Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Спасенная книга. Воспоминания ленинградского поэта.

ModernLib.Net / Поэзия / Друскин Лев / Спасенная книга. Воспоминания ленинградского поэта. - Чтение (стр. 16)
Автор: Друскин Лев
Жанр: Поэзия

 

 


      Вот снова в "Ленинградской правде" его заметка: "Размышляя над статьями новой советской конституции, я понял…"
      — И долго ты размышлял над статьями новой советской конституции? — ехидничаю я.
      Реакция мгновенная.
      — Пятнадцать минут, — отвечает он, но сразу под каким-то предлогом выходит, остерегаясь насмешек.
      Сам он позволяет себе шутки довольно рискованные:
      "Я верю, что у нас здоровая молодежь. Пройти комсомол и остаться человеком, для этого действительно надо обладать незаурядным здоровьем".
      "У всех членов партии положительный резус".
      "Я изобрел для диссидентов новый способ политической борьбы — сексуальная голодовка".
      Мы не до конца доверяем ему и соответствующую литературу прячем подальше. Но острым охотничьим глазом углядел неосторожно положенный самиздат. Это письмо Татьяны Ходорович Леониду Плющу — гневное, вдохновенное, прекрасное.
      — Лиля, я возьму почитать.
      В его словах не просьба, а констатация. Пугаемся, но не очень. Юра человек опасный, но масштабный и мелким стукачеством заниматься не будет. Утром спрашиваю:
      — Понравилось?
      — Нет.
      — Почему?
      — Не интересно.
      360
      Думаю, что врет. Думаю, что проглядывал все — и Солженицына, и «Континент», и "Вестник русского христианского движения". Хотя бы из любопытства.
      Еще один забавный разговор:
      — Юра, ты читал "Шум и ярость" Фолкнера?
      — Я не люблю Фолкнера.
      — А кого ты любишь из американцев? Молчит. Думает.
      — А Хемингуэя, Фитцджеральда?
      — Они литературны.
      — Что ты под этим подразумеваешь?
      — Это, как черная икра из нефти. Ненатурально.
      — А что ты думаешь о своем сопернике — Джеке Лондоне?
      — Ну, он, конечно, очень талантлив. — (Не хватило наглости!) И тут же, надменно: — Но это — взгляд со стороны.
      Никто не может писать о Севере. Только он — Рытхеу.
      Опасаюсь, что записи мои несколько фрагментарны. Но Юра то появляется, то исчезает, и мне приходится прибегать к моментальной съемке.
      Вот он приходит из Дома творчества, злой:
      — Не верю ни одному белому человеку! Фраза удивительная, но она звучала уже не раз. Спрашиваю:
      — А Галя?
      Хмуро:
      — Ну, Галя — дело другое.
      И вдруг — истерика:
      — Что евреи? Что они носятся со своим еврейством? Побывали бы в моей шкуре.
      Он умный и хитрый, как бес. В одну секунду соображает, что сболтнул лишнее и превращает все в шутку.
      — Евреи, — говорит он, — это тот народ, о который разбивается волна русского шовинизма, и докатывается до нас, чукчей, в виде дружбы народов.
      И, чтоб окончательно увести, подкидывает остроту покороче:
      — Антисемитизм — это античукчизм в квадрате.
      361
      Ох, как любит он поиграть в ущемленное националый самолюбие, посмаковать выражение "белый человек"! Кто-то говорил мне:
      — Да он на любую пластическую операцию согласится. Лишь бы глаза его стали не узкими, а какими угодно, xoть многоугольными.
      Не верьте. Рытхеу отлично понимает выгоду своего положения. Он знает, какой товар нужен. Он не просто продавец, он еще и спекулянт.
      Он не хочет быть обыкновенным писателем. Его вполне устраивает, что он великий чукотский писатель, живой классик, что о нем на многих языках пишут диссертации.
      Вот он стучится в дверь:
      — Можно к тебе?
      — Входи.
      Мы два соприкасающихся, любопытствующих мира, он приглядывается ко мне не менее заинтересованно, че я к нему.
      Он не может понять: за что нас любят? Почему валом валят к нам интересные и милые люди, которых мы не силах даже как следует накормить?
