненые и больные.
Люди лежали на голых нарах. Воздух в корпусе был спертый, насквозь пропитанный запахом разлагающихся ран. Раненые и больные даже не стонали настолько они были обессилены. Лишь глаза, полные мук и страдания, говорили о том, что люди еще живы.
В этом корпусе уже работал один врач - Симон Кадакидзе. Он был намного старше меня, уроженец города Зестафони. По специальности тоже хирург, с большим практическим стажем. Высокого роста, массивного телосложения, широкоплечий, он даже внешним своим видом внушал уважение. Красивая копна седоватых волос довершала портрет этого человека.
Сблизиться с Симоном Кадакидзе оказалось делом не легким. Он был крайне неразговорчив, замкнут. Первое время мы перебрасывались лишь несколькими лаконичными фразами, и то в случае крайней необходимости. Об условиях жизни в лагере, о немцах он вообще избегал разговоров. Такая осторожность имела основание.
Я тоже старался поменьше говорить, побольше слушать. Но давалось это мне нелегко. По натуре я человек эмоциональный. Каждый раз, когда я начинал ругать немцев, Симон поворачивался ко мне спиной и уходил к раненым. На ходу сердито бросал:
- Чем попусту болтать, лучше бы осматривал перевязки.
Работы действительно хватало. С утра до позднего вечера, зачастую и ночью обрабатывали мы раны, ухаживали за больными. Не хватало самого необходимого - бинтов. Мы использовали их по нескольку раз, предварительно выстирав. Мыло нам отпускалось раз в месяц, микродозами. Оно было черное, немыльное, но мы были рады и такому.
В тех условиях, в которых приходилось работать, сложных операций, естественно, делать мы не могли. Ограничивались перевязками и первичной обработкой ран. Во время перевязок удаляли омертвевшие участки тканей, обрабатывали раны дезинфицирующими растворами. Марганцовку немцы нам давали изредка. Но на этом их помощь и заканчивалась.
Постепенно Симон стал мне доверять. Он убедился, что немцев я люто ненавижу, и наши отношения становились все дружелюбнее. По ночам мы вели долгие беседы. Рассказывали друг другу о себе, о родных, знакомых, вспоминали довоенную жизнь, обстоятельства, при которых попали в плен. А однажды Симон откровенно заявил, что давно мечтает о побеге, но пока не знает, как это сделать. До поры до времени я не раскрывал ему своих планов, лишь осторожно намекнул, что в лагере не он один желал бы совершить побег.
- Кто еще? - спросил он. - Ты знаешь этих людей?
- Не всех, но кое-кого знаю, - ответил я.
- И что же, у вас уже есть какой-то план?
Я ответил, что пока определенного плана нет, но в лагере есть люди, которые помогут нам. Он с удивлением посмотрел на меня, вздохнул, потом коротко предложил:
- Давай спать, Ибрагим.
Я слышал, как он долго ворочался на своем топчане. Не мог уснуть и я. Этот ночной разговор окончательно сблизил нас. Теперь я уже точно знал, что наши с Симоном судьбы одинаковые.
Утром нас долго продержали на перекличке под холодным осенним дождем, а когда наконец распустили и я возвращался в блок, меня нагнал незнакомый военнопленный.
- Вы доктор Друян? - шепотом спросил он.
- Да, - ответил я. - В чем дело?
- Идемте.
Вместе со мной он прошел в наш блок и, когда мы остались вдвоем в крохотной боковушке, где делали перевязки, стал торопливо доставать из-за пазухи и выкладывать на топчан медикаменты: марганцовку, йод, риванол. Потом выложил несколько индивидуальных пакетов, немного лигнина - мягкой бумаги, которую немцы применяли вместо ваты.
У меня в руках оказалось целое богатство.
- Откуда?! - обрадовавшись, удивился я. - Кто дал?
- Тише... - испугался военнопленный. - Переводчик прислал.
- Софиев! Ну, спасибо.
Теперь уже не было сомнения в том, что Софиев - наш человек. Я поблагодарил незнакомца, спросил:
- Как вас зовут?
- Зачем вам мое имя? - ответил он вопросом на вопрос. - Впрочем... Алексей Манько.
Так я познакомился еще с одним хорошим человеком, ближайшим помощником Софиева.
Алексей Манько стал постоянным связным между нами и Софиевым, а передачи от него мы теперь стали получать довольно часто. Между тем при встречах Александр Софиев делал вид, что не знает меня. Лишь однажды, когда немцев не было поблизости, он едва заметным кивком головы подозвал к себе, тихо спросил:
- Получаете от меня приветы?
