Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Спасенная книга. Воспоминания ленинградского поэта.

ModernLib.Net / Поэзия / Друскин Лев / Спасенная книга. Воспоминания ленинградского поэта. - Чтение (стр. 7)
Автор: Друскин Лев
Жанр: Поэзия

 

 


      Мечтал бы я о мести".
      И горькая ирония — что еще ему оставалось?
      "Но ты король, ты наш король —
      Защитник нашей чести".
      И с безнадежной покорностью:
      "Итак прощай, моя жена,
      Итак прощай, моя жена,
      Прощай, моя отрада.
      Ты королю служить должна
      И нам расстаться надо".
      145
      Мама, певшая мне эту песню, лежала в азиатской земле. Ленинград — город, в котором она пела, был отчетливо виден из немецких траншей. Париж — город, где эта баллада родилась сотни лет назад, задыхался от ярости и унижения. А мы — такова уж неразумная сила искусства! — жалели любовь, попранную королевской властью, хотя на душе у каждого из нас было столько горя, что его хватило бы на двести маркизов.
      146
 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Жизнь наша советская

      Деревья срывались с откосов,
      Летели на крыльях зеленых,
      В истерике бились колеса,
      В ознобе дрожали вагоны.
      Их гул, неуёмно-тревожен,
      Над степью притихнувшей реял:
      Мы больше не можем, не можем!
      Скорее! Скорее! Скорее!
      И солнце качалось над нами,
      За горы ныряя устало,
      И желтое жидкое пламя
      В рассыпанных лужах сверкало.
      МИРНАЯ ЖИЗНЬ –
      И приехали мы в Ленинград, и началась наша мирная жизнь — трудная, горькая, но разбирался я в ней все лучше и лучше.
      151
 
      ГРАЖДАНКА РУБИНШТЕЙН, ОТВЕЧАЙТЕ! –
      Наши соседи Лазарь Абрамович и Роза Борисовна были реабилитированные, они отсидели по семнадцать лет. Роза попала в лагерь за потерю комсомольского билета. Не помню, за что забрали Лазаря, но он дважды был "под вышкой". Из камеры смертников то и дело уводили на расстрел, но ему повезло — оба раза приговор почему-то пересматривали.
      Познакомились и поженились они уже в ссылке — два измученных, рано постаревших человека. У них был сын, шестнадцатилетний Яшенька, о котором Роза говорила:,
      "Ведь вот поздний ребенок, а смотрите, какой удачный получился".
      Яшенька — противный и смешной — иногда заходил в нашу комнату и нес ахинею:
      — Лидия Викторовна, а вы бросили бы Льва Савельевиче за двести тысяч?
      — Нет, не бросила бы.
      Он не верил:
      — Ну да — за двести тысяч? А потом просил:
      — Достаньте мне почитать что-нибудь порнографическое.
      Пищу он глотал, как удав, съедая зараз по восемь-десять бутербродов.
      Но рассказ не о нем, а о Лазаре.
      Маленький, тщедушный, он с утра, часов с шести, начинал шаркать по темному коридору: взад-вперед, взад-вперед, сотни раз, не преувеличиваю.
      Ложились мы поздно, и это шарканье сводило нас с ума.
      Лиля умоляла:
      — Лазарь Абрамович, голубчик, ну что вам тут в коридоре? Шли бы на улицу — погуляли, подышали воздухом.
      Он послушно уходил, но назавтра все начиналось снова.
      Мы не сразу догадались, что это тюремная привычка: так мерил он шагами камеру, в ожидании близкой и неизбежной смерти.
      Как-то, проходя по коридору, Лиля услышала в их ком-
      152
      нате голоса — мужской и женский. Розы Борисовны дома не было, и Лиля, очень удивившись, прислушалась. Говорил Лазарь — хрипло, отрывисто, с угрозой:
      — Гражданка Рубинштейн, отвечайте, кому вы отдали свой комсомольский билет? Отвечайте сейчас же, не то вам будет плохо.
      И высокий, захлебывающийся женский голос:
      — Гражданин следователь, не бейте меня! Я все скажу… Я не виновата… Не бейте меня!
      И опять:
      — Гражданка Рубинштейн, отвечайте…
      Холодея от ужаса, Лиля заглянула в приоткрытую дверь. Лазарь был один. Он сидел на стуле посредине комнаты и изображал сцену допроса жены. Лагерь не кончился. Несмотря на реабилитацию, семнадцатилетнее заключение продолжалось. Казалось, что еще минута, и разум сорвется в пропасть.
      Этим темным несчастным людям не везло и после освобождения. Лазарь работал на открытом воздухе, на постоянном сквозняке, и почти совершенно оглох. Свой заработок он пропивал. Он с гордостью представлялся:
      — Я — человек пьющий.
      Или:
      — Я — человек слишком культурный.
      Жили они в нищете и протянули недолго. И он и она умерли от рака.
 