      Не понимаю и я: почему они так скучно живут? Почему так одиноки?
      Дружили когда-то с Давидом Кугультиновым, но забыли вовремя поздравить с государственной премией.
      А теперь… приезжает иногда зачем-то финский вице-консул — и всё.
      Зато они берут свое на курортах и в Домах творчества.
      Они только что из Пицунды. Там старинную грузинскую церковь переделали под концертный зал. Помогал Кириленко.
      Галя делится с нами:
      — В храме — (слово произносится с особым удовольствием) — был концерт, и Юлиан Семенов хотел лично поблагодарить Кириленко. А тот пошел в другую сторону, в сторону Юры, и — представляете! — Семенов обежал весь зал, чтоб встретить Кириленко (будто случайно) лицом к лицу и ска-
      362
      зать ему: "Спасибо, что вы помогли нам оборудовать этот храм"! Мы Юлиана сразу запрезирали. Разве красиво так выставляться?
      Подумать только: некрасиво! А остальные — те, кто из элиты — живут «красиво». Знаменитая на весь мир поэтесса и порыве пьяного удальства стянула уставленную бутылками и дорогими приборами скатерть. К столу метнулись возмущенные официантки. Но она крикнула: "плачу"! — и от нее отступились с почетом.
      Не очень умная Галя рассказывает:
      — Не нравится мне Тоня Искандер. Вообще-то она хорошая, но не понимает, с каким человеком рядом она живет. Ведь наши мужья — писатели. А мы кто? Ничтожества!
      Так и лепит: «ничтожества». И возражать бесполезно. "Что вы, Лиличка"! — восклицает она и повторяет то же самое.
      И вдруг: "Ой, не успею!" И готовит Юре обед, к двум ноль-ноль, типично чукотский обед: суп с шампиньонами на телячьем отваре и биточки по-министерски.
      И не дай Бог опоздать — возьмет кусок черного хлеба и стакан молока и уйдет оскорбленный.
      Юрий Сергеевич не любит всех, кто ему помогал — Гора, Смоляна, Воскобойникова. Он пренебрежительно относится к. другим северным народам, и манси Ювана Шесталова, которого хвалит в печати, презрительно называет "одичавшим мадьяром".
      И под конец — еще два эпизода.
      Наша милая американская гостья Лиза Такер, уезжая, буквально утопила нас в слезах. Чтобы развеселить ее немного, мы позвали Рыхтеу с магнитофоном.
      Юра сидел на моей кровати и Лиза, пританцовывая перед ним, приглашала:
      — Пойдем?
      Юра сперва отказывался:
      — Да нет, мне неудобно танцевать, я в шортах.
      За Лизой не задержалось:
      — Хочешь снять?
      Юра расхохотался и они закружились по веранде. Галя за стеной исходила от ревности.
      363
      Но было уже около двенадцати. Отправлялся последний поезд.
      Прощаясь, Лиза — умница — внезапно бросила Юре:
      — Смотри, заботься о Льве Савельевиче!
      Никогда не поверил бы, что его можно так смутить. О весь вспыхнул.
      А я подлил масла в огонь:
      — Ну что вы, Лизочка, мы за ним, как за каменной стеной.
      Второй эпизод от моего бесценного помощника С. Г.:
      К Рытхеу, в городе, пришли чукчи — студенты отделения народов Севера. Разговор получился крутой. Они упрекали знаменитого сородича, что он стал вельможей в то время, как народ его гибнет, что он пишет на чужом языке, вместо того, чтобы развивать и обогащать свой, что он способствует ассимиляции, что дети его не говорят по-чукотски.
      Юра надменно возразил, что он прославил чукотский народ повсеместно, рассказав о нем людям разных стран.
      Но они назвали его отступником и обвинили, что он пишет сладкую ложь, а народ его по-прежнему вымирает от сифилиса и алкоголя.
      Не знаю, чем закончилась встреча. Вероятно, Юрий Сергеевич их выгнал.
      Я спрашиваю у Лили:
      — Каким словом можно определить Рытхеу?
      Она задумывается и отвечает:
      — Ненастоящий.
