Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Статьи и речи

ModernLib.Net / Диккенс Чарльз / Статьи и речи - Чтение (стр. 22)
Автор: Диккенс Чарльз
Жанр:

 

 


      Как мы уже рассказывали на страницах нашего журнала, введение даже такого убогого закона, якобы предусматривающего защиту женщины, по которому гнуснейшее преступление на свете наказуется шестью месяцами заключения, было встречено криками ликования. По одному этому можно судить о юридическом уровне нашей цивилизации. Бессилие закона - и как следствие этого бессилия частое нарушение его - сделались притчей во языцех. Что же? Пытаемся ли мы как-нибудь помочь делу? Настаиваем ли на введении более сурового наказания? Исследуем ли условия жизни, которые каждый такой случай вскрывает, и заявляем ли открыто, что огромные массы людей опустились, погрязли в пороке, и что (среди прочих мер) необходимо предоставить им возможность развлекаться более облагораживающим образом, и тогда они перестанут искать забвения от своей страшной жизни в кабаке? Говорим ли наконец о том, что они нуждаются в развлечениях, свободных от навязших в зубах назиданий, и что самый Мальборо-Хаус может представляться кошмаром для великого множества этих людей, которые тем не менее исправно платят налоги и обладают бессмертными душами? Когда же мы перестанем закрывать глаза на суть дела, когда найдем в себе мужество сказать: "Все эти люди - мужчины, женщины и дети - живут в нечеловеческих условиях, и при нынешнем порядке вещей мы в самом деле не представляем себе, как могут они проводить свое свободное от работы время иначе, чем они его проводит обычно - шатаясь бог знает где, напиваясь до безобразия и затевая ссоры и драки?" Всякий, кто знаком с истинным положением дел, знает, что все это - святая правда. Но мы, вместо того чтобы настаивать на этой правде, посылаем в облегчение участи очередной жертвы злодея, только что не умертвившего ее, - посылаем ей на адрес полицейского суда пять шиллингов марками, а сами, приложив к своей чахлой совести этот липкий пластырь из шестидесяти портретов английской королевы, отправляемся в ближайшее воскресенье слушать церковную проповедь.
      Впрочем, оказывается, не одни мы, простые смертные, имеем низость прибегать к деньгам как к целебному бальзаму на все случаи жизни. Наши вожди, несущие знамя, за которым мы следуем, показывают нам пример, поступая точно таким же образом. Не так давно был День Благодарения, и в памяти у всех должно быть свежи объявления, появившиеся в ту пору в газетах о наиболее выгодных вкладах для спасения души. Авторы этих объявлений, да и все это сребролюбивое племя, публикующее свои красноречивые и благопристойные призывы, ни на минуту не сомневаются в том, что благодарные чувства следует выражать посредством денег. Если мы желаем одержать еще одну победу, то мы не можем надеяться заполучить ее бесплатно или хотя бы в кредит, - нет, подавай наличные! Нам предлагали оплатить новый орган в церкви, треуголку и алые панталоны церковного сторожа, купленные ему в рассрочку старостами, счета маляров и стекольщиков, которые привели в порядок часовню, - и взамен протягивали билет, обеспечивающий место по ту сторону Севастополя *.
      И мы платили денежки - и получали взамен билет. Кто из нас не раскошеливался! Мы уплачивали недоимку за церковный орган, оплачивали счет за треуголку и панталоны сторожа, погашали задолженность маляру и стекольщику, и считали, как говорится, что с нас больше и спросу нет.
      Многие из нас расставались со своей мелочью так легко лишь потому, что предпочитали платить этот своего рода штраф, только бы ничего не делать. А дело, которое требовалось от нас, было трудным. Всеобщий паралич охватил мозг и сердце страны; фаворитизм и рутина проникли повсюду, истинные достоинства ни во что не ставились. Небольшая группа людей лишила нас силы и обратила ее в слабость, а три четверти земного шара с интересом воззрились на это замечательное зрелище. В эту критическую пору от нас требовалось одно: твердо стоять за явную правду и бороться с явной неправдой. Но подобная деятельность требует некоторого усилия, джентльмену не подобает ей предаваться, она противоречит хорошему тону; и вот мы с радостью платим штраф.