      БЛАГОДАРИТЕ СУДЬБУ, ЧТО ВЫ ПАРАЛИЗОВАНЫ –
      Я не знаю точно, в чем провинился перед Сталиным первый секретарь ленинградского обкома партии Попков. Не хочу сказать, что это был хороший человек (на душе у руководителя такого ранга, во всяком случае в нашей стране, неисчислимое и неизбежное количество грехов), но всю войну он был на своем посту и подписывал документы вместе со Ждановым.
      153
      Ходили слухи, что после войны он мечтал сделать Ленинград столицей РСФСР. Сталин мог усмотреть в этом некий подвох, покушение на свою беспредельную власть. Да мало ли что могли ему донести? В то время людям, находившимся наверху, было очень легко сводить друг с другом счеты.
      В Ленинград приехал Маленков, о котором шепотом говорили, что у него руки по локоть в крови. (Передо мной и сейчас стоит его страшное, похожее на блин лицо.) Попков принял высокого гостя в Смольном. Сомневаюсь, что кто-нибудь когда-нибудь узнает подробности их разговора. Известно только, что Попков приехал на машине, а ушел пешком, успел написать отчаянное письмо Сталину и, вероятно, в тот же вечер был арестован.
      Дочь третьего секретаря обкома Капустина рассказывала мне позже, что ее отца, Попкова и других ленинградских партийных руководителей Сталин велел не расстреливать, а подвесить на крюк, под ребро. Он был хорошим учеником — кажется, Гитлер подвесил так покушавшихся на него генералов.
      Марина Цветаева писала:
      "Поэт издалека заводит речь,
      Поэта далеко заводит речь".
      Я тоже завел речь издалека и вспоминаю об этих событиях, о которых знаю немного, лишь для того, чтобы рассказать, как "Ленинградское дело" отразилось на мне и моей семье.
      Жили мы плохо. Регулярной работы не было. Иногда какой-нибудь стишок печатали в «Смене». Изредка, очень изредка бывала халтура на радио — песенка для детской передачи о пионерском галстуке, о партии или о рабочем классе. Платили гроши, но все же это была поддержка.
      И вот однажды я позвонил в радиокомитет — нет ли работы. Ответ был ошеломляющим:
      — Повесьте трубку и не звоните нам больше никогда!
      Я совершенно растерялся, но, немного опомнившись,
      154
      набрал номер снова и попросил главного редактора. На мой вопросительный лепет последовала грубая отповедь:
      — Ах, вы ничего не понимаете? Так я вам объясню. В своих стихах вы воспеваете врага народа Попкова. С такими авторами мы не желаем иметь ничего общего.
      И тогда я вспомнил: несколько месяцев тому назад я пробовал дать на радио поэму о Ленинграде. Начиналась она в духе Ольги Берггольц:
      "Разметались улицы
      В белом бреду,
      А дома сутулятся:
      Ой, упаду!
      Поскрипывают валенки,
      Печатая следы…
      Саночки маленькие
      Два ведра воды".
      Затем убогими стихами описывался подвиг бойца. Потом начинался раешник — приезд на фронт шефов.
      Конец поэмы был барабанно-лозунговым. Я пересказывал газетную статью о собрании городского актива, на котором Ленинграду торжественно вручали орден Ленина. Вручал Калинин, принимал Попков. Об этом в поэме была одна строчка.
      К моему великому огорчению (и на мое счастье) произведение не вышло в эфир из-за низкого художественного уровня. И вдруг теперь оно выплыло на свет Божий. Трудно поверить, но в те черные годы коварная строчка могла стоить мне тюрьмы, а, следовательно, и жизни. Хотя сообщение: "Попков — враг народа" появилось только вчера, я должен был знать о его «измене», когда писал поэму.
      Я стал умолять главного редактора отдать мне рукопись. У меня не оставалось ни мужества, ни гордости — один животный страх. Он грубо ответил, что отдавать ее не собирается. И добавил:
      — Скажите спасибо, что я добрый человек. Я слышал, что вы всю жизнь прикованы к постели и поэтому из жалости
      155
      к вам сейчас же сожгу вашу мазню. А вообще-то следовал ее послать в Союз Писателей или в другое место. Благодаря те судьбу, что вы парализованы, не то бы вы так легко не отделались. И не смейте нам больше звонить.
      Что ж, вероятно, это был действительно добрый человек И смелый. Ведь поступая так, он тоже ходил по краю. А говорить со мной в ином тоне он не мог — в комнате быта свидетели.
 