      Я, как всегда, поражаюсь точности ее определения.
      Да, ненастоящий. При всем своеобразии — ненастоящий
      Ненастоящий чукча и ненастоящий европеец, ненастоящий интеллигент и ненастоящий обыватель, ненастоящий друг и ненастоящий враг.
      Во дворе лает Гек.
      К нам?
      Нет, на этот раз к ним.
      По ступенькам веранды поднимается финский вице-консул.
      364

Самолет улетает на чужбину

 
      У НИХ РАБОТА ТАКАЯ
      Вы говорите, пророческих стихов не бывает?
      Тогда слушайте.
      Шестнадцатого апреля ко мне пришел Алик. За два дня дo этого я договорился с заводом, что на колеса моей коляски накатают новые шины.
      Алик спешил. Он снимал уже последнее колесо. А я торопился дописать начатое утром стихотворение: уйдет, а прочитать не успею.
      Закончили мы одновременно. Я усадил его на стул и пододвинул исчирканный листок.
      Деревья в смятении хлещут по небу ветвями,
      Стараясь отбиться от осени — нет, не отбиться.
      Их кроны уже охватило дрожащее желтое пламя.
      А мы засиделись по-летнему… Что же, пора расходиться.
      Пора расходиться. Как рано стемнело. Как ветер
      несносен.
      Друзья, вам налево — по листьям, по мокрой дороге.
      367
      Дождь тронул ладони… Стою я один на пороге…
      Возьми меня, осень! Прими меня, осень! Убей
      меня, осень!
      На словах "убей меня, осень!" раздался звонок: Т-р-р!
      Алик пошел открывать и вдруг я увидел в дверном проеме его растерянное лицо.
      — Лева, к тебе с обыском.
      Тут же мимо него друг за другом стали протискиваться мужики.
      Их было пятеро.
      Интересное получилось зрелище. По одной стенке лежу я, по другой на диване лежит Лиля со сломанной ногой, a по средине — если учесть размеры комнаты — целая толпа.
      — Арестован ваш знакомый.
      — Кто?
      — Полушкин.
      Я (недоуменно):
      — Впервые слышу эту фамилию.
      И неожиданный вопрос:
      — В больнице Урицкого лежали?
      — Ну, лежал.
      — Полушкин санитар. Арестован за кражу наркотиков.
      — Да я-то тут при чем?
      — Сейчас поймете. Вот ордер на обыск.
      Читаю и не верю глазам: "В квартире Друскина имеется много импортных лекарств, в том числе и наркотиков".
      — Так вы что, наркотики собираетесь искать? — удивился я.
      Он подтверждает. Пожимаю плечами:
      — Ищите.
      Начальник группы инспектор Арцыбушев распоряжается
      — Надо пригласить понятых. Лиля попросила:
      — Тут у нас за стеной пианистка к концерту готовится.
      368
      Позовите ее. А то бренчит целыми днями — хоть отдохнем немного.
      Хорошая моя — она еще шутит.
      Соседка Алла явилась с огромными от ужаса глазами и привела с собой девятилетнюю дочку:
      — Не с кем оставить.
      "Ничего, — думаю я, — пусть девочка видит. Когда-нибудь, когда начнет осмыслять мир, в ней вспыхнет и это воспоминание".
      За вторым понятым спустились на улицу и столкнулись с Лилиной мамой, возвращавшейся из магазина.
      Ей предъявили красную книжечку:
      — Пройдемте. Будете понятой.
      — Но я живу в этом доме.
      — Тем лучше. Поднимемся в пятую квартиру.
      — Но я и иду в пятую. Там моя дочка.
      Слегка смутились.
      Услышав мамин голос, Лиля сказала:
      — Не пугайся, мамочка, у нас обыск. Мать наша была просто великолепна.
      — С чего бы это? — пропела она презрительно. — Еще чего не хватало!
      И прошествовала на кухню.
      Привели недостающего понятого. Пожилой человек бледный, с трясущимися руками.
      Почему он так испугался? Что было в его жизни: тюрьма, лагерь, арест и гибель близких?
      — Садитесь, пожалуйста.
