Современная электронная библиотека ModernLib.Net

334

ModernLib.Net / Научная фантастика / Диш Томас Майкл / 334 - Чтение (стр. 6)
Автор: Диш Томас Майкл
Жанр: Научная фантастика

 

 


Танка приняли. Без стипендии — но, учитывая доходы Джи, этого и следовало ожидать.

Первой ее реакцией было неожиданное разочарование. Ей хотелось избавиться от необходимости принимать решение — и вот, пожалуйста, опять двадцать пять. Тут она поняла, что надеялась, что в Стювесанта его не возьмут, и ощутила столь же неожиданную вину.

Еще от лифта она услышала, как трезвонит телефон. Она точно знала, что это Лоретта Каплэрд — выяснить, почему сорвалась встреча. Верхний замок она стала открывать не тем ключом. “Дом горит, — подумала она, — детишки плачут”. (И уже в качестве дополнения: “Интересно, видела я когда-нибудь живьем настоящую маму-клопиху? Или только на вкладыше к кассете с детскими песенками?”)

Оказалось, не туда попали.

Она устроилась в кресле с “Классикой” на коленях; журнал, как и все теперешние издания, перешел с бумаги на папиросную кальку. Статья о Сивилле и “Сатириконе”; свод ссылок к “Поэтике” Аристотеля; новый метод датирования писем Цицерона. Ничего терапевтически ценного.

Затем, морально приготовившись противостоять сестриным хитроумным домогательствам, она взялась за письмо:

29 марта, 2025

Дорогая Алекса,

спасибо и благослови тебя Господь за столько всякой полезной всячины. Похоже все практически новое так что наверно надо поблагодарить Танкреда за его аккуратность. Спасибо, Танк! Римусу и прочим детишкам одежка очень даже пригодится, особенно после такой зимы — говорят за всю дорогу самой жуткой, то есть начиная за 23 года до меня — но мы хорошо закопались, все уютно и путем.

наши новости? ну, с прошлого моего письма я успела увлечься плетением корзин — проблема чем заняться долгими зимними вечерами можно сказать решена. Харви, великий наш эксперт практически по всему — ему 84 года, подумать только! научил плести меня и Бюджет, правда та решила вернуться в старые добрые Содом и Гонорею (каламбур) это было в самый что ни на есть дубак. теперь когда сок брыжжет а птички поют — видела бы ты Алекса как тут красиво! я едва усиживаю перед своей кучей ивняка но на работу никак не забить это наш главный сейчас источник дохода после как продали все запасы, (получила две банки что я посылала на Рождество?)

жалко ты редко пишешь у тебя это так хорошо получается, я всегда так рада услышать про тебя, особенно про ту твою римскую альтер-эго, иногда мне хочется вернуться в III век или когда там и попытаться раскрыть той другой “тебе” глаза, та ты, которая она вроде бы гораздо восприимчивее и открытей, хотя наверно все мы такие и есть у себя внутри, проблема только сделать так чтобы те же чувства работали и наружу!

нет, не хватало только мне тебе проповеди читать, это всегда была самая тяжкая моя вина — далее здесь! опять приглашаю тебя с Танком приехать погостить сколько хотите, я бы пригласила и Джина, будь хоть какой-то шанс что он приедет но я же знаю что он думает о Деревне…

я попыталась прочесть книжку которую ты прислала вместе с вещами, того Святого, по названию я думала это будет что-то на самом деле ого-го и волнующее но завязла уже на 10 стр. я дала ее прочесть Старшему и он просит передать что это великая книга только он совершенно не согласен, он хотел бы встретиться с тобой и поговорить о раннехристианских общинах, я теперь так предана здешней Жизни что наверно никогда уже не вернусь на восток, так что если не заедешь погостить мы можем больше и не увидеться, спасибо за предложение оплатить перелет мне и Римусу но старейшины не позволят мне принять деньги на такое излишество когда нам приходится обходиться без очень многого первой необходимости, я люблю тебя — да ты и так это знаешь — и всегда молюсь за тебя и за Танкреда и за Джина тоже.