      Но если бы все, кому полагается служить в армии, платили бы штраф, вместо того чтобы идти в солдаты, страна осталась бы без защитников. О мои соотечественники, есть войны, в которых сражаются не солдаты, войны, которые между тем столь же необходимы для защиты родины, войны, в которых призван участвовать каждый! Деньги - великая сила, но и они не всемогущи. Если бы сложить пирамиду из денег, которая бы своей вершиной достигала самой луны, то и она не заменила бы собой ни одной крупицы гражданского долга.
      3 ноября 1855 г.
      ОСТРОВИЗМЫ
      Перевод Т. Литвиновой
      Почти во всем мире можно наблюдать стремление, вполне, впрочем, похвальное, считать свою страну превыше всякой другой страны, свои обычаи выше обычаев, принятых в других странах, и тщеславиться своим отечеством. Патриотизм и гражданская доблесть в большой мере обязаны этому пристрастию. С другой стороны, чрезвычайно важно для всякой страны, чтобы гордость эта не сделалась источником всевозможных предубеждений и предрассудков, ибо в них ничего нет достойного уважения, а напротив, они или нелепы, или несправедливы.
      Мы, англичане, - в силу нашего географического положения островитян, а отчасти, может быть, и вследствие легкости, с какой предоставили нашим баллотирующимся лордам и джентльменам думать за нас и выдавать нам наши недостатки за достоинства, - особенно подвержены опасности впадать в привычки, которые мы для удобства назовем "островизмами". В этой статье мы намерены привести несколько примеров этих островизмов.
      На европейском континенте люди, как правило, одеваются в соответствии с личными склонностями и соображениями удобства. А в столице, которую принято считать законодательницей мод, в этом смысле наблюдается даже большая свобода, нежели где бы то ни было. В Париже человек может удовлетворить любую свою причуду по части гардероба - от башмаков до шляпы, - и ему в голову не придет, что кому-либо, кроме него, может быть до этого дело; и действительно, никому до этого нет дела. И если нововведение продиктовано соображениями истинного удобства и хорошего вкуса, оно вскоре теряет свой исключительный характер и перенимается другими. А если нет, им перестают интересоваться. При этом даже самый грубый и неотесанный француз не считает своим долгом непременно как-нибудь оскорбить автора нововведения разглядывать его в упор, улюлюкать, отпускать остроты, хохотать во всю глотку. Для француза давно уже, с тех пор как сам он перестал быть рабом, новизна перестала быть жупелом, и всякое нововведение он рассматривает только с точки зрения его разумности.
      Могучее английское предубеждение против всякого новшества, поражающего глаз, можно смело причислить к островизмам. Правда, по мере более широкого знакомства с нравами других стран, - последовавшего после изобретения электричества и пара, - этот островизм начинает исчезать, однако полностью он еще не исчез. По всеобщему признанию, герметически закупоренная, черная несгибаемая труба в полтора фута высотой, именуемая у нас шляпой, не отличается ни удобством, ни изяществом; и, однако, редкий отец семейства, проживающий, скажем, в двух часах езды от Биржи, согласится выдать свою дочь за человека, который носит мягкую шляпу, каким бы достойным он ни был во всех других отношениях. Смит, Пейн и Смит, или Рейсом и Ко, если бы их клерки вздумали вдруг явиться на работу в кепках либо недорогих и удобных фетровых шляпах, от которых не болит голова, решили бы, что фирме грозит по меньшей мере банкротство. В сезон дождей и слякоти, а в Лондоне этот сезон длится по крайней мере половину года, насколько удобнее было бы для большей части населения, насколько это было бы дешевле, если бы они могли ходить, заправив штаны в гетры, на манер зуавов! Придя с улицы, они могли бы тотчас привести себя в порядок - ибо грязь оставалась бы на гетрах, которые сменить не стоит никакого труда. В тех же целях - сбережения одежды - можно рекомендовать и другой, несколько более дорогой способ - ботфорты; они очень пригодились бы тем же клеркам, да и вообще всем, кто много ходит по улицам если только такая роскошь им по карману. Но что скажут Григгс и Боджер, увидев ботфорты? А вот что: "Наша фирма, сударь, не привыкла к такого рода штукам. Вы что же, хотите погубить нашу фирму? Нет, сударь, извольте каждый день погружать концы ваших панталон на четыре дюйма в грязь, иначе - мы будем вынуждены с вами расстаться".