      Он не пошевельнулся.
      — Садитесь, — мягко повторила Лиля. — Ну что же вы так волнуетесь? Обыск ведь не у вас, а у нас.
      Он благодарно кивнул, сел, но руки его продолжали дрожать.
      Представление началось. Искали небрежно — скорее не искали, а притворялись. Заглядывали в цветочные вазы, вывернули косметическую сумочку, развинтили губную помаду. Один из обыскивавших подошел к подоконнику,
      369
      покопался для вида в коробке с лекарствами, явно ничего в них не понимая, и притронулся к папкам. Сердце у меня екнуло.
      — Это мои рукописи, — сказал я резко.
      Он послушно отошел.
      Так они потоптались минут двадцать. Арцыбушев лениво наблюдал за обыском.
      — Наркотиков не обнаружено, — констатировал он. И оживившись:
      — А теперь надо поискать в книгах — нет ли там наркотических бланков?
      — Ах вот что, — протянула Лиля, — книги… Все ясно. Tогда мы поехали в Израиль.
      Сгрудились у шкафа, вынули томик, другой. Стал обнажаться второй ряд.
      Наигранно-изумленный возглас:
      — Ой, да тут заграничные издания!
      И к Арцыбушеву:
      — Что будем делать?
      — Это не по нашей части. Надо позвонить. Позвонили.
      — Мы на Бронницкой по наркотикам. Обнаружены нехорошие книги. «Континент»? Нет… кажется, нет. Почитать названия? "Зияющие высоты". — (Ох, недаром я не люблю эту книгу — подвела, проклятая!) — Брать все подряд, потом разберетесь? Хорошо.
      Лиля села в коляску, подъехала к шкафу:
      — Чего уж там — все равно попались: не взяли былииц го.
      Они время от времени балдели, не могли разобрать" Ахматова феэргешная и наша — почему ту брать, а эту на место?
      Лиля еле отбила "Москву 37-го".
      — Да вы что? Советское издание. Не отдам. Колебались: про 37-ой год — как можно? Но все-таки отступили.
      Зато конфисковали переписку Цветаевой с Тесковой.
      370
      — Это же издано в братской Чехословакии, — убеждала Лиля, — без этой переписки не обходится ни один диссертант.
      Какое там. Напечатано за рубежом. И книжка полетела в общую кучу.
      Не шарили ни на стеллажах, ни в кладовке, ни на антресолях: заранее знали, где находится добыча.
      — Что же вы бланков не ищете? — напоминали мы. Они только отмахивались.
      — Господи, книг-то как жалко! — шептала Алла.
      Еще бы не жалко! Книги появлялись из шкафа — преступные, арестованные, униженные этим грубым сыском: Цветаева, Мандельштам, Короленко, Набоков — весь русский Набоков!
      А это что? Ну, конечно, — Библия, Евангелие… и факсимильные — "Огненный столп", "Белая стая", "Тяжелая лира".
      Художественных альбомов не брали. Не тронули и Эмили Диккенсон — очевидно, спутали с Диккенсом.
      Особенно старался один — низенький, коренастый, со стертым, незапоминающимся, но очень противным лицом.
      Вот он приближается к окну. Внутренне весь напрягаюсь. Пытаюсь говорить спокойно.
      — Здесь уже искали.
      Но он уверенно протягивает руку к папкам.
      Так тебе и надо, конспиратор! Сколько раз хотел спрятать. Лежат мои голубушки, и на каждой ярко чернилами: первый экземпляр, второй, третий.
      Понимаю, что проиграл, но еще барахтаюсь:
      — Не трогайте мою рукопись — она будет опубликована и журнале "Нева".
      Дергает за шнурок, развязывает. Может быть как-то и обошлось бы, сверху надпись "Огненный столп", "Белая стая", "Тяжелая лира". «Дневник». Но ниже оглав-ление: "Евреи… диссиденты… отъезд…"
      Он поднимает на меня полыхнувшие ненавистью глаза:
      — Вы это собирались печатать в "Неве"?
      — Да, это.