твоя сестра.

Рут

р. s. пожалуйста, Алекса, только не в Стювесанта! трудно объяснить почему мне это так важно и чтобы не обидеть Джина но разве надо объяснять? пусть у моего племянника будет хоть полшанса жить человеческой жизнью!

Депрессия навалилась, как августовский смог — плотный и жгучий. По сравнению с утопическим порывом Рут — сколь глупым ни казался бы тот временами или зловещим — собственная жизнь представлялась Алексе вымученной, пустой и недостойной. Чем может она похвастать за все свои хлопоты? Мысленный список этот составлялся так часто, что выходил на полном автопилоте, как еженедельная форма Д-97 для центральной конторы в Вашингтоне. У нее были: муж, сын, попугай, психотерапевт, на 64% выплаченная доля в пенсионный фонд и невыносимое чувство утраты.

Нет, так нечестно. Она любила Джи грустной непростой любовью сорокачетырехлетней, а Танкреда — безоговорочно. Она любила даже Эмили Дикинсон, на грани едва ли не сентиментальности. Несправедливо и неразумно, чтобы письмо Рут такое с ней вытворяло, но что проку дискутировать с собственным настроением.

Бороться с этими микрокатастрофами, советовал Берни, было проще простого: мысленно агонизировать себе полным ходом, в то же время поддерживая в себе состояние решительного бездействия. В конце концов скука стала хуже боли. Уход в прошлое — эскапизм, если не сказать сильнее — мог еще привести к пренеприятному случаю дихронатизма. Так что она сидела на протертом канапе в коридорной нише и анализировала все позиции, по которым жизнь ее выродилась не пойми во что, пока в без четверти четыре не зашла Уилла за своими пирогами.

Муж Уиллы, как и Алексин, практиковал термогигиену — специализация до сих пор достаточно редкая, так что какая-никакая, а дружба домами просто не могла не затеплиться, хотя нежелание якшаться с соседями ньюйоркцы впитывали с молоком . Алексу и Уиллу также не объединяло практически ничего, кроме термогигиены, которая на микроуровне сводилась к пользованию одной плитой на двоих, но пищу для бесед обеспечивала куда более скудную, чем их мужьям. Уилла — которая, по ее словам, набрала в свое время на регент-тестировании “ай-кью” не больше не меньше, а 167, — в чистом виде являла собой типаж “новой француженки”, прославленный фильмами двадцатилетней давности, да, собственно, и всем французским кино. Она не занималась ничем, и ничто ее не волновало, и, нутром чуя всю необходимую арифметику, она заглатывала “пфицеровские” зеленые плюсики и розовые минусики, дабы выйти дурной на абсолютный ноль. Ни на мгновение не давая себе поблажки, она стала красивой, как “шевроле”, и бездумной, словно цветная капуста. Достаточно было пять минут с ней пообщаться, и к Алексе вернулось чувство собственного достоинства, едва не утраченное безвозвратно.

Далее день с благодушной предсказуемостью покатился к вечеру, с остановками на всех станциях. Рагу вышло не менее величественным и жизнерадостным, чем в последнем стоп-кадре на рецептурной кассете. В конце концов позвонила-таки Лоретта, и они передоговорились встретиться на четверг. Танкред явился домой с опозданием на час — явно забегал в парк. Она знала; он знал, что она знает; но чисто чтобы не терять формы, Танкред должен был измыслить что-нибудь эдакое безобидное и непроверяемое (партию в шахматы с Дикки Майерсом). В 5:50 она извлекла рисовый пудинг, весь из себя румяный и рассыпчатый. Потом, перед самым выпуском новостей, позвонили из конторы и экспроприировали субботу — разочарование традиционное, как безвозмездное заглатыванье уймы монет телефонами-автоматами.

Джи опоздал не больше чем на полчаса.

Рагу было истинное откровение.

— Это настоящее? — поинтересовался он. — Не могу поверить.

— Мясо — не мясо, но свиной жир настоящий.

— Невероятно.

— Ага.

— Добавки можно? — спросил он.