      Несколько лет назад мы сами, поскольку мы не состоим на службе у Григгса и Боджера, имели дерзость купить себе в Лондоне, в Берлингтонской Аркаде, пальто, затем что его крой показался нам разумнее и удобнее общепринятого. Когда же, возымев еще большую дерзость, мы в купленном нами пальто стали ходить но улицам, мы почувствовали себя чем-то вроде привидения, которое нагоняет страх и ужас на прохожих. Это же пальто путешествовало с нами в течение шести месяцев по Швейцарии, и то обстоятельство, что покрой его был необычен, никому не казалось знаменательным. Затем в продолжение следующих шести месяцев мы щеголяли в нем в Париже, и хотя там оно тоже было внове, никто не обращал на него никакого внимания. Пальто это, столь неприемлемое для британцев, было всего-навсего просторным плащом с широкими рукавами, который так легко снимается и надевается и не мнет одежды - словом, это было пальто, какое теперь у нас носят все.
      Несколько столетий в Англии носили бороду. Затем, со временем, брить лицо сделалось одним из наших островизмов. Тогда как почти во всех прочих европейских странах были приняты усы и бородки всевозможных размеров, на нашем крошечном островке установился островизм, от которого нет спасения. Отныне англичанин, хочет он этого или нет, вынужден каждый день нещадно резать и терзать свой подбородок и верхнюю губу. Неудобства, которые влечет за собой соблюдение этого непременного условия британской респектабельности, столь общепризнаны, что промышленники наживают целые состояния, выпуская бритвы, ремни и оселки для правки этих бритв, пасты, различные мыла и кремы, успокаивающие истерзанную кожу, - словом, всевозможные ухищрения для смягчения мук, сопутствующих процессу бритья, и всевозможные приспособления, которые сокращают время, затрачиваемое на этот процесс. Из всех островизмов этот, пожалуй, ушел на несколько миль вперед по дороге к Абсурду. Всем людям гражданского состояния предписывалось, видите ли, сбривать всякую растительность на лице, и исключительное право сохранять ее на верхней губе было даровано небольшой кучке, составляющей военное сословие. Как-то раз на страницах этого журнала мы решились указать на нелепость подобного запрета и привести причины, по которым мы находим его нелепым. И так как данный островизм в самом деле не имеет никакого смысла, он с тех пор начинает понемножку терять почву под ногами.