      371
      Резким движением он перебрасывает несколько страниц, читает:
      "Уважаемые товарищи потомки,
      Роясь в сегодняшнем окаменевшем говне…"
      Торжествующе:
      — И это в "Неву"?
      — Позвольте, — говорит Алик (как хорошо, когда рядм друг!), — это же Маяковский. Вступление к поэме "Во весь голос".
      Коренастый яростно поворачивается к нему:
      — Откройте портфель.
      — Пожалуйста.
      Портфель пуст, только на дне болтается гаечный ключ. Тогда уже ко мне, не сбавляя тона:
      — Поднимите подушку.
      — Сами поднимайте! — вспыхиваю я.
      Поднял, бесстыдник.
      — Одеяло откинуть?
      Не отвечая на издевку, он направляется к пианино, снимает крышку.
      — Осторожно — взорвется!
      И снова взгляд, полный ненависти.
      Какое-то наваждение! Как в дурном сне, ходят по комнате чужие люди, роются в вещах, в мозгу, в моей прошли и будущей жизни. А я наблюдаю будто со стороны — вот как это бывает.
      Шел третий час обыска. Арцыбушев пристроился к столу составлять протокол. Ему диктовали список изъятой литературы, спотыкаясь на каждой фамилии: Мендельштамп, M…рангов…(неразборчиво — Д.Т.)
      Заполненные листки складывали на телевизор. Их был несколько, а в них, выражаясь по кагебешному, содержалось 128 пунктов.
      И вдруг послышался горестный возглас милиционера. Оказывается, наш кот Иржик прыгнул на телевизор и стал точить когти об эти листки. Протокол был жестоко изорван, покрыт мелкими треугольными дырочками.
      372
      — Один мужчина в доме! — сказала Лиля.
      Трудно себе представить, как расстроился Арцыбушев. Он долго советовался со своими: как быть — составлять всё заново или можно подклеить. Устали как собаки, сошлись на втором, но очень опасались выволочки.
      Как мы их презирали! Это было, пожалуй, основное чувство, которое мы испытывали.
      Наконец прозвучали долгожданные слова:
      — Обыск окончен.
      Прозвучали для нас, но не для коренастого. Он продолжал перетряхивать коллекционных американских кукол.
      — Полюбуйтесь, — съязвила Лиля, — прямо горит человек па работе.
      Все грохнули.
      Возмездие наступило сразу. Коренастый подошел к дивану и ткнул пальцем в маленькую полочку, забитую журналами и газетами.
      — А там у вас что — книга?
      — Книга, — вздохнула Лиля, — могли бы и не заметить. И вытащила свежий беленький "Континент".
      Когда я подписывал протокол, меня спросили:
      — Вы к нам претензий не имеете?
      — Нет. А вы к нам?
      И услышал:
      — Нет, что вы. Вы же пострадавшая сторона.
      Надо же! Никак жалеют?
      Явился еще один мужик — с тремя мешками.
      — Видите, до чего нас довели? Оба слегли в постель.
      Он принял реплику всерьез и виновато ответил:
      — У них работа такая.
      Трех мешков не понадобилось. Добыча уместилась в одном, не заполнила и половины. Вероятно, улов оказался гораздо меньше ожидаемого.
      Когда орава вывалилась в коридор, провожавший их Алик сказал:
      — Желаю успеха в вашей работе.
      Они не поняли иронии и ответили приветливо:
      373
      — Большое спасибо.
      Тем все и кончилось. С этого все и началось.
 
      ЧУДО-
      А теперь о чуде.
      Когда коренастый потянулся к папкам, все во мне оборвалось. Нет, не из-за них. Я-то помнил, что текст сдублирован, копия давно за рубежом.
      Но под папками тетради — живая трепещущая плоть, вторая часть книги, лучшие ее куски: еще не пересланные единственные, беззащитные.
      И вот рука кагебешника снимает папки, а тетради не трогает. Видимо, он четко следует указаниям стукача: самиздат в шкафу, рукопись на подоконнике. А про черновики cтукач не знал.
      Книга спасена — вся, целиком, не пропало ни единой строчки. И по бесшабашной уверенности: два раза в одну точку снаряд не попадает (хотя блокадные обстрелы убеждали меня в обратном), я держу эти тетради при себе, никуда не увожу из дома, продолжаю, дописываю, и только глубокой осенью, незадолго перед отъездом, мне удается переправить их на Запад.