Она наскребла последнюю розетку (Танку досталась подливка) и принялась смотреть, с незапамятной снисходительностью, как муж и сын доедают ее завтрашний ленч.

После обеда Джи забрался в ванную медитировать. Когда он погрузился в глубокие альфа-ритмы, подошла Алекса, встала возле туалета и принялась его рассматривать. (Он не любил, когда на него глядят; как-то он чуть не отдубасил одного парнишку в парке — тот все никак не мог перестать пялиться.) Тело чересчур волосатое, мочки ушей длинные и с завитками, шея мускулистая, впадины и выпуклости — тысяча оттенков плоти вызывали в ней ту же смесь восхищения и озадаченности, что испытывала при виде Нарцисса нимфа Эхо. С каждым годом их брака он становился ей все более чужим. Иногда — и как раз в такие моменты она любила его сильнее всего — он вообще казался едва ли человеком. Не то чтоб она закрывала глаза на его недостатки (он был — как, наверно, и все — человек-загадка); скорее, походило на то, что некая, самая глубинная часть его никогда не знала ни терзаний, ни страха, ни сомнений, ни даже, в сколь-либо значительной степени, боли. Он был безмятежен неадекватно фактам жизни, что (вот тот шип, который она непременно должна была ткнуть пальцем, снова и снова) исключало ее. Но как раз когда его самодостаточность казалась наиболее полной и жестокой, он разворачивался на сто восемьдесят градусов и делал что-нибудь несообразно нежное и ранимое, пока она не начинала уж думать, что это ее стервозность и холодность разводят их, двадцать пять дней в месяц, на такое отдаление.

Сосредоточенность его поколебалась (не раковина ли скрипнула под весом опершейся Алексы) и нарушилась. С улыбкой он поднял взгляд (а Эхо отозвалась):

— О чем думаешь, Ал?

— Я думала… — она осеклась, вдуматься, — какое чудо компьютеры.

— Именно чудо. А что вдруг?

— Ну в первый свой брак я полагалась на собственное суждение. А на этот раз…

— На самом-то деле, — рассмеялся он, — признайся, ты просто хотела выгнать меня из ванной, чтобы посуду помыть.

— На самом деле нет. — (Уже сказав, она поняла, что в руках у нее действительно брызгалка с моющим средством.)

— Ладно, так и так я уже все. Только сифон поставь на место. И тарелки не трогай. Не забыла — у нас партнерство?

Потом ночью, лежа в постели рядом с Джи, ощущая тепло его тела, но не соприкасаясь, она погрузилась в странный нереальный ландшафт — то ли кошмар, то ли подконтрольная греза. С виллы была вынесена вся мебель. Воздух полнился дымом и назойливым звоном медных кастаньет. Ее ждали мисты, чтоб она отвела их в город. Ковыляя по Бродвею, минуя ряды ржавых автомобильных остовов, тонкими перепуганными голосами они скандировали хвалу Господу — сперва Алекса, затем жрецы со статуей Диониса-Вакха и жрицы с культовыми корзинами-кистами на голове, бычий пастух и страж пещеры, а затем весь сброд вакханок и немых: “Эван, эвоэ!” Шкура фавна все время сползала между ног, и Алекса спотыкалась. На углу 93-й стрит, потом снова на 87-й на кучах компоста обращались в прах нежелательные младенцы: ну не скандал ли, что нынешняя администрация позволяет маленьким трупикам лежать гнить на всеобщем обозрении?

В конце концов впереди возник “Метрополитен” (значит, все-таки они не могли идти по Бродвею), и она с достоинством взошла по резко очерченным каменным ступеням. В предвкушении успела обраться целая толпа — по большей части те же самые христиане, что призывали разрушить храм вместе с идолами. Стоило войти под своды, и шум с вонью как рукой сняло; словно бы какой-нибудь предупредительный слуга сдернул с плеч ее пропитавшийся дождем плащ. Она уселась в полутьме Большого зала рядом с издавна любимым саркофагом из Тарса времен заката Рима, похожим на конфетную коробку (самый первый дар, полученный в свое время музеем). Со стен крошечной, без единой двери, хибары свешивались каменные гирлянды; под самым карнизом крылатые детки, амуры, пантомимой изображали охоту. Тыльная грань и крышка остались не закончены, надпись на мемориальной доске — не высечена. (Она всегда мысленно вписывала туда свое имя, а эпитафию заимствовала у Синезия, который, восхваляя жену Аврелиана, сказал: “Главная добродетель женщины в том, что ни имя ее, ни тело никогда не должны пересекать порога”.)