      Еще одним примечательным островизмом является наша склонность объявлять, с полной искренностью, что только английское - естественно, а все остальное - противоестественно. Так, в отделе изящных искусств только что закрывшейся французской выставки нам довелось неоднократно слышать странное суждение (причем его высказывали подчас наиболее образованные и вдумчивые из наших соотечественников) о картинах, обладающих значительными достоинствами, картинах, в которых выражена сильная, смелая мысль. Говорили, будто эти картины хоть и вполне хороши, однако отдают "театральностью". Мы полагаем, что разница между подлинным драматизмом и театральностью заключается в том. что первый поражает воображение зрителя, причем действующие лица в картине как бы не осознают присутствие этого зрителя, тогда как персонажи картины, грешащей театральностью, явно рассчитаны на зрителя; это - актеры, вырядившиеся соответственно роли, которые делают свое дело, а вернее, не делают никакого дела, поглядывая одним глазком на зрителя, нимало не заботясь о существе сюжета. Исходя из такого определения театральности, мы тщетно искали этот порок среди представленных картин. Затем, когда мы попытались вникнуть наконец в смысл обвинений, уяснить себе, что же за ними кроется, обнаружилось, что движения и жесты изображенных фигур - _не английские!_ Иначе говоря, фигуры, наделенные живостью, свойственной в большей или меньшей степени всем обитателям европейского материка, казались преувеличенными и неправдоподобными потому лишь, что их манеры отличны от манер, принятых на нашем островке, - манер, кстати сказать, настолько исключительных, что англичанин за пределами своего отечества всегда производит невыгодное впечатление, и только со временем, сквозь всю эту завесу чопорности и сдержанности, начинают вырисовываться все те прекрасные достоинства, которыми он действительно обладает. Нет, в самом деле, разумно ли требовать от француза Эпохи Робеспьера, чтобы он шествовал из тюрьмы на гильотину со спокойствием Клепхэма или степенностью Ричмонда Хилла, покидающих здание Центрального уголовного суда после приговора в тысяча восемьсот пятьдесят шестом году? А между тем этого-то и требует островизм, который мы только что предложили вниманию читателя.
      Когда избавимся мы еще от одного островизма - боязни получше использовать тот небольшой достаток, который выпал нам на долю, когда научимся извлекать как можно больше радостей из скромных удовольствий, какие нам доступны? В Париже (как, впрочем, во многих других городах и странах) человек, обладающий клочком земли в шесть квадратных ярдов или пусть даже просто крышей тех же размеров, украшает ее на свой скромный лад и сидит там в хорошую погоду, потому что ему так нравится, что он так хочет, что лучшего у него нет и потому что, наслаждаясь тем, что у него есть, он нимало не боится показаться смешным. И точно так же он будет сидеть возле своего парадного, или на своем балкончике, или просто на стуле на тротуаре - оттого что это весело и приятно и оттого что он любит наблюдать жизнь города, бьющую ключом вокруг него. Вот уже семьдесят лет, как француза не мучает более вопрос, как отнесутся к его способу развлекаться те, кто живет на одной с ним улице - выше, ниже, правее, левее, на той стороне или за углом. Ему безразлично, сочтут ли они его развлечения достаточно благородными или нет, снизойдут ли сами до них, или воздержатся. Он не водил знакомства с этой деспотической старухой, миссис Грэнди. Поэтому, при самых скромных доходах, проживая в городе, где все чрезвычайно дорого, он получает больше невинных удовольствий, нежели пятьдесят англичан такого же достатка, как он, вместе взятые; и при этом француз, вопреки распространенному у нас мнению (еще один островизм!) - безусловно, лучший семьянин, нежели англичанин, ибо в гораздо большей мере, нежели последний, разделяет свои незатейливые