 
      ОНИ ПОМОГУТ МНЕ ЗАЩИТИТЬ ДИССЕРТАЦИЮ –
      Настало время рассказать о самом трудном. Язык не поворачивается, а надо. Надо, чего бы это ни стоило.
      Он появился у нас после смерти отца (моего прежнего товарища), жестоко разругавшись с матерью. Он был такой измученный, несчастный, и попросился на несколько дней, вышло, как в "Двенадцати стульях" — "Я к вам пришел навеки поселиться".
      Наша бездетность оказалась западней. Он никогда не нравился нам, но мы к нему привязались.
      374
      Я не люблю вспоминать об этой четырехлетней кабале.
      "Опять к вам придут Шейнины. Опять к вам собирается Юра. Давайте лучше играть в кинга".
      И мы играли.
      Стыдно признаться, но мы подлаживались под его интересы, равняли жизнь по его капризам.
      А он все равно чувствовал себя ущемленным.
      Нам ничего не удавалось вложить в него. Он всегда брал первое яблоко и последнее тоже. Он жульничал в карты. Он воровал у нас книги. Но мы любили его.
      У него была скверная привычка шарить по дому, рыться и ящиках стола, влезать в чужое белье, заглядывать в кастрюли.
      Мы притерпелись и махнули рукой, но Нина Антоновна ворчала в открытую:
      — Ты что, есть хочешь? — раздраженно спрашивала она. Так я налью.
      — Нет, спасибо.
      — Зачем же ты по полкам шаришь?
      После окончания университета он вернулся к матери, но бывал у нас каждую неделю.
      Однажды произошел странный разговор.
      — А у меня неприятность, — сообщил он, — меня назавтра вызывают в первый отдел.
      — С чего бы это? — встревожились мы.
      И тут он нас ошарашил.
      — А что мне говорить, если будут спрашивать про Льва Савельевича?
      — О чем?
      — Ну, например, о том, откуда у вас книги?
      — Какие книги? — возмутилась Лиля. — Ты разве видел у нас книги?
      — А, понятно… Ну а если меня спросят о рукописи?
      Пришла очередь возмущаться мне.
      — Послушай, — сказал я, — какая рукопись? Разве я читал тебе когда-нибудь хоть одну строчку?
      375
      Кстати, это была чистая правда. Он много раз просил почитать, но какой-то инстинкт меня удерживал.
      — Я позвоню вам завтра, — сказал он. И не позвонил, когда мы наконец дозвонились, беспечно ответил:
      — Да что вы беспокоитесь? Вышла ошибка, никто меня я вызывал.
      Старые дураки, мы так ничего и не поняли! Нам уже позже объяснили, что в первый отдел приглашают только неожиданно, никого накануне не предупреждают.
      Вот тогда-то он и попал на крючок и стучал на нас целые полгода.
      Особенно запомнился мне вечер перед обыском. У нас сидела Джемма Квачевская. Стрелки соединились на двенадцати.
      Она поднялась:
      — Пойдем?
      Встречаясь, они всегда уходили вместе — ехать на край города, выходить на одной остановке. Но он отказался:
      — Нет, я посижу еще.
      Не успела за ней закрыться дверь, как он стремительно сунулся в шкаф и стал лихорадочно перебирать книги. Мы даже заорали:
      — Ты что — с ума сошел? Что за поведение!
      — Я ищу Надежду Яковлевну Мандельштам.
      — Ее нет.
      — У кого же она?
      — Она у 3., — сказала Лиля.
      — Нет, — возразил я, — 3. вернули. Она у К. — (Типун мне на язык! Через несколько дней у К. произвели обыск. У 3 обыска не было.)
      — У К.? — протянул он и сразу ушел, наверное даже успел нагнать Джемму.
      И опять мы ничего не поняли. И опять нам уже позже объяснили: КГБ любит за день до обыска проверить, на месте ли книги. Чтобы не было прокола.
      Когда случилась беда, записную книжку у меня не взяли.