Прочие жрецы бежали из города при первых же слухах о наступлении варваров; оставалась теперь только Алекса, с тамбурином и несколькими шелковыми лентами. Все рушилось — цивилизации, города, рассудки, — а она была заточена ждать конца в этой безотрадной гробнице (потому что “Метрополитен” — скорее мавзолей, чем храм), без друзей и без веры, и притворно, ради тех, кто ждут снаружи, свершить любое жертвоприношение, какого потребует их ужас.

2

Аспирант — проворный мускулистый парнишка в трико и ковбойской шляпе — усадил Алексу в комнатенке не крупнее так называемой второй спальни собесовской квартиры. Алекса смутно подозревала, что это месть Лоретты за ее позавчерашнее отсутствие, так что с тем же успехом можно расположиться поудобней и посмотреть пленки, которые оставил аспирант. На первой благочестиво, серьезнейше излагалась история о талантах и мытарствах Вильгельма Райха, Александра Лоуэна и Кейт Уилкинсон — основательницы Лоуэнской школы и до сих пор формальной ее главы.

Вторая пленка была призвана явить плоды творчества юных дарований. Изображение скакало, лица были вишневые или алые, а дети — не в фокусе и что есть сил работали на камеру. Все эти якобы любительские съемки хитроумно монтировались, дабы показать, будто (по крайней мере, здесь, в Лоуэнской школе) “Учеба — побочный эффект радости”. Конец цитаты; Кейт Уилкинсон. Дети танцевали, дети лепетали, дети занимались (так нежно, так беспроблемно) любовью, в некотором смысле. Даже математика обращалась в нечто если и не совсем уж экстатическое, так забавное. Вот, например, сидит юный джентльмен, не старше Танка, перед учебным автоматом, на экране которого обезумевший Микки-маус не может выбраться из крутой скользкой параболы и пискливо кричит что есть мочи: “Спасите! Помогите! Я в ловушке!”

Доктор Сарсапариль злорадно хихикнул, и парабола стала наполняться водой, неумолимо. Вода закрыла ступни Микки, коленки, две белые пуговки на штанишках.

Алексу щекотнуло неуютное воспоминание.

— Игрек равняется икс квадрат плюс два, правда? — В гневе кожный щит зловредного ученого пошел рябью, местами обнажив злополучный череп. — Ну так вот что примерь, земляшка! — Костяшкой пальца он начертал на волшебной доске (на самом деле это был компьютер):

У = Х2 — 2

Парабола сузилась. Уровень воды поднялся до подбородка Микки, и когда тот открыл рот, последняя волна обратила неродившийся крик в дурацкое болботанье.

(Дело было лет тридцать назад, если не раньше. С доски все стерли, и Алекса набрала последнее уравнение: X2, затем 8, а потом функциональную клавишу вычитания. Она с искренней радостью захлопала в ладоши, когда сузившаяся парабола раздавила бедного несчастного Микки-мауса в лепешку.)

Как его плющило в данный момент на экране; как его плющило в лепешку каждый божий день, десятилетия подряд, по всему миру. Фантастически популярный учебник.

— Другим урок, — произнесла, заходя, Лоретта Рен Каплэрд. В комнате сразу стало тесно.

— Не параболам, — добавила Алекса, прежде чем развернуться на стуле.

Они посмотрели друг на друга.