- О да! - горячо зашептал я. - Спасибо! Слушайте, как вам удается все это доставать?..
Переводчик сердито оборвал:
- Вы мне больше таких вопросов не задавайте!
Круто повернулся и ушел. Я понял, что спросил лишнее. Вечером я рассказал об этом разговоре Симону. Тот немного подумал, потом начал рассуждать:
- Кажется мне, Софиев - фигура более значительная, чем мы думаем. Он наверняка связан с...
И оборвал себя на полуслове, словно испугался, что и так сказал больше, чем нужно. Опять по обыкновению замкнулся в себе.
Вечером снова появился Манько. Он передал нам очередную партию медикаментов и впервые за все время, как мы были знакомы, задержался в блоке дольше обычного. Мы разговорились, и он поведал свою, так похожую на наши, историю плена.
Война застала Алексея в Калуше Ивано-Франковской области. Здесь 15-й гаубичный полк, в котором он проходил практику как курсант, находился на учениях. На рассвете 22 июня их обстреляли из пулеметов вражеские самолеты. Полк подняли по тревоге, и через несколько дней он уже вел бои с врагом под Бердичевом. Там полк оказался в окружении. Несколько раз пытался прорваться к своим. В одном из таких боев Манько попал в плен. Дальше - путь, который прошли все мы: тяжелые переходы в составе колонны военнопленных, пересыльный лагерь.
Страшно худой, Манько все же резко выделялся среди других военнопленных. У него были пышные каштановые волосы. Несмотря на крайне тяжелые условия плена, он сумел сохранить подвижность, завидную энергию, а главное - непоколебимую уверенность в том, что обязательно вырвется из лагеря.
- Мы еще будем воевать, - говорил он нам. - Еще постреляем гадов.
Манько люто ненавидел фашистов, и не удивительно, что Софиев доверил ему столь опасное дело. Мы хорошо понимали, чем рискуют эти люди. В случае, если бы наша связь раскрылась, их ждал бы неминуемый расстрел.
Вскоре после последнего посещения Алексея я встретился с Лопухиным, рассказал ему о передачах Софиева и о своем желании откровенно поговорить с переводчиком.
- О чем? - спросил Лопухин.
- Как о чем? - удивился я. - О побеге. О нашей группе...
- Группу не трогай, - перебил Лопухин. - Говори только от своего имени.
Через несколько дней мы с Симоном попросили Манько устроить нам встречу с Софиевым. Она состоялась рано утром у нас в блоке. В маленькой боковушке находились Симон, я и еще один член нашей группы, санитар Сенька-цыган. Фамилию Сеньки мы не знали. Как потом выяснилось, имя у него тоже было не настоящее. Лишь много позже он открылся нам.
Как только Софиев вошел в боковушку, он внимательно осмотрел каждого, затем сухо спросил:
- Итак, о чем хотели поговорить со мной медики?
Мы с Симоном переглянулись. Чувствовалось, что по каким-то непонятным для нас причинам Софиев хочет избежать откровенного разговора. Что ж, пусть будет так. И мы с Симоном начали жаловаться на трудности в нашем санитарном блоке. Не хватает медикаментов, нет самого необходимого хирургического инструмента, совершенно нет лекарств... Софиев слушал внимательно, потом произнес:
- Обо всем я докладывал коменданту. Вы только для этого позвали меня?
- Нет, не только для этого! - неожиданно вырвалось у меня.
Софиев дождался, пока выйдет Сенька посмотреть, нет ли поблизости немцев, и заговорил:
- Вот что, медики. Я догадываюсь, о чем вы хотели бы поговорить. Не вы одни мечтаете оказаться по ту сторону колючей проволоки. Понимаю вас, сочувствую, но пока считаю разговоры на эту тему преждевременными. У вас что, в санитарном блоке уже нет ни больных, ни раненых?
Мы молчали.
Софиев направился к выходу. У самых дверей остановился, закончил:
- Когда наступит срок, скажу...
И быстро вышел.
Несмотря на то, что по сути дела Софиев отказался быть откровенным с нами, все же этой встречей мы остались довольны. Хотя прямо ничего не было сказано, мы поняли, что в лагере немало людей, готовящихся к побегу, и что, очевидно, сам Софиев уполномочен кем-то координировать наши действия. И этот кто-то пока считает нужным, чтобы мы оставались в лагере. Ведь число раненых не уменьшалось. Одновременно мы еще больше укрепились в мысли, что старший переводчик связан с внешним миром. А что это так, вскоре убедились окончательно.
Как-то после очередного посещения Алексея Манько мы решили передать часть полученных медикаментов в соседний блок, где также были раненые и больные. Я взял немного индивидуальных пакетов, марганцовки, йода и понес к их врачу. К моему удивлению, он категорически отказался от помощи.