удовольствия с детьми и женой: естественное следствие того, что эти удовольствия доступны и дешевы и не находятся ни в какой зависимости от миссис Грэнди. Впрочем - и это не к чести англичан - источник данного островизма легче проследить, чем в иных случаях. Писатели старой аристократической школы столь успешно покрыли презрением и насмешкой все доступные развлечения и способы внести разнообразие в будничную жизнь, что до последнего времени, из боязни навлечь эти насмешки на себя, многие англичане предпочитали терпеть скуку и только теперь начинают избавляться от этого страха. Цель, которую преследовали своими насмешками эти писатели, если можно тут говорить о цели, а не просто о высокомерном презрении к тем, кто составляет плоть и кровь нашей нации, - цель их была превратить слабую и неустойчивую часть среднего сословия в жалкую бахрому на подоле высшего, помешать ему занять то честное, почтенное и независимое положение, которое принадлежит ему по праву. К несчастью, писатели здесь слишком преуспели, и в этом - печальный источник многих политических зол нашего времени. Нигде, ни в одной стране не издевались и не глумились столь систематически над зрелищами и развлечениями, которые доступны миллионам. Правда, этот позорный островизм уже выветрился. И все же слабые проявления такого высокомерия можно еще встретить и сейчас - и там, где этого меньше всего ожидаешь. Даровитый мистер Маколей в третьем томе своей блистательной "Истории" пренебрежительно упоминает "тысячи клерков и белошвеек, которые ныне восторгаются Лох Ломондом и Лох Кэтрин" *. Во Франции или в Германии ни один солидный человек, пишущий книги исторического содержания - пусть бы и не исторического, все равно, - не нашел бы ничего остроумного в том, чтобы насмехаться над вполне безобидной и почтенной категорией своих соотечественников. Все эти многочисленные клерки и белошвейки, парочками вышагивающие к Лох Кэтрин и Лох Ломонд и, быть может, предпринявшие этот поход в ознаменование нового-закона, о сокращении рабочего дня и понятия не имеют о том, что своим присутствием отравляют наслаждение красотами природы, которое маститый историк, прохаживающийся по берегу озера, мечтал делить с одними лишь членами парламента из партии вигов. Эта нелепейшая мысль так развеселила бы их, что они, пожалуй, почувствовали бы себя отмщенными сполна.
      Среди прочих островизмов умного иностранца особенно поражает "Придворная хроника" - одно из досадных препятствий к тому, чтобы наш национальный характер мог быть правильно истолкован другими народами. Спокойное величие и достоинство, свойственные нашему народу, кажутся несовместимыми с нудной болтовней о боскетах и парках, о принце Консорте *, который отправился на охоту и возвратился к завтраку, о мистере Гиббсе и лошадках, о королевском высочестве верхом и августейших младенцах в коляске, и затем опять о боскетах и парках, опять о принце Консорте, опять о мистере Гиббсе и его лошадках, опять о его королевском высочестве на коне и августейших младенцах в коляске, и так далее, день за днем, неделю за неделей... Из-за таких-то пустяков и получается, что английский народ не удостаивается справедливой оценки и в серьезных вещах. Столь же тщательным образом публикуется всевозможный вздор о делах и днях членов знатных фамилий в их родовых имениях. Напрасно разъясняем мы, что англичанам нет дела до этих пустых и неинтересных подробностей, что они им совершенно не нужны. Недоумение чужестранца только возрастает от подобных разъяснений. Если эти сведения никому не нужны, тогда для чего они? Если англичане чувствуют всю их смехотворность, зачем они выставляют себя на посмешище? А если с этим ничего нельзя сделать?.. Окончательно запутавшийся чужестранец заключает, что он был прав вначале и что власть - не английский народ, а лорд Эбердин, или лорд Пальмерстон *, или лорд Олдборо, или лорд Кто-Его-Знает.