Первая мысль, которая пришла Алексе в голову, неожиданно и кровенно: “Как она постарела! Как изменилась!” Если Алексу прошедшие двадцать лет (строго говоря, двадцать четыре) едва припорошили, то Лоретту Каплэрд замело бураном. В две тысячи втором та была очень даже ничего себе, смазливенькая. Теперь же — старая толстая курица. Не испытывая ни малейшей потребности откровенничать, Алекса привстала чмокнуть мучнистую розовую щеку (по ходу поцелуя взаимное смятение удалось бы проигнорировать), но провод наушников, натянувшись, сказал “тпр-ру!”, когда до цели оставались считанные дюймы.

Лоретта завершила движение за нее.

— Ну что, — (после этого “мементо мори”), — пошли в мою берлогу, не против?

Алекса, улыбаясь, отсоединилась от проектора.

— Тут недалеко, — продолжала Лоретта, — на улицу и за угол. А всего школа занимает четыре корпуса. Три из них — официальные вехи большого пути. — Она тяжеловато переваливалась на полшага впереди по темному вестибюлю и болтала об архитектуре. Когда она отворила наружную дверь, широкое платье ее запарусилось на ветру. Вздувшейся колоколом оранжевой синтетшерсти хватило бы на парусное вооружение ялика, и не маленького.

77-я восточная стрит не ведала ужасов транспорта — разве что велосипедного; впрочем, и на велосипедной дорожке движение было не шибко оживленное. Тут и там бетон пятнали кадки с гинкго, а сквозь трещины обильно пробивалась самая настоящая трава. Город редко позволял себе такую роскошь, как руины, и Алекса старалась впитать ее без остатка.

(Где-то она видала стену, всю из массивных каменных блоков. В трещинах, где повыщербился пересохший раствор, отдыхали птицы и сверху вниз поглядывали на Алексу. Это было подбрюшье моста — моста, лишившегося реки.)

— Какая погода, — произнесла она, мешкая возле одной из скамеек.

— Ну так апрель. — Лоретта, по-прежнему парусясь, на намек не отреагировала.

— Практически, единственное время… ну, может, еще в октябре неделя — когда в Нью-Йорке можно жить.

— М-м. Чего, может, тогда здесь поболтаем? По крайней мере, пока детишки снова не оккупировали. — Затем, когда они уже бухнулись на скамейку: — Знаешь, иногда у меня возникает желание опять пустить тут машины; они так успокаивающе шумят. Не говоря уж о том, сколько уходит подмазать кого надо… — Она исторгла из ноздрей трубный звук, призванный изобразить циничное фырканье.

— Подмазать? — переспросила Алекса, чувствуя, что от нее ждут вопроса.

— В бюджете это проходит как “эксплуатационные расходы”.

Взглядам их представлялся ветреный месяц апрель. Колыхалась молодая трава. Рыжие пряди, выбившись из прически, хлестали Лоретту по щекам. Та пришлепнула ладонь к макушке.

— Как по-твоему, сколько нам стоит продержаться один учебный год — как по-твоему?

— Ну, даже и… Прямо не…

— Полтора миллиона. Чуть-чуть поменьше.

— Невероятно, — проговорила Алекса. (Ей-то, собственно, что.)

— И было бы гораздо больше, если бы половина из нас, и я в том числе, не получали жалованье непосредственно из Олбани. — С упоением несправедливой обидой Лоретта принялась представлять финансовый отчет о делах Школы, достаточно детальный, чтоб удовлетворить хоть ангела Судного дня. Живописуй Лоретта в красках самые что ни на есть неприглядные подробности своей интимной жизни, и то Алексе было бы не так неудобно. В самом деле, парочка-тройка пикантных новостей могли бы помочь восстановить утраченную близость между старыми школьными подружками. Как-то давным-давно Алекса даже присутствовала в той же комнате, когда Лоретта кувыркалась в койке с лаборантом с геологии. Или наоборот? В любом случае секретов друг от дружки у них все равно что не было. Но поднять такую тему, как личный доход, и столь… вопиюще, а затем так ее… обсасывать… просто ужас. Алекса была шокирована до глубины души.