      О СТАЛИНЕ-
       1. Академик Варга
      Гуляла в те послевоенные годы история про академика Варгу — советника Сталина по экономическим вопросам.
      Однажды ночью к нему пришли незваные гости и предъявили ордер на арест, подписанный самим Берией.
      Известно, что Сталин любил работать по ночам. Пришедшие не доглядели, и Варга успел набрать его номер.
      — Иосиф Виссарионович, меня арестовывают по приказу товарища Берии.
      — Передайте трубку старшему по званию.
      Варга протянул трубку: "Вас товарищ Сталин". Старший по званию принял трубку дрожащими руками и залепетал:
      — Да, товарищ Сталин… Хорошо, товарищ Сталин… Но, товарищ Сталин, что же будет со мной? Ведь Лаврентий Павлович сам…
      Сталин нетерпеливо перебил:
      — Передайте трубку следующему по званию. И опять короткие фразы:
      — Да, товарищ Сталин! Слушаю, товарищ Сталин! Есть, товарищ Сталин!
      Закончив на этом разговор, младший по званию повесил трубку, вынул револьвер и выстрелил в своего командира.
      156
      Затем он вежливо извинился перед Варгой, и оперативники ушли, волоча за собой труп.
       2. Позвоните по такому-то номеру
      Мне кажется, что у Сталина было какое-то свирепое чувство юмора. Он любил забавляться трепетом своих подданных.
      Писатель Леонтий Раковский, автор книги "Генералиссимус Суворов", получил письмо: "Позвоните тогда-то, по такому-то номеру".
      Он счел это глупой шуткой, но, заинтригованный, все-таки решил позвонить. Телефона у него не было. В назначенное время он зашел в телефонную будку и набрал номер.
      Ему сказали:
      — Товарищ Раковский? Обождите, с вами будет разговаривать товарищ Сталин.
      Раковский обомлел. По тону он сразу понял, что это не розыгрыш
      Ждать пришлось долго. Около будки образовалась очередь. Рассерженные люди стучали в дверь, торопили. Раковский, бледный от испуга, высунулся наружу и попросил:
      — Товарищи, умоляю, потише — я говорю с товарищем Сталиным.
      Эти идиотские, неправдоподобные слова вызвали взрыв хохота. В будку забарабанили сильнее.
      Наконец в трубке послышался характерный, до ужаса знакомый голос:
      — Товарищ Раковский? Здравствуйте. Я прочел вашу книгу. Она мне понравилась, но у меня есть кое-какие замечания. Возьмите карандаш, бумагу — я буду называть страницы.
      Раковский совсем растерялся. Заикаясь от страха, он забормотал, что у него нет телефона, что он звонит по автомата у и почти ничего не слышит из-за волнения и шума.
      Сталин резко перебил:
      — Так вы что — не можете со мной разговаривать?
      157
      И повесил трубку.
      Шатаясь, хватаясь за сердце, несчастный писатель прошел через безмолвно расступившуюся очередь. Весь день он слонялся по улицам, понимая, что дома его "уже ждут". Но выхода не было, и около часа он обреченно поднялся по лестнице. Дверь открыла жена.
      — Где ты пропадал? — воскликнула она. — Я уже начала беспокоиться. А ты знаешь, у меня для тебя сюрприз: нам неожиданно поставили телефон.
      Утром раздался звонок:
      — Товарищ Раковский? Теперь вы можете со мной разговаривать? Возьмите, пожалуйста, карандаш и бумагу.
       3. Пирожки
      Мой приятель, которого арестовали в сорок шестом, рассказывал:
      — Со мной в камере сидел старик-грузин, измученный всегда печальный.
      Я был молод, во мне клокотала жизнь, я не мог полностью осознать ужас происшедшего. И я утешал его:
      — Не надо так горевать, отец. Все еще переменится. Мы еще выйдем на волю.
      — Может быть, — вздохнул он. — Может быть, вы и выйде| те. Все, кроме меня.
      — Почему же?
      И тут он сказал потрясающую, почти библейскую фразу:
      — Я знал Ирода, когда ему было девятнадцать.
      И продолжал:
      — Мы были тоже молоды, нам было нечего делать и мы организовали коммунистическую ячейку.
      Собирались раз в неделю у учителя — семейного человека. Рассуждали, спорили о светлом будущем, а потом жена учителя вносила блюдо поджаристых пирожков…
      Один раз мы заметили, что Джугашвили все время выхо-
      158
      дит из комнаты. А когда жена открыла дверь кухни, она увидела на блюде всего один пирожок. Учитель спросил:
      — Джугашвили, как мог ты сделать это? Ведь мы все ждали…
      И он ответил:
      — Я хотел.
      Старик опустил голову, голос его упал:
      — Может быть, вы и выйдете. Но я — никогда. У него хорошая память. Он боится, что я могу рассказать кому-нибудь про пирожки.
      И снова добавил свою ужасную фразу:
      — Я знал Ирода, когда ему было девятнадцать.
 