      Недостаток чувства самоуважения в английском народе - островизм, о котором следовало бы задуматься всерьез и от которого следовало бы избавиться. О высоких достоинствах английской аристократии можно судить хотя бы потому, что она гораздо менее надменна и заносчива, чем следовало ожидать, принимая во внимание всегдашнюю готовность нашей публики распластываться перед знатным титулом. Готовность эта проявляется при каждом удобном случае, и в частной и в общественной жизни. И покуда такое повсеместное угодничество не будет изжито, те, кто принимают наибольшее участие в управлении нами, не научатся ценить нас так, как мы того заслуживаем на самом деле. Поэтому-то и получается, что в столице Англии премьер-министр позволяет отмахиваться от нас с шутливым пренебрежением, между тем как представители английской науки и искусства встречают то же оскорбительное пренебрежение со стороны своего посла во французской столице. А мы еще удивляемся, что по сравнению с другими народами оказались в столь странном и невыгодном положении! Пусть эти народы, в силу различных причин, менее счастливы, менее свободны, чем мы, но зато чувство самоуважения у них развито больше, и при всех превратностях политики правителям приходится считаться с этим чувством, оно дает о себе знать. Аристократия пользуется уважением и на континенте. Вряд ли кто-нибудь станет с этим спорить. Однако существует огромная разница между уважением, которое оказывают знати там, и почестями, которыми ее окружают у нас, на острове. Присутствие горсточки герцогов и лордов на публичном балу, банкете или на каком угодно другом более или менее смешанном сборище производит обычно самое тягостное и неприятное впечатление - и не потому, чтобы сами наши аристократы держали себя как-нибудь высокомерно - напротив, это народ вежливый и вполне воспитанный, - а потому лишь, что среди нас имеется слишком много охотников извиваться и пресмыкаться перед ними. В других странах этому мешает чувство собственного достоинства, и там гораздо меньше раболепства и угодничества перед знатью. Общение вследствие этого между сословиями бесконечно приятнее для обеих сторон, и каждая имеет возможность узнать гораздо больше о другой. Еще один островизм: всякий раз, когда среди нас является лицо королевской крови либо титулованный гость, в официальных обращениях к нему принято употреблять приторно-раболепные выражения, которые ни в одной груди не находят отзвука; мы всячески поощряем распространение подробнейших сообщений о благочестивом поведении гостя в церкви, вежливом поведении во дворце, пристойном поведении за столом, иначе говоря, умении высокого гостя обращаться с ножом, вилкой и рюмкой - можно подумать, что мы ожидали встретить в его лице по меньшей мере Орсона! * Подобные сомнительные комплименты делаются только у нас, в нашей стране, и они были бы невозможны, если бы у нас было развито чувство самоуважения. Следует побольше общаться с другими народами, чтобы позаимствовать у них это качество как можно скорее. И когда мы перестанем по пятьдесят раз на дню уверять короля Брентфордского * и Главного Портного с Тули-стрит *, что мы не можем существовать без их улыбок, эти два маститых мужа и сами наконец усомнятся во всемогуществе своих улыбок, а мы понемножку избавимся еще от одного островизма.
      18 января 1856 г.
      НОЧНАЯ СЦЕНКА В ЛОНДОНЕ
      Перевод Т. Литвиновой
      Пятого ноября прошлого года, я, издатель этого журнала, вместе с приятелем, лицом небезызвестным, случайно забрели в Уайтчепл. Был вечер, погода стояла отвратительная - темно, грязь и проливной дождь.
      Много печальных картин можно увидеть в этой части Лондона, которую я за последние несколько лет изучил досконально. Мы шли медленно, позабыв про дождь и слякоть, и не заметили, как, отдаваясь впечатлениям окружавшего нас мира, к восьми часам очутились у здания Работного дома.
      На темной улице, под дождем, прямо на грязных плитах панели, лежали какие-то кучи лохмотьев. Они были неподвижны, и казалось, это - пять ульев, прикрытых тряпками, или пять скрюченных трупов, прикрытых тряпками, словом, что угодно, только не живые люди!
      - Что это такое? - вопросил мой спутник. - Ради бога, скажите, что это такое?!
      - Должно быть, несчастные, которых не впустили переночевать, - ответил я.
      Мы остановились подле этих кучек тряпья, ноги наши словно приросли к земле, и мы не могли оторвать глаз от страшного зрелища. Пятеро сфинксов, вселяя ужас в прохожих, казалось, вопрошали каждого: "Остановись и подумай, чем кончит общество, бросившее нас сюда?"
      Пока мы так стояли и смотрели, подошел рабочий, прилично одетый, судя по виду - каменщик.