В конце концов начинало проясняться, к чему клонит Лоретта со своими откровениями; на горизонте замаячила цель. Школа держалась на плаву благодаря гранту от Фонда Баланчина. Не считая ежегодного взноса в сорок тысяч долларов, Фонд выплачивал стипендию тридцати двум подающим надежды первокурсникам. Каждый год школе приходилось устраивать отлов достойных кандидатов, так как грант предоставлялся при условии, что соотношение между учащимися за плату и на стипендии должно поддерживаться на уровне шестьдесят к сорока.

— Видишь теперь, — сказала Лоретта нервно гоняя вверх-вниз до молнии большой бегунок, — почему звонок твой оказался так кстати.

— Нет, совершенно не вижу.

Уж не на спонсорскую ли помощь, упаси Господи, та рассчитывает? Алекса попыталась вспомнить, что такого могла ляпнуть по телефону, чтоб у Лоретты сложилось настолько превратное представление о налоговой вилке Джи. Уж по крайней мере адрес их ни на что такое не намекал: 87-я западная стрит — район вполне скромный.

— Ты же говорила, что работаешь в собесе, — произнесла Лоретта, явно выкладывая все карты.

Бегунок молнии, достигнув афелия, начал спуск. Алекса, совершенно утеряв нить рассуждений, следила за ним с искренним недоумением.

— Алекса, ну как ты не понимаешь! Ты могла бы для нас такую розыскную работу наладить!

— Ни за что не поверю, чтобы со всего Нью-Йорка, да не набрать тридцать два кандидата. Ты же сама говорила, что к вам в очередь записываются!

— Записываются — те, кто могут платить. Проблема-то в том, чтобы найти кандидатов на стипендии, которые проходили бы по медпоказателям. Головастых детишек в трущобах полно, особенно если знать, какие тесты давать; но уже к десяти-одиннадцати годам здоровье у всех испорчено напрочь. Дешевая синтетпища плюс гиподинамия. — Бегунок, взбираясь вверх, защемил оранжевую синтетшерсть. — Грант поступает от Фонда Баланчина, о Боже, что я наделала, так что должна быть хотя бы видимость балетной перспективы. Потенциально.

Бегунок крепко заклинило. От ерзанья лореттиных плечей расстегнутый верх платья медленно разошелся; образовалось глубокое декольте.

— Будем посмотреть, — пообещала Алекса. Лоретта сделала последний отчаянный рывок. Что-то громко треснуло. Она поднялась со скамейки и натужно, оперно хохотнула.

— Отремонтируемся внутри, хорошо?

По пути в кабинет Лоретта сыпала вопросами, задать которые до настоящего момента пренебрегала: каким спортом увлекается Танкред, что смотрит, какие предметы у него идут лучше и к чему стремится, если стремится вообще.

— Последнее время он только и говорит, что о китобойном промысле. Мы стараемся на него не давить.

— А сюда он сам захотел?

— Он вообще не в курсе, это мы с Джи… в смысле, с Джином — мы с мужем зовем друг друга по инициалам… решили, короче, пусть лучше спокойно доучится семестр, где учится.

— ГШ-сто шестьдесят шесть, — произнесла Лоретта, лишь бы показать, что заявление прочла.

— Для начальных классов это школа вполне приличная, но потом…

— Разумеется. Демократия демократией, но тут они перегнули.

— Это точно, — уступила Алекса.

Они добрались до берлоги, совсем не похожей ни на кабинет, ни на спальню, ни даже на кафешку. Верхнюю свою половину Лоретта упрятала в темно-бордовый свитер, а нижнюю — объемистее, и весьма, — за дубовый стол. Алекса тут же почувствовала, что расположена к ней куда более дружески.

— Надеюсь, ты не думаешь, что я сую нос не в свои дела…

— Никоим образом.

— А мистер Миллер? Он чем занимается?

— Системами термогигиены.

— О.

(Джи в этот момент добавил бы: “Зарабатываю на хлеб насущный борьбой с энтропией”. Стоит ли ей?)