      376
      А наутро вызвали целую толпу — человек тридцать. В зтот бредень попали и друзья, и люди совершенно случайные все, кого он видел хотя бы мельком.
      Друзья будто сговорились. Высидев под многочасовым перекрестным огнем, они заявляли:
      — А сейчас мы пойдем и расскажем все Друскину.
      И приходили.
      И рассказывали.
      И спасовав перед этой неизменно повторявшейся решительностью, кагебисты не возражали.
      А он не показывался — собирался с духом, что ли? По кругу вопросов, заданных друзьям в "компетентных органах", роль его высветилась достаточно объемно. И мы приготовили ему хорошую встречу.
      Он появился лишь на третьи сутки. Мне и сейчас неловко за ту комедию, которую мы устроили.
      Мы лежали приветливые, улыбающиеся. Он вошел и неуверенно поздоровался. Взгляд на шкаф — первый ряд книг выстроился тесно, нерушимо… Может быть, за ним так же аккуратно стоит второй?
      Взгляд на подоконник — уже вечереет, плотная спокойная занавеска достает почти до самого пола.
      — У вас ничего не случилось?
      — Нет… А что могло случиться?
      И встревоженно:
      — Да что с тобой? На тебе лица нет.
      — Сейчас и на вас не будет, — говорит он.
      Извинившись перед Ниной Антоновной, закрывает дверь и произносит заранее подготовленную фразу:
      — Кажется, я — ваш лучший друг — продал вас КГБ.
      — Интересно, — говорит Лиля и садится в кресло. — Ну-ка, расскажи.
      Комедия превращается в драму. Перед нами — жалкий бормочущий человек.
      — Сволочи… Они обманули меня… Они сказали, что у вас обыск… что вывезли две машины книг…
      Лиля (беспощадно):
      377
      — Но ты же знаешь, сколько у нас было книг.
      Он даже не ухватывается за это "было".
      — Я испугался… я потерял голову… меня обманули…
      Я стараюсь не глядеть ни на него, ни на Лилю. В сердце поворачивается игла. Ведь это наш мальчик, чуть ли не сын. Ведь четыре года мы делились с ним каждым куском.
      Да и если рассудить, так ли уж он был плох? Каким он умел становиться нежным, обаятельным, заботливым. Вот он входит — веселый, юный: "Лев Савельевич, собирайтесь скорее"! Сколько прекрасных прогулок совершили мы по Комарову!
      Вечер. Тень коляски скользит по асфальту, пересекая косые, толстые тени деревьев. Впереди бежит Гек.
      Драма перерастает в трагедию. Я слышу ее раскаты. Но сквозь раскаты пробивается и его бормотание, и игла выскальзывает из сердца.
      — Мне сообщили, что вы уже арестованы… Я подумал: им уже все равно. А мне защищать диссертацию. — (Да-да, так сказал: а мне защищать диссертацию.)
      Правда, он тут же поправляется:
      — Но вы не поймите неправильно… Я вел себя не так глупо… Я не мог врать без конца, иначе бы мне не поверили. Но я говорил только часть правды. — (Ох уж эта пресловутая интеллигентская "часть правды" — скольких людей он погубила!)
      — Ну и в чем же она заключалась — твоя полуправда?
      — Меня спрашивали, давали ли вы Н. П. запрещенные книги? А я ответил, что сам не видел, но по разговорам можно представить, что давали.
      И торопливо объясняет:
      — Понимаете, сам не видел. А разговоры — это же на уровне "Голоса Америки".
      Так. Все ясно. К тому же, стали приходить люди и сцену пришлось окончить. Мы то и дело высылали его из комнаты чтобы поговорить наедине, и вскоре выходная дверь оскорбленно захлопнулась.
      Я до сих пор не могу понять, как посмел он объявиться в
      378
      доме после обыска. Вероятно, он переоценил силу нашей любви. Он надеялся, что мы простим его, и он сумеет шпионить дальше.
      Больше он у нас не был. Но промозглым неласковым вечером Соня А. встретила его в метро.
      Он вынырнул из толпы внезапно. Его красивое лицо кривилось от ярости, он был почти в истерике.