      БУМАЖКУ ПОТЕРЯЛА –
      Сталин чудил как хотел, и страна послушно выполняла его капризы.
      Помню борьбу со служебными опозданиями. На три минуты — выговор в приказе, на двадцать — суд и принудработы.
      Случались курьезы, над которыми никто, впрочем, не смеялся. В истерической утренней спешке женщины набрасывали пальто, забыв надеть юбку, мужчины приходили без галстуков и пиджаков. Дядя Виктории Д. — однорукий герой войны, профессор университета — однажды утром в такси с трудом натягивал брюки.
      Несколько месяцев подряд радио работало с трех часов дня, чтобы не мешать людям "выполнять и перевыполнять план".
      Джаз упразднили после газетной кампании о "растленном влиянии Запада". Твист считался позорным, приравнивался чуть ли не к стриптизу.
      В концертных залах и по радио исполнялась только музыкальная классика, в основном русская. От бесчисленных повторений просто тошнило. У меня даже было стихотворение:
      159

"Зачем вбивать Чайковского колом?"

      Борис Слуцкий в одном из своих ранних прекрасных стихотворений писал:

"Все пропаганда. Весь мир пропаганда"

      Добавлю: и ложь. Беспросветная, бессовестная ложь.
      Я видел по телевизору страшное собрание. Полный зал молодежи. На трибуне — парень:
      — Родине нужны рабочие. Мы окончили десятилетку и решили всем классом идти на завод.
      На трибуне второй:
      — Мы, комсомольцы, тоже решили на завод всем классом.
      И так несколько человек — представители разных школ, один за другим.
      Неужели никто из сидевших в зале не хотел получить высшего образования, не мечтал о ВУЗе? Вы как знаете, а я не верю.
      Новый виток памяти.
      Когда Сталину исполнилось 70 лет, «Правда» стала ежедневно публиковать внушительный столбец — список предприятий, поздравивших великого вождя. Поскольку Иосифа Виссарионовича поздравили все, поток приветствий был нескончаем. Сталину исполнился уже 71 год, а газета продолжала печатать поздравления к семидесятилетию.
      От подобного идиотизма тупели люди. Я был знаком с инженером, который, разворачивая «Правду», прежде всего, прочитывал колонку целиком.
      — Зачем вы это делаете? — спросил я.
      — Как зачем? — удивился он. — Ищу свою организацию.
      Долго же ему пришлось ждать!
      И потом ладно, нашел бы случайно (через полгода там или через год) — что бы для него изменилось?
      И еще одно собрание по телевизору. Из любопытства я пошел бы на любое, да вот не довелось. Правда, все шутят, что нет худа без добра, и милосердная болезнь избавила меня от многого.