— Ну, у наших детей родители по большей части из гуманитариев. Вроде нас с тобой. Если Танкреда примут в Лоуэнскую школу, сомневаюсь, чтоб он пошел по стопам отца, в технику. Мистер Миллер это понимает?

— Мы об этом думали. Смех, да и только… — В доказательство она хохотнула разок, скупо, через нос. — Это ведь Джи хочет отправить Танка сюда. А моя первая мысль была насчет Стювесанта.

— Заявление посылала?

— Да. Жду ответа.

— Это, конечно, дешевле…

— Денежную сторону вопроса мы постарались в расчет не брать. Джи ведь в Стювесанте и учился, но воспоминания у него не самые радужные. А мне хоть учиться и более-менее нравилось, все-таки это не настолько радикальней обогатило мою жизнь, чем Джи, чтоб оправдывать собственную бесполезность.

— Бесполезность?

— Да, по сравнению с инженером. Тоже мне гуманитарии мы с тобой! Я кручусь по собесовским делам, ты учишь детишек тому же, чему когда-то учились и мы, а зачем? В лучшем случае, чтобы стали собесовскими работниками или учителями.

Лоретта сочувственно покачала головой. Казалось, она с трудом сдерживается, чтобы не улыбаться.

— Но муж твой не согласен?

— Он-то? Он думает, его жизнь тоже зазря. — На этот раз смех был вполне искренним.

Лоретта, выдержав последнюю секунду уклончивого молчания, тоже рассмеялась.

Потом они выпили кофе — из натуральных зерен, которые Лоретта смолола вручную — с маленькими твердыми печеньицами, покрытыми сосновыми орешками. Импортировались те из Южной Америки.

3

Когда маркоманская кампания близилась к концу, император Марк Аврелий написал: “Оглянись на прошедшее: сколько переворотов пережили уже государства! Можно предвидеть и будущее. Ведь оно будет совершенно в том же роде и не выйдет из ритма происходящего ныне. Поэтому и безразлично, будешь ли ты наблюдать человеческую жизнь в течение сорока лет или же десяти тысяч лет. Ибо что увидишь ты нового?”


“Дорогая Рут”, — написала Алекса шариковой ручкой (дело было после одиннадцати, Джи уже спал) на пустых страницах в хвосте давнего танковского курсовика (пятый класс; о Луне). Справа она не забыла вклеить дату: 12 апреля, 2025. Теперь страница была сбалансирована. Алекса мысленно опробовала несколько вариантов начала, но все были слишком уж церемонные. А обычная ее интродукция — расшаркиванья, что так долго не отвечала, — на этот раз не годилась чисто по факту.

(Что бы сказал Берни? “Внеси ясность, — сказал бы он, — напиши, что на самом деле чувствуешь”.)

“Сразу чтобы внести ясность…”

Ручка медленно ползла по бумаге, выводя крупные, без наклона буквы.

“… должна сказать, я изрядно ошарашена твоим р. з. насчет Танка. Ты и этот твой тон, вещаю, мол, от имени и по поручению Духа Человеческого! Тебя хлебом не корми, дай только над ценностями моими поизгалятъся”.

Какая залипуха, плотная и вязкая; шарик едва продирается.

“Что касается Танка, судьба его до сих пор в подвешенном состоянии. В идеальном случае мы хотели бы послать его куда-нибудь (подешевле), где ему по крохам втюхивали б от всех искусств, наук, ремесел и…”

Она задумалась; последнее звено ряда никак не вставало на место.

За стенкой взревел новый “монсановский” ролик:

— В туфлях вы просто чудо! В туфлях вы такая…

— Потише сделай! — крикнула она сыну и вписала: “… фасонов, какие есть, пока он не подрастет достаточно, чтобы самому решить, что ему нравится”. Но с тем же успехом я могла бы уже подать на него заяву по собесовской линии, чем обрекать на такое, с позволения сказать, образование. За Лоуэнскую школу могу сказать одно: бестолковых спецов широкого профиля там не выпускают! Этих я по своей работе навидалась — так из них самые дельные улицы метут, и то нелегально.