      - Страшное зрелище, сударь, - сказал он, прикоснувшись к моему плечу, и притом в христианском государстве!
      - Страшное, страшное, мой друг, - ответил я.
      - Часто, возвращаясь с работы, я вижу еще худшую картину. Иной раз я насчитывал их пятнадцать, двадцать, а то и двадцать пять человек. Ужасное зрелище!
      - Поистине ужасное, - произнесли мы с приятелем разом.
      Постояв с нами еще немного, прохожий пожелал нам покойной ночи и ушел.
      Мы же чувствовали, что не можем уйти так, ничего не сделав; это было бы бесчеловечно. Как-никак с нами посчитаются больше, чем с простым рабочим. Мы постучали в ворота Работного дома. Когда старый нищий-привратник открыл их, я не стал мешкать и вошел, так как прочитал в его слезящихся глазках намерение не впустить нас. Мой товарищ не отставал от меня.
      - Будьте любезны вручить эту карточку начальнику Работного дома и передать ему, что я хотел бы поговорить с ним, - сказал я.
      Мы находились как бы в крытом проходе, и старый привратник, взяв мою карточку, направился по нему вглубь. Не успел он, однако, подойти к двери, расположенной слева от нас, как кто-то, одетый в плащ и шляпу, выскочил из нее с проворством человека, который привык каждую ночь отбиваться от докучливых нападок.
      - Ну-с, господа, - заговорил он громким голосом, - что вам угодно?
      - Во-первых, - начал я, - сделайте одолжение - взгляните на карточку, которую держите в руке. Может быть, вам знакома моя фамилия?
      - Фамилия знакомая, - сказал он, поглядев на карточку.
      - Хорошо. Я всего лишь намерен задать вам прямой вопрос, обещаю держаться в рамках вежливости и не намерен ни сердить вас, ни сердиться сам. Было бы глупо, если бы я вздумал упрекать в чем-либо вас лично, я и не упрекаю. Я могу быть недоволен системой, которой вы поставлены управлять, но вместе с тем я понимаю, что вам предписано выполнять известные обязанности, которые вы, без сомнения, и выполняете. Надеюсь, вы не откажетесь ответить мне на кое-какие вопросы.
      Мой тон его, видимо, успокоил.
      - Хорошо, - сказал он, - отвечу. Что же вы хотели бы знать?
      - Известно ли вам, что на улице находятся пятеро несчастных?
      - Я их не видел, но вполне допускаю, что это так.
      - То есть, вы еще сомневаетесь в этом?
      - Нет, нет, нисколько. Их могло бы быть и намного больше.
      - Кто они - мужчины? Или женщины?
      - Скорее всего - женщины. Возможно, что две-три из них там с прошлой и позапрошлой ночи.
      - Вы хотите сказать, что они там проводят всю ночь до утра?
      - Весьма возможно.
      Мы переглянулись с моим спутником, а начальник Работного дома поспешно добавил:
      - Господи боже мой, но что же мне-то делать? Что я могу? Здесь все переполнено. Здесь всегда переполнено, всякую ночь! Ведь должен же я в первую очередь предоставить места женщинам с детьми, правда? Не прикажете же выгонять их?
      - Конечно, нет, - сказал я, - принцип ваш совершенно гуманный, и я рад слышать, что вы его придерживаетесь. Не забывайте только, что я ни в чем вас не виню.
      - Ладно! - сказал он и снова утихомирился.
      - Я только хотел спросить вас, - продолжал я, - известно ли вам что-либо дурное об этих пятерых несчастных, что сидят на улице?
      - Я не знаю о них ровно ничего, - сказал он, энергично махнув рукой.
      - Я спрашиваю вот почему: мы хотим дать им немного денег на ночлег, но только в случае, если они действительно бездомные, а не воровки. Вы ведь не утверждаете, что они воровки?
      - Я ничего о них не знаю, - повторил он, отчеканивая слова.