      — Сообщи Друскиным, — сказал он, — что мне открыли на них глаза. Что я встретил хороших людей и они помогут мне защитить диссертацию. И еще передай им, что свое объяснение я переписал на заявление.
      — Как ты мог? — ужаснулась Соня. — Ведь они уедут, а тебе здесь жить. Ведь ты опозорил себя перед всем городом.
      — Нет, — возразил он с какой-то беспомощной наивностью, — если они не расскажут, никто не узнает.
      И снова в сердце моем повернулась игла да так там и осталась.
      Когда гроза безумствует над крышей
      И в бубен суши бьет девятый вал,
      Мужская дружба всех похвал превыше
      И женская — превыше всех похвал.
      Дай руку, друг, и я печаль отрину,
      Далек наш отдых и прекрасен труд…
      А Цезаря закалывает в спину
      Все тот же Брут, все тот же верный Брут.
 
      КУРАТОР ЭРМИТАЖА-
      Звонок. Лиля снимает трубку.
      — Попросите Льва Савельевича.
      Голос густой, поставленный — у них у всех поставленные голоса.
      — А кто спрашивает?
      — Из Комитета госбезопасности.
      Лиля (громко, давая мне возможность подготовиться):
      379
      — Лева, тебя из Комитета государственной безопасности. Ты можешь взять трубку?
      Мы подготовились, мы хорошо подготовились. За эти четыре дня мы прорепетировали любые варианты.
      Назначаю время. И вот он сидит передо мной, мой кагебешник Павел Константино-вич Коршунов. (По другим документам — Кошелев.) Он голубоглазый, красивый, очень приятный,
      Мой друг Р., которого он вызовет в Большой дом, после допроса скажет:
      — Человек с такой внешностью вполне мог бы быть нашим товарищем. — Но тут же добавит: — Нет, не мог бы.
      Разумеется, не мог бы. Слишком уж он приторный, хвастливый. Все время старается произвести впечатление. Три раза возвращается к тому, что закончил юридический факультет.
      И доверительно:
      — Между прочим, я был куратором Эрмитажа. (Ах, вот как это называется — куратор!)
      — А Союз писателей тоже вы курируете?
      — Нет, — говорит он.
      Но тщеславие не может простить такого подкопа по собственный авторитет. И следующие слова:
      — Союз писателей курирует мой подчиненный.
      Врет голубчик. Ну сказал бы — сотрудник. А то — подчиненный.
      Он сразу начинает свою подленькую игру.
      — Вы наверное думали, придут звероподобные мужики с револьверами, — шутит он. — Поглядите на меня, я молод. Мы совсем не такие. Я сам содрогаюсь, когда читаю о преступлениях прошлого.
      Они такие. В Большом доме на допросе Р. удивится:
      — Для чего вам нужно, чтобы я подписал ложь? Зачем вы заставляете меня наговаривать на друга? Ведь вы знаете, что все зто чепуха на постном масле.
      И тот же Павел Константинович, откинувшись на спинку кресла, ответит:
      380
      — Ах, как досадно… Я вижу, нам не найти общего языка… Я бы советовал вам подумать еще.
      Р. ( с достоинством): Я прожил хорошую жизнь. Я ничем не замарал ее. Я не боялся КГБ и раньше. А теперь у меня уже внуки.
      Павел Константинович ( ласково): Вот именно. Об этом и речь. На вашем месте я пожалел бы детей и внуков.
      Другая моя приятельница, Полина, лежала с тяжелым переломом. К ней явились домой.
      — Что вы можете сказать о Друскине?
      — Ничего.
      — А вы не боитесь, что вам будет хуже?
      — А что может быть хуже? У меня и так нога сломана. Один из пришедших ( со значением): Бывают вещи и пострашнее сломанной ноги.
      — Страшнее? Это когда ее отрежут, что ли? Нажим усиливается:
      — У вас могут быть неприятности на работе. Полина ( вскинув голову): Плевать я хотела!
      Это ошибка. С ними так нельзя. Необходимо помнить, что они люди, и люди плохие. Кагебешники не любят, когда им грубят. Свое служебное положение они охотно используют для мести.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18