Этторе показалось, что это обращение во множественном числе слишком отдает надменной снисходительностью, и он ответил:
— Что мы поделываем? Вы — не знаю. Я — служу копейщиком у синьора Просперо.
— Эге! — сказал, смеясь, пьемонтец. — Не забывайте пословицы: «Орсини, Колонна и Франджипани получают сегодня, а платят завтра».
Эта пословица имела в то время хождение среди наемных итальянских солдат; ее породило оскудение казны, которое частенько испытывали вельможи Римской Кампаньи, проявлявшие поэтому больше алчности при расплате с собственными солдатами.
Фьерамоске в эту минуту было не до шуток, и он ничего не ответил, но, чтобы не показаться неучтивым, спросил Граяно, как тот поживает и почему расстался с Валентино.
— О! — отвечал Граяно. — Да потому, что он уж слишком многого хочет и слишком густую кашу заваривает. Умри папа сегодня или завтра — все на него накинутся и потребуют с него и капитал и проценты. Ну, хватит, об этом муже чести лучше не говорить ни худого, ни хорошего. Теперь я пристроился здесь и до того доволен, что не поменялся бы и с самим папой.
Разговаривая, они дошли до палатки, где для итальянцев был приготовлен завтрак. Когда с едой было покончено и со стола убрано, посланцев позвали к герцогу для вручения ответа.
Как и следовало ожидать, ответ был исполнен высокомерия и похвальбы. В нем говорилось, что французы готовы к сражению, но желают чтобы участников поединка было не по десяти, а по тринадцати с каждой стороны: это число считалось несчастливым и было выбрано, чтобы напророчить итальянцам беду.
Посланцам было вручено запечатанное письмо, адресованное Гонсало, и отдельно — список участников поединка, избранных французской стороной.
Затем итальянцы вернулись в палатку, ожидая, пока им приведут лошадей. Тем временем появились бутылки с вином, и они распили их вместе с другими рыцарями, среди которых был Баярд. Баярд попросил Фьерамоску показать ему список. Фьерамоска, хранивший список у себя на груди, вынул его и подал Баярду. Все с любопытством обступили Баярда, и он прочел следующие имена:
Шарль де Торг, Марк де Фринь, Жиро де Форс, Мартеллен де Ламбри, Пьер де Лие, Жак де ла Фонтэн, Элио де Баро, Жан де Ланд, Сасэ де Жасэ, Ги де Ламотт, Жак де Гинь, Нот де ла Фрез, Клод Гражан д'Асти.
— Клаудио Граяно д'Асти! — воскликнул Фьерамоска, глядя на него с изумлением.
— Ну да, Клаудио Граяно д'Асти. — отвечал муж Джиневры. — Уж не кажется ли вам, что он хуже других?
— Но скажите, мессер Клаудио, вам известно, за что будут драться на этом поединке?
— Что я, глухой, что ли? Разумеется, известно.
— Значит, вы знаете, что французы назвали итальянцев трусами и предателями и что именно в этом причина поединка. А теперь скажите мне, из какой вы страны?
— Я из Асти.
— А разве Асти не в Пьемонте? Разве Пьемонт находится во Франции? И вы, итальянский солдат, хотите драться вместе с французами против итальянцев?
Глаза Фьерамоски сверкали. Он употребил бы более сильные выражения, но помнил свой обет, не позволявший ему обнажить оружие.
Граяно, которому побуждения Фьерамоски были бесконечно чужды, не сразу понял, куда ведут все эти вопросы. Только тогда, когда Фьерамоска умолк, он с трудом вник в их смысл. Заключив, что все это глупости, он, не удостаивая Фьерамоску прямым и разумным ответом, обратился к остальным и со смехом сказал:
— Вы только послушайте, вы только послушайте! Можно подумать, что он сегодня впервые взял в руки копье! Да мне осточертели итальянцы, Италия и те, кто ее любит; я служу тому, кто мне платит. Что же вы, прекрасный юноша, не знаете, что ли, что для нас, солдат, где хлеб, там и родина?
— Меня зовут не прекрасный юноша, а Этторе Фьерамоска, — ответил тот, не в силах более сдерживаться, — и я не знаю тех подлостей, о которых вы говорите. И если бы не… — Он невольно схватился за рукоять меча, но тотчас же отдернул руку; лицо его исказилось от горечи, и он продолжал: — Клянусь всевышним, одно только для меня непереносимо — то, что все эти благородные дворяне и вы, мессер Баярд, вы, первый человек в нашем деле, самый благородный и самый достойный, вынуждены слушать, как итальянец поносит свое отечество. А впрочем, кто же не знает, что в каждой стране бывают предатели?