Может, Стювесант — это действительно так плохо, как ты говоришь; не школа, а Мория какая-нибудь, алтарь, воздвигнутый специально для заклания единственного чада моего. Иногда мне тоже так кажется. Но еще я думаю — остальное время, — что как раз какая-нибудь такая искупительная жертва и необходима. Джи ты не любишь, но это на нем и таких, как он, технологический мир наш только и держится. Как по-твоему, что выбрала бы римская матрона, если бы перед ней стоял выбор, на кого учить сына — на актера или на солдата? Это я, конечно, уж слишком, но ты ведь понимаешь, о чем речь. (Так?)”


Не факт, осознала она, что Рут поймет, о чем речь. Да и она не до конца была уверена, что речь именно о том.

В самом начале Первой мировой войны, когда немцы наступали к Марне, а австрийцы с боями продвигались на север Польши, бывший школьный учитель тридцати четырех лет от роду, снимавший меблированные комнаты в Мюнхене, вчерне завершил первую редакцию книги, которой в 1919 году суждено было стать всегерманским бестселлером. Во введении он писал:

Мы цивилизованные люди, а не люди готики или рококо; мы должны считаться с жесткими и холодными фактами поздней жизни, параллелью которой являются не перикловские Афины, а Рим эпохи Цезаря. Для западноевропейского человека уже нечего ожидать великой живописи или музыки. Его архитектонические возможности вот уже сто лет как исчерпаны. Ему осталось только территориальное расширение. Но я не вижу вреда в том, что рассудительное и преисполненное неограниченных надежд поколение заблаговременно узнает, что часть этих надежд должна рушиться. Пусть это будут самые дорогие надежды; кто чего-нибудь стоит, тот сумеет преодолеть свое разочарование. Это не та гордость, которая отличала римлян. Я считаю это учение благодетельным для подрастающего поколения, ибо оно показывает, что возможно и, следовательно, необходимо и что не принадлежит к внутренним возможностям данной эпохи. Если под влиянием этой книги представители нового поколения займутся техникой вместо лирики, мореплаванием вместо живописи, политикой вместо теории познания — они совершат то, что соответствует моим желаниям, и ничего лучшего им пожелать нельзя.


“Дорогая Рут”, — опять начала она, с новой страницы.


“Каждый раз как пишу тебе, убеждена, что ты не понимаешь ни слова. (Собственно, в половине случаев, когда письмо дописано, я его даже не отсылаю.) И не в том дело, что я просто считаю тебя дурой — хотя, наверно, считаю, — а в том, что ты так здорово насобачилась в этой не самой легкой нечестности, которую зовешь “верой”, что больше не способна видеть мир, каким он есть.

И все же… (с тобой никогда не обходится без спасительного “и все же”)… я продолжаю сама напрашиваться на твое непонимание — точно так же, как без конца напрашиваюсь к Мириам. Мириам — вы еще не представлены? — это последнее мое преображение “тебя”. Наихристианнейшая, сексапильнейшая евреечка; как иных манят гладиаторские бои, так ее — ересь. В худшие моменты она может быть сентенциозна прямо как иногда ты; но временами я убеждена, что она действительно испытывает… не знаю, как и назвать… но по-другому, чем я. Может, дело в чем-то эдаком высокодуховном — хотя от одного слова меня передергивает. Например, гуляем мы по саду, любуемся на колибри или еще — что, а Мириам погружается в свои мысли, и кажется, те так и мерцают, словно огонек в алебастровом светильнике.

Иногда, правда, возникает подозрение, а вдруг я все выдумываю. Глубокомысленно молчать рано или поздно выучивается любой дурак. Чтобы задуть огонек в светильнике, достаточно одного слова. До чего же убийственно серьезна эта ваша высокодуховностъ, и твоя, и ее! “Плетенье корзин”, подумать только.

И все же… я с радостью (это признание) собрала бы чемодан и улетела бы куда-нибудь в Айдахо, и научилась бы тихо сидеть и плести корзины или еще какое-нибудь такое фуфло, только бы развязаться со всей этой здешней жизнью.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18