      160
      Так вот — собрание. С экрана горохом сыплются слова. Они почти одинаковые, сменяются только ораторы.
      Выходит девушка — самая уверенная, самая разбитная.
      Она открывает рот, но осекается. Происходит что-то непонятное. Девушка беспомощно оглядывается, наклоняется, шарит руками. По залу шепот.
      "Бумажку потеряла! Бумажку потеряла!"
      Самое ужасное, что шепот не насмешливый, а сочувственный.
      К трибуне подбегает парень. Он сразу находит на полу маленький белый листочек. Девушка облегченно выпрямляется. И с трибуны не горох, целая пулеметная очередь, почти без пауз:
      "Товарищи! Комсомольцы нашего завода клянутся партии и правительству, что в канун славного пятидесятилетия великого октября, следуя героическому примеру отцов, они обязуются беззаветно трудиться на благо нашего народа и дают нерушимое обязательство — все, как один человек…"
      Хватит? А то я могу цитировать долго. И клянусь вам, тут нет и тени пародии.
      Но что девушка! Я видел, как награждали орденом Суслова. Брежнев зачитал приветствие. Суслов повернулся к нему и сказал: "Дорогой Леонид Ильич!" Сам, без текста я даже замер от восхищения.
      Потом Суслов надел очки, порылся в кармане, вынул бумажку и принялся читать дальше.
      В славословиях Сталину, Хрущеву (особенно под конец) и Брежневу терминология не изменялась ни на йоту.
      С Брежневым вообще потеряли всякий стыд. Да и чувство юмора тоже. Культ «Леонида» Ильича нарастал крещендо и я уже два раза слышал, как на съезде и еще где-то его, «оговорившись», назвали "наш Ильич".
      А теперь выяснилось, что к тому же он и писатель. И, как отметил Борис Полевой, все литераторы должны учиться у него стилю.
      161
      Лишь один прозаик (не помню точно кто) осмелился сказать на собрании:
      — Хочу покритиковать. Все обомлели. А он продолжал:
      — Да, у книги есть недостаток. Слишком уж Леонид Ильич скромен. Хотелось бы, чтобы он больше осветил свой грандиозный вклад в общенародное дело.
      Совсем как в "Голом короле" у Шварца:
      "Я старик грубый. Скажу прямо: умница ты, король!"
      В заключение — загадка: какое сражение решило исход Великой Отечественной войны? Думаете, битва под Москвой или под Сталинградом? Ничего подобного! Операция под Новороссийском, в которой принимал участие молодой генерал Леонид Ильич Брежнев.
      Страшно, противно, не видно конца…
      А потом напишут о нас (если вообще вспомнят это ничем не интересное время): "Так они и жили".
 