— Сам ты предатель! — загремел пьемонтец.
Оба схватились за мечи, но не успели они вытащить их из ножен, как бросившиеся со всех сторон люди встали между ними, напоминая, что послам нельзя наносить оскорблений. Поднялся страшный шум и крик; но голос Баярда, покрывший все остальные, вновь призвал к порядку и спокойствию. Граяно силой вытащили из палатки.
Фьерамоска, вложив меч в ножны и постучав ладонью по рукоятке, чтобы он лучше вошел, обратился к Баярду со словами извинения за происшедшую ссору.
Баярд положил обе руки ему на плечи и посмотрел на него так пристально, что юноша, слегка покраснев, опустил глаза; потом он поцеловал его в лоб и сказал:
Через час подъемный мост у ворот Барлетты опустился перед возвращавшимися в город Фьерамоской и Бранкалеоне.
ГЛАВА VII
Утро, которое итальянцы провели, готовясь к поединку, не пропало даром и для постояльцев, с вечера занимавших комнаты над кухней в харчевне Солнца. Мы не станем более скрывать от наших читателей их имена, оставшиеся тайной для всех, кроме начальника отряда Боскерино; это были Чезаре Борджа (герцог Валентино) и дон Микеле да Коррелла, один из его кондотьеров.
Если мы сравним этих злодеев с самыми свирепыми и опасными хищниками, вы получите о них только слабое представление. Ведь звери в своих поступках руководствуются инстинктом, а инстинкт имеет определенные границы. Но нет границ злодеяниям развратников, подстрекаемых дьявольским хитроумием, наделенных властью, отвагой (ибо, к несчастью, не все подлецы трусливы) и несметными богатствами.
Сын Александра VI — гроза Италии и бич всех тех, кто обладал золотом, обширными поместьями или красивой женой, — находился сейчас в убогой лачуге, один среди, множества людей, которые охотно заплатили бы жизнью за наслаждение отомстить ему.
Тот, кто не знает, какую уверенность может почерпнуть в самой себе закаленная душа, руководимая холодным, расчетливым рассудком, назовет эту уверенность дерзостью. Но герцог хорошо знал себя и, взвесив все опасности и все выгоды, которые сулило ему пребывание в Барлетте, сообразил, что обстоятельства складываются в его пользу.
Две причины толкнули его на эту поездку. Одной из них была надежда найти Джиневру, которая, по многим признакам, несомненно находилась там же, где Фьерамоска; и хотя трудно предположить, что для такого человека Джиневра значила больше, чем любая другая женщина, можно все же с уверенностью сказать, что он был очень раздосадован своей неудачей. Вторая причина крылась в делах государственных, и, чтобы наш читатель мог яснее представить себе эти дела, мы вынуждены ненадолго задержать его внимание на темных политических кознях того времени.
Могущество дома Борджа, начало которому было положено вступлением кардинала Родриго Лансоля на папский престол, настолько возросло с помощью духовного и светского оружия, коварных сделок, родственных связей, а также при содействии Франции, что стало вызывать опасения всех властителей Италии и всех ее республик.
Чезаре носил сан кардинала, но, не довольствуясь пурпурной мантией, задумал завладеть всем наследством отца и пожать плоды преступлений всего своего семейства. Брат его, герцог Гандия, гонфалоньер святейшего престола, заручившийся твердым обещанием папы отдать ему одно из итальянских государств, был единственным препятствием к осуществлению честолюбивых намерений герцога. Препятствие это было однажды ночью устранено ударом кинжала, оплаченным кардиналом или, по мнению некоторых, нанесенным им собственноручно. Некий бедняк, охранявший барки с углем на Рипетте, видел, как к реке приблизились трое: один — верхом (то был кардинал); поперек крупа коня лежало бездыханное тело его брата, поддерживаемое за ноги и за голову двумя молодцами; они бросили его в Тибр, вымыли перепачканную кровью спину коня и скрылись в темном переулке.