- Не нужно, - заявил он. - Вам самим не хватает. А у нас еще кое-что есть.
А ведь неделю назад он сам приходил к нам в блок, просил хотя бы несколько стиранных бинтов. Из этого случая мы с Симоном сделали вывод, что Софиев стал помогать не только нам.
Через несколько дней Софиев передал, чтобы мы были исключительно осторожны: немцы заслали в блоки большую партию доносчиков. Мы предупредили об этом всех больных и раненых. Сообщение Софиева подтвердилось. В некоторых блоках (там Софиев, наверное, не успел предупредить пленных) начались расстрелы. Военнопленных обвиняли в саботаже, в подрыве авторитета фюрера, в распространении вредных слухов.
Немцы всячески стремились сломить наш дух, волю к борьбе. Одновременно с массовыми расстрелами они пытались растлить, искалечить нас морально. Выдавай комиссаров и коммунистов, евреев и непокорных - и мы тебя накормим, дадим несколько лишних черпаков баланды. А пойдешь в полицию - будешь сыт, одет, сам почувствуешь силу над другими.
Мы, врачи, старались не только лечить раненых и больных, но и вселить в них надежду на удачный побег после выздоровления, поддержать духовно и оберегали таким образом от развращающей души пропаганды гитлеровцев. Заводили беседы с больными и ранеными, исподволь узнавали их настроения, намерения, подбирали верных людей, преданных, смелых, стойких.
После массовых репрессий, которые прокатились по лагерю в середине ноября, работать стало еще труднее. Немцы уменьшили и без того скудную выдачу медикаментов, а помощи Софиева не хватало. Между тем в процессе лечения мы все чаще встречались с очень серьезными осложнениями. Участились случаи газовой гангрены. Здесь мы, как правило, применяли широкие лампасные надрезы в области раны с последующей обработкой ее марганцовокислым калием. Это самое большее, что мы могли сделать в условиях лагеря. Но в большинстве случаев мы все же спасали жизнь. Правда, сами операции приносили раненому невыразимые страдания. Обезболивающих средств у нас почти не было.
Мучительные страдания доставляли больным и перевязки. Раны долго не заживали: ослабленный организм имел малую сопротивляемость различным инфекциям, обладал низкими восстановительными способностями. Перевязки очень часто доводили раненых до шокового состояния.
Как-то зимой к нам из Изяславля перевели новую группу военнопленных. Их разместили в блоке неподалеку от нашего "лазарета". Однажды один из вновь прибывших, он назвался Олегом, пожаловался на сильные боли в области правого бедра. Я попросил его показать рану. Она была от разрывной пули, уже начала заживать. Но вокруг появились покраснение и отек. Вдобавок у раненого была высокая температура. Налицо, таким образом, все признаки флегмоны бедра гнойного воспаления клетчатки и более глубоких слоев мягких тканей. Единственное спасение - операция. Иначе воспалительный процесс может распространиться, и тогда уже ничто не спасет раненого.
Вечером возле раненого собрались вместе с нами врачи из соседнего блока. Стали обсуждать сложившуюся ситуацию. И все пришли к единому мнению делать операцию без наркоза невозможно. Но и не оперировать тоже нельзя. Еще день-два - и будет поздно.
- Что ж, тогда пошли спать, - заявил вдруг Роман Лопухин.
- Ты что-нибудь придумал? - спросил я.
- Утро вечера мудренее, - уклончиво ответил он.
Мы сами хорошо понимали, что все равно до утра ничем не сможем помочь больному, и разошлись. А утром Роман Лопухин первым заявился к нам в блок и выставил на топчан флакон эфира.
- Где достал? - удивились мы с Симоном.
- Мое дело, - улыбнулся Лопухин одними глазами. - Придет время узнаете.
Мы промолчали, однако каждый еще больше укрепился в мысли, что Роман Лопухин входит в группу, которая связана с патриотами на воле, но до поры до времени не хочет нам об этом говорить. Ну что ж, подождем.
Операцию делал Симон, я ассистировал, Лопухин давал наркоз, следил за общим состоянием больного. Прошла она хорошо. Удалили гной, сделали перевязку, вывели Олега из состояния наркоза и отнесли на свой топчан. Обычно после таких операций больной быстро идет на поправку, но наш Олег был крайне истощен, обессилен, и вначале мы даже опасались за его жизнь.
Несколько суток подряд мы дежурили возле него, сменяясь каждые три часа, пока окончательно не удостоверились, что Олег начал поправляться. Все это время наша медики делились с ним своим скудным пайком, чтобы поскорее поставить на ноги.