      ПОЛНОМОЧИЯ –
      Женя С, молодой поэт, писавший стихи отнюдь не комсомольского содержания, пришел ко мне как-то с красной повязкой на рукаве. Оказывается, ночью он дежурил в дружине.
      На углу Невского и Литейного, в самом центре, они наткнулись на прислонившегося к стене совершенно пьяного пожилого человека.
      — Придется пройти с нами!
      Человек забормотал что-то несусветное, можно было разобрать только слово "полномочия
      — Что? — не поняли ребята.
      — Полномочий не имеете, — отчетливо выговорил пьяный. Ребята засмеялись.
      — Имеем, имеем, — добродушно сказал Женя.
      162
      Подхватили под руки, привели в штаб дружины, пихнули на стул.
      — Фамилия?
      Пьяный не отвечал — он явно задремывал.
      Начальник дружины встряхнул его хорошенько, пнул кулаком под ребра и стал обшаривать одежду в поисках документов.
      Полез в нагрудный карман и внезапно даже в лице переменился.
      — Ребята, что мы наделали!
      В руках у него была аккуратная книжечка — Депутат Верховного Совета СССР. Испугался он ужасно.
      — Как же это случилось? Вот беда! И не приказал, попросил:
      — Ребята, вы его домой отведите… тихонько, вежливо… до самой квартиры…
      На обратном пути Женя не выдержал.
      — Что же ты, дядя? — сказал он. — Депутат Верховного Совета, а так напиваешься.
      И вдруг пьяный заплакал.
      — Деточка!.. Какой я депутат? Я — говно. Я токарь хороший… у станка стоял… Все уважали… А тут…
      И, махнув рукой, повторил:
      — Какой я депутат? Я — говно!
 
      ПОЛКОВНИК НУЖИН-
      До Лазаря Абрамовича в маленькой двухкомнатной квартире, в которой мы занимали одну комнату, соседствовал с нами полковник в отставке по фамилии Нужин — широкоплечий человек с тупым рябоватым лицом.
      Разговаривать с ним было противно, но интересно.
      Он хвастался:
      — Я был командир строгий — у меня два солдата застрелились.
      163
      И охотно рассказывал о службе на Дальнем Востоке:
      — Ведь мы Японию как обманули? Войну начали по местному времени, а объявили по московскому.
      Очень он гордился этой подлостью! Однажды он постучался в мою дверь весело-возбужд ный:
      — А ко мне на день рождения генерал придет.
      — Ваш друг?
      Он посмотрел на меня, как на идиота.
      — Какой друг?.. Генерал… Я его подчиненный. И заторопился на кухню — обрадовать жену. Вероятно, это был лучший день его жизни.
      "А соседи говорят:
      Ваши спички не горят,
      Ваша лампочка потухла,
      Ваша курица протухла,
      Ваша верная жена
      Абсолютно неверна.
      Я соседям отвечаю:
      Мол, не лучше ль выпить чаю?
      Я, мол, старый их сосед,
      У меня претензий нет.
      Только детям их поганым
      Стыдно шарить по карманам.
      А за окнами Нева,
      На Неву летит листва.
      Осень, шпиль, решетка сада…
      И не ты ль, моя отрада,
      Золотую эту грусть
      С детства знаешь наизусть?"
      164
 