      - Иначе говоря, сюда их не впускают оттого только, что дом переполнен?
      - Да, оттого, что дом переполнен.
      - А если бы им удалось сюда попасть, они здесь получили бы лишь ночлег да кусок хлеба на завтрак - так?
      - Это все. Решайте сами, сколько им дать. Но имейте в виду, кроме того, что я вам сейчас сказал, я ничего о них не знаю.
      - Разумеется. Мне больше ничего и не надо знать. Вы ответили на мой вопрос вежливо и охотно, и я вам очень за это благодарен. Я ничего плохого не могу о вас сказать, напротив. Покойной ночи!
      - Покойной ночи, господа!
      И мы снова очутились на улице. Мы подошли к куче тряпья, самой ближней к двери Работного дома, и я ее потрогал. Она не шелохнулась.
      - Скажите, - спросил я, наклонившись к женщине, - почему вы лежите здесь?
      - Потому что меня не берут в Дом.
      Она говорила слабым, глухим голосом, в котором не оставалось ни малейшего оттенка любопытства или воодушевления.
      Она сонно смотрела мимо меня и моего спутника, на черное небо и падавший дождь.
      - Вы и прошлую ночь провели здесь?
      - Да. Всю ночь. И позапрошлую ночь тоже.
      - Вы знаете кого-нибудь из тех, кто лежит рядом с вами?
      - Я знаю ту, что лежит через одну от меня. Она была здесь в прошлую ночь и сказала мне, что она родом из Эссекса. Больше я о ней ничего не знаю.
      - Итак, вы здесь провели всю прошлую ночь. Ну, а днем вы тоже были здесь?
      - Нет. Не весь день.
      - Где же вы были весь день?
      - Ходила по улицам.
      - А что вы ели?
      - Ничего.
      - Послушайте! - сказал я. - Вспомните. Вы устали, и я вас разбудил со сна, и вы, может быть, не знаете, что говорите. Что-нибудь-то вы ели сегодня! Вспомните, ну!
      - Ничего я не ела. Только объедки, корочки, две-три корочки, которые мне удалось подобрать на рынке. Да вы поглядите на меня!
      И она обнажила свою шею, которую я тотчас же прикрыл.
      - Если я вам дам шиллинг на ужин и ночлег, вы найдете, куда пойти?
      - Да.
      - Идите же, ради бога!
      Я вложил деньги ей в ладонь, и она с трудом поднялась и побрела прочь. Она не поблагодарила меня, ни разу даже не взглянула в мою сторону, просто растаяла в этой ужасной ночи самым странным, удивительным образом. Много диковинного довелось мне видеть на своем веку, но ничто так не врезалось мне в память, как то вялое безразличие, с каким это изможденное, несчастное существо взяло монету и мгновенно исчезло.
      Я опросил по очереди всех пятерых. Они все отвечали так же, как и первая, - без всякого воодушевления и интереса. Та же вялость и равнодушие у каждой. Ни от одной я не услышал жалоб, протеста, ни одна не взглянула на меня, ни одна не сказала "спасибо". Остановившись возле третьей, мы невольно переглянулись: рядом лежали еще две женщины; они приткнулись друг к другу во сне и казались двумя поверженными статуями. Женщина, возле которой мы остановились, перехватила наши взгляды и сообщила, что это, должно быть, сестры, - это был первый и единственный раз, что одна из них заговорила сама, не дожидаясь вопроса.
      А теперь позвольте мне заключить свой страшный отчет рассказом о прекрасной и высокой черте, обнаружившейся между этими беднейшими из бедных. Покинув Работный дом, мы перешли улицу, чтобы разменять в пивной золотую монету, ибо у нас не осталось серебра. Все время, что мы разговаривали с пятью призраками, я держал деньги в руке. Это обстоятельство, разумеется, привлекло к нам внимание бедноты, вечно толпящейся в подобных заведениях.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36