Через месяц Олег уже мог самостоятельно передвигаться. Сдержанный по натуре, он обошел всех врачей, каждого благодарил скупыми, но очень сердечными словами:
- Спасибо, братцы! Жив останусь, детей вашими именами назову.
Не удалось Олегу осуществить свою мечту. После выздоровления он сумел бежать из лагеря, сражался с фашистами в партизанах на Брянщине и погиб в одном из боев при подрыве железнодорожного моста.
Мечту о побеге вынашивали многие. Осуществляли ее по-разному. Было несколько групп, которые готовились к организованному побегу. К таким принадлежала и наша. Мы тогда думали, что действуем одни. Потом оказалось, что действия групп направлялись и координировались единым центром, через доктора Федора Михайловича Михайлова. Нити, таким образом, вели за колючую проволоку. Ф.М.Михайлову удалось создать в городе мощное подполье, которое имело связи и с руководителями наших лагерных групп.
Однако до поры до времени нашему "центру" было выгодно у тех, кто входил в лагерное подполье, поддерживать мнение, что каждая группа действует независимо. Эти группы в какой-то мере страховались на случай провала.
К побегу готовились и многие одиночки.
Как-то весной сорок второго один из наших раненых, грузин Георгий, не пришел на перевязку. Не явился он и на следующий день. Я послал Сеньку-цыгана узнать, в чем дело. Возвратился Сенька довольно быстро.
- Совсем плохо ему, - сообщил он. - Лежит.
- Надо сходить посмотреть, что с ним, - заволновался я.
- Не надо! - возразил Сенька. - Говорит, хочу умереть.
Я пожал плечами и рассказал обо всем Симону. Тот сам пошел к Георгию. Вернувшись, сообщил, что свою порцию баланды на ужин Георгий съел, а до хлеба не дотронулся. Между тем общее состояние его удовлетворительное. Было ясно, что Георгий что-то замышляет, и мы решили ему не мешать. Доложили главному врачу лагеря, что он снова заболел, освободили от работ.
Через несколько дней рано утром была объявлена тревога по лагерю. Нас согнали на плац, выстроили, сделали перекличку. Потом комендант через переводчика сообщил, что ночью бежал пленный. Он напомнил, что за побег полагается расстрел.
Бежал Георгий. Ночью, пользуясь дождливой погодой, он с тыльной стороны корпуса подполз к проволочному ограждению, подкопал землю под проволокой и, поднимая ее руками, пробрался через ряды на спине. При этом он сильно расцарапал себе тело. На всех нижних рядах проволоки остались следы крови. Немцы организовали погоню с овчарками.
Мы всей душой желали Георгию успеха, но понимали, что побег для него был очень рискованным. Он плохо говорил по-русски, совершенно не знал города и вообще тех мест. Но вот наступил вечер. Погоня вернулась без Георгия. Все же комендант перед ужином объявил, что беглец пойман и расстрелян.
Действительно, больше Георгия в лагере мы не видели, но сомневаюсь, чтобы он был расстрелян на самом деле. Обычно всех "провинившихся" немцы казнили публично, в назидание остальным. Для Георгия, если бы он был пойман, конечно же, не сделали бы исключения.
После Георгия было еще несколько одиночных побегов, в большинстве своем неудачных. Не раз становились мы свидетелями того, как охранники волочили по площади окровавленные тела заключенных, пытавшихся бежать. Они были настигнуты собаками-ищейками. Их потом на глазах у нас вешали или расстреливали. И все же каждый раз после нового побега я спрашивал у Софиева, скоро ли наш черед. И всякий раз он отвечал:
- Рано. Вы пока здесь нужны.
Да, мы, врачи, нужны были в самом лагере, чтобы спасать жизнь десяткам и десяткам больных и раненых. И каждый удачный побег снова убеждал нас в том, что нельзя терять надежду на освобождение. Можно и надо бороться.
Мы продолжали выискивать такой вариант побега, который гарантировал бы нам больший шанс на успех. Мертвые уже никому не будем нужны, а вот живые сможем бороться с врагом.
За долгие месяцы пребывания в плену мы привыкли видеть в каждом немце фашиста, изверга и садиста, и ненависть к ним стала составной частью нашего характера. Но враждебность эту надо было тщательно скрывать. Немало было случаев, когда за один лишь не понравившийся начальству взгляд военнопленный прощался с жизнью. Если же среди немцев попадались люди, еще не потерявшие человеческого облика, то сами же фашисты старались от них избавиться.