      ЧЕХОСЛОВАКИЯ –
      Утром позвонил Володя Фрумкин: Лева, ты уже вывесил черный флаг? А что? Сегодня наши войска вступили в Чехословакию.
      За несколько месяцев до этого Н. приводила к нам двух прелестных чехов — Зденека и Гелену.
      Перебивая друг друга, они восторженно рассказывали о всенародном ликовании, об отмене цензуры, о равноправии, о том, как на каком-то собрании люди запросто подходили к Дубчеку, беседовали с ним, а кто-то от полноты чувств даже взял его за пуговицу.
      Мы слушали их с грустью.
      Лиля спросила.
      — Чему вы радуетесь? Неужели вы думаете, что мы это допустим?
      Они поглядели на нее с огорчением, дивясь бестактной нелепости вопроса.
      И вот…
      Это была блестящая операция, особенно воздушная карусель над Прагой.
      Солдатам отдали приказ: выстрел — очередь, на очередь — залп.
      Девятнадцатилетние парни шумно радовались походу, но когда раздали индивидуальные пакеты, у многих на лбу выступили капли пота.
      Однако, как известно, все обошлось.
      Наши войска молниеносно заняли главный объект — здание ЦК коммунистической партии. Правительство арестовали и увезли в Москву.
      Я хорошо помню эти дни — ледяной ветер отчаяния и стыд. За себя и за чехов. Прости меня, Чехия, и за чехов.
      Что за манера пускать к себе оккупантов — то немцев, то нас?
      Ведь у них была регулярная армия! Ну, конечно, мы бы
      165
      их разбили, но день-два они бы сражались, и весь мир явно
      бесспорно видел бы, что это оккупация.
      Цветаева писала:
      "Но пока есть во рту слюна,
      Вся страна вооружена".
      Я не мог с ней согласиться.
      Что за оружие слюна? Ничего, утремся.
      Дубчека поставили лицом к стене, руки на затылок, он согласился после этого снова возглавить ЦК. Как можно идти на такое?
      Так думал я тогда и тут же грубо себя одергивал:
      — Заткнись! Какое право имеешь ты, оккупант, рассуждать, как должен был бы вести себя оккупированный тобой народ?
      Да, тобой, потому что ты частица своего народа, выступающего в роли жандарма, душителя и палача.
      А что сделал ты, ты сам? Повозмущался в узкой безопасной кампании? И все?
      Ах, ты еще написал стихи? "Не вынесла душа поэта"? Ну что ж, приведи их, если хочешь, в свое утешение, побарахтайся, высунь хоть ненадолго голову из грязи:
      Ты теперь товарищ мой и брат,
      Гитлеровской армии солдат.
      Я напьюсь воды из синей Влтавы,
      Молодой и сильный как гроза,
      И девчонка, родом из Остравы,
      Плюнет мне в бесстыжие глаза.
      Я увижу площадь городскую
      В острых шпилях, в острой тишине,
      И рука словака нарисует
      Свастику на танковой броне.
      Я войду в собор Святого Витта,
      В полутьме пристроить пулемет,
      А когда я выйду деловито,
      У порога встречу весь народ.
      166
      И тогда я автомат тяжелый
      Вскину по приказу из Кремля…
      И поднимут кулаки костелы,
      И завоет чешская земля…
      Ты теперь товарищ мой и брат,
      Гитлеровской армии солдат!
      А сейчас вспомни, пожалуйста, как ты записывал это стихотворение.
      Ты теперь товарищ мой и брат,
      Ленинградской армии комбат.
      Я напьюсь воды из синей речки,
      Молодой и сильный как гроза,
      И девчонка, родом из местечка,
      Глянет мне в красивые глаза.
      Вот так я его записывал — из осторожности или из трусости, не все ли равно?
      Ведь я не мог себе представить, шифруя свой крамольный стих, вместо того, чтобы пустить его по рукам, ни живого костра Яна Палаха, ни Хартии 77, ни патетического выхода па Красную площадь.
      Я уже думал, но еще не смел, потому что не стал еще самим собой. И не был еще самим собой год назад, когда начинал свою книгу.
      Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут
      Меня, и жизни ход сопровождает их.
      Сегодня я пишу не стихи, а прозу. А проза пишет меня.
 
      МЫ-
      Господи, да что же это такое! Почему я все время говорю «мы»? "Мы вступили в Чехословакию", "Мы заточаем людей в психбольницы…"
      Что общего у меня с этими выродками, сидящими наверху?
      167
      Почему горит во мне, не переставая, чувство вины и стыда?
      Вчера Лиля ездила с Наташей в Тарту. Вернулась огорченная.
      Даже она, даже моя умная Лиля не понимает.
      — За что же им меня-то ненавидеть? Я же их не оккупировала?
      Нет, оккупировала!
      Если бы они знали Лилю, они бы, может быть, и полюбили ее. Любят же они Лотмана.
      А так она — русская, оккупантка, нагло разъезжающая на машине по их земле.
      И если бы где-нибудь в оккупированной стране выстрел сразил моего друга или жену, я бы и в страшном горе своем осознавал, что это пуля справедливая.
 
      ЗАЧЕМ ТАКОЙ ПЛАКАТ? –
      На всю жизнь запомнилась мне поездка из яркого богатого Крыма в Ленинград накануне пятидесятилетия.
      Вся страна была затянута кумачом. (Трудно даже представить: какие деньги ушли на это!) На страшных черных избах-развалюхах почти совсем закрывая их, алели полосы материи с лозунгом: "Вперед, к победе коммунизма!" И мы мчались на поезде вперед, к победе коммунизма, а в мозгу крутились строчки Блока:
      "Зачем такой плакат,
      Такой огромный лоскут?
      Сколько бы вышло портянок для ребят —
      А каждый раздет, разут".
      Но эти строчки, мысли и вообще все на свете перекрывало радио. Оно гремело в каждом купе. Передавали отчетный доклад.
      Свой репродуктор нам удалось как-то испортить. Но в коридоре голос орал, как резаный.
      168
      А на полке, напротив нас, сидел огромный добродушный украинец. Он боялся, что мне скучно, и занимал меня бесконечными, пустыми разговорами. Когда же темы иссякали, он пел мне одну за другой советские песни.
      И, теряя свою иронию, в мозгу, на полном серьезе, опять возникали строчки Блока:
      "Ох, матушка заступница!
      Ох, большевики загонят в гроб!"
 
      ЛЮБИМЫЙ ЕВРЕЙ КОРОЛЯ –
      Как-то Ося Домнич привел ко мне своего родственника — директора большого завода. Это был одетый с иголочки интеллигент лет сорока пяти с выразительным энергичным лицом. Я еще не встречался с советским работником такого ранга.
      Он произносил "товарищ Романов", "товарищ Демичев" не в шутку, а совершенно серьезно. Это было смешно и дико. Но в смысле интеллекта и остального словаря все обстояло благополучно.
      Между нами почти сразу завязалась ожесточенная политическая баталия.
      Директор душил меня эрудицией, не переставая бил колючим градом цифр. Я пробовал наступать, но мне казалось, что все мои удары проходят мимо.
      Я говорил о евреях. Он соглашался, но спрашивал, почему этот мелкий в общем масштабе вопрос я ставлю во главу угла?
      Я напоминал о миллионных репрессиях, он возражал, что это было давно.
      Я твердил о свободе мысли, о благородном движении диссидентов, а он, опять же соглашаясь, уточнял: сколько их, диссидентов, какой процент?
      И стыдил меня:
      — Такая война! Половина городов в развалинах, голод,
      169
      отсутствие техники, плач о погибших. Разве вы слепой? Разве вы не понимаете, чего мы достигли?
      Я вставил в паузу яростную реплику о спецпсихбольницах, но это его еще больше распалило:
      — Да, у каждой страны есть свои недостатки, имеются они и у нас. С евреями — плохо, с диссидентами — ужасно, психбольницы — позор. Но надо же дифференцировать! В сопоставлении со всеми этими теневыми подробностями, наши успехи несоизмеримы. Вы что — статистики не видели? И снова, становясь предельно конкретным, вколачивал в меня цифры, ударяя голосом, как будто пристукивая молотком по каждой шляпке.
      Я чувствовал себя бессильным. В памяти всплыли строчки:
      "А для низкой жизни были числа,
      Как домашний подъяремный скот,
      Потому что все оттенки смысла
      Умное число передает".
      Против чисел я боролся словами.
      "Но забыли мы, что осиянно
      Только слово средь земных тревог.
      И в Евангельи от Иоанна
      Сказано, что слово — это Бог".
      Мы забыли, что слово — это Бог. Слова, мысли, эмоции отступали перед цифрами. Магия чисел торжествовала.
      Но, пасуя, я все время ощущал его чудовищную неправоту. Как я жалел, что рядом нет Сережи или Бори, которые могли бы сражаться с ним его оружием.
      Я честно сказал ему об этом. И привел пример, вызвавший ироническую улыбку.
      Однажды Кювье заспорил с Ламарком по какому-то научному поводу, кажется об эволюции. Спор был публичным.
      Кювье — человек огромного ума и ораторского блеска — разнес противника в клочья. Тот удалился посрамленный.
      170
      Кювье наградили ликующим воплем. А через несколько лет выяснилось, что прав Ламарк.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18