В январе сорок второго в лагере сменили коменданта. Вместо ненавистного всем нам палача прибыл майор, кажется, Зепп Брудер. Как мы потом узнали, адвокат по образованию. Внешность Брудера была крайне непривлекательна: низкорослый, коротконогий, с большим животом. Он перекатывался по дорогам между бараками, и мы за глаза прозвали его "колобком". Когда впервые увидели этого человека со столь отталкивающей внешностью, каждый подумал: "Этот, пожалуй, будет похлеще прежнего".
Однако с приходом нового коменданта уменьшились издевательства над пленными, баланда стала вроде бы лучше, а редкие кусочки мяса - больше. А однажды, впервые за все время нашей лагерной жизни, к нам приехал с целью обследования условий какой-то немецкий врач. Когда он обходил блоки, мы, по совету Софиева, обратились к нему с просьбой оказать помощь медикаментами и перевязочными материалами. Немец выслушал нас, подробно все записал в роскошный большой блокнот. Сверх всяких ожиданий через некоторое время нам привезли и раздали несколько ящиков индивидуальных пакетов, около десяти килограммов лигнина, немного флаконов эфира, хлороформа и новокаина.
Но изменения к лучшему продолжались недолго. В начале февраля Брудер был снят с должности коменданта лагеря, как сообщил вам Софиев, "за либеральное отношение к пленным". Он был отправлен на восточный фронт на "перевоспитание".
Новый комендант оказался еще хуже того, который был до Брудера. Сразу же резко уменьшился дневной паек, а хлеб стали выдавать наполовину из опилок и гречишной мякины. У пленных появились кровавые поносы и запоры - верный признак начавшейся эпидемии дизентерии. Никаких лекарств от этой болезни у нас не было. Здесь мы были бессильны. Эпидемия с каждым днем охватывала все больше людей, от нее ежедневно умирали в лагере десятки пленных.
Вскоре на нас обрушилась новая эпидемия - сыпной тиф. Санитарные нормы в бараках не поддерживались. Помещения не отапливались, белье никогда не менялось, от верхней одежды остались одни лохмотья. Скученность в блоках была огромная, дезинфекция там никогда не проводилась. Мы были буквально обсыпаны вшами.
С началом эпидемии сыпного тифа положение врачей еще более усложнилось. Единственное, что мы могли в этих условиях сделать, это наладить круглосуточное дежурство у каждой группы больных. Мы меняли им компрессы, поили водой.
Сыпняк перекинулся и на врачей. Первый заболел я. Как-то вечером я почувствовал, что меня начинает знобить, стала кружиться голова. Сразу понял, что болезнь добралась и до меня, и" обратился к Симону с просьбой осмотреть. Он поставил диагноз - тиф.
Ночью мне стало еще хуже. Жар усилился, и я потерял сознание.
Болезнь длилась долго. Я пластом отлежал более трех недель. И все это время у моих нар находился Симон. Он делал все возможное, чтобы спасти мне жизнь. С помощью Софиева он достал немного сердечных лекарств. Делал холодные компрессы, поил с ложки баландой. Когда я время от времени приходил в себя, он как мог подбадривал меня.
Наконец кризис прошел, и я стал медленно поправляться.
- Ну, брат, вроде выкарабкался, - заявил Симон. - Думаю, через недельку станешь на ноги.
Я сам был полон надежд на скорое выздоровление. Но однажды днем к блоку, где лежали тифозные больные, подкатило несколько машин. В помещение вбежали немцы и с криками, руганью набросились на здоровых пленных, приказали им стаскивать с нар больных, грузить в машины. "Все. Назад мы не вернемся!" - подумал я.
Симон бросился к немцам. Он стал объяснять им, что я врач и нужен ему как помощник. Но эта попытка оставить меня в блоке оказалась безуспешной. Немец выругался и прикладом автомата оттолкнул его. Мы попрощались взглядами, и меня поволокли к машине, туда, где уже лежали другие, обреченные на смерть.
Машины тронулись.
Везли весь день, и уже по одному этому можно было понять, что расстреливать нас, по крайней мере сейчас, не будут. Чтобы уничтожить группу больных, их не нужно было так далеко увозить. Немцы никогда так не делали. Они расстреливали узников или в самом лагере, или поблизости от него.
К вечеру нас привезли в город Острог. Остановились на площади.
Нас выгрузили возле небольшого одноэтажного домика, который оказался городской больницей. Все последующее было настолько невероятным, что стало казаться сном. Нам всем сделали санобработку, выдали чистое белье и халаты, разместили в настоящих больничных палатах. Мы вдруг оказались на койках, застланных белыми простынями. Нас обслуживали медицинские сестры и осматривал настоящий врач.