Месяц спустя Валентино сложил с себя пурпур и появился на коне во главе войска. Применяя где силу, а где предательство, он за короткий срок занял Фаэнцу, Чезену, Форли, Романью, часть Марки, Камерино и Урбино. Но завоевывая власть ценой преступлений, Удерживая ее коварными происками, нанося оскорбления бесчисленному множеству людей, он возбудил к себе всеобщую ненависть, которая только ждала случая, чтобы вспыхнуть ярким пламенем. Случай мог представиться двоякий: либо мог умереть его отец, либо Франция могла отказать герцогу в помощи.
Преклонный возраст папы и переменный успех Французского оружия в Италии побуждали Валентино искать новой опоры, пока еще не рухнула старая.
Свободно проникая взглядом в самые скрытные Умы и сердца, он трезво оценивал положение, в котором находилась Италия Ему была известна отчаянная смелость французов, легко побеждавших в стремительной схватке, но не приспособленных к тяготам бесплодной и длительной войны.
Он чувствовал, что только Гонсало способен положить конец могуществу французов, и что доблесть, благоразумие, чудовищное упорство этого полководца вот-вот сломят французскую линию; поэтому герцог считал необходимым сблизиться с ним, чтобы иметь лазейку на случай, если его покинут старые друзья.
Такое щекотливое дело, которое, несомненно, погубило бы его, если бы французы об этом дознались, нельзя было никому поручить; поэтому он тайно покинул Синигалию и прибыл в Барлетту.
До рассвета оставалось не больше часа, когда Валентино, обладавший железным здоровьем и не нуждавшийся в отдыхе, поднялся с постели, кликнул дона Микеле, дожидавшегося наготове, и передал ему письмо со словами:
— Передашь это Гонсало. Он даст тебе пропуск. Если будет спрашивать про меня, — я не в Барлетте, а где-то поблизости. Вчера вечером я случайно услышал о Джиневре от солдат, кутивших внизу. Теперь я твердо знаю, что она здесь с этим Фьерамоской или где-то рядом, скорее всего в таком месте, куда надо добираться морем. До наступления вечера я должен звать, где она. Разыщи Фьерамоску, да смотри, чтоб они не улизнули.
Дон Микеле взял письмо, молча выслушал приказание своего господина, вернулся к себе, оделся, натянул на голову капюшон и направился к крепости. Когда дон Микеле пустился в дорогу, герцог подошел к окну и проводил его таким зловещим взглядом, что любому другому это сулило бы неминуемую беду. Но из всех негодяев, служивших герцогу, — а среди них были отменные — одного только дона Микеле можно было поистине назвать душой всех его затей. Если можно говорить о верности человека такого склада, то дон Микеле не раз показал себя верным слугой, исполняя самые важные поручения. И вот именно поэтому, чувствуя себя в долгу перед ним и зная, что без этого человека он как без рук, именно поэтому Чезаре Борджа так ненавидел дона Микеле.
О происхождении дона Микеле мало что было известно. Большинство считало его наваррцем; ходили слухи, что на службу к герцогу он попал, отомстив родному брату, о чем мы вам сейчас и расскажем.
Когда-то у дона Микеле была молодая и красивая жена, а младший брат его, холостяк, жил у него в доме. Красота невестки зажгла в сердце юноши пылкую страсть, и, позабыв о чести, он добился взаимности. Однако любовники не сумели скрыть свою связь от одной из служанок, которая донесла об этом обманутому мужу. Тот подстерег влюбленных и, выхватив кинжал, хотел было прикончить обоих, но им удалось убежать, отделавшись незначительными ранами. Ярость оскорбленного супруга была неистовой; он пустился на поиски брата и жены, скрывавшихся в надежном убежище, и поклялся, что убьет обидчика во что бы то ни стало. Прослышав об этом, брат нашел способ бесследно исчезнуть. Шли годы, а дону Микеле все не удавалось привести свою угрозу в исполнение, как он ни старался; и наконец неудовлетворенная жажда мести довела его до такого отчаяния, что он слег и только чудом остался в живых.
Меж тем наступил юбилейный 1485 год; торжественные процессии, церковные покаяния, проповеди на площадях сменяли друг друга в городе, где жил дон Микеле; прекращались распри, мирились враги. Дон Микеле тоже, казалось, решил забыть нанесенную ему обиду и обратиться к делам, угодным богу. Но брат его, несмотря на все заверения, все же не давал согласия на встречу с ним. Весь святой год дон Микеле провел в непрерывных покаяниях, а к концу его простился с мирскими делами и удалился в монастырь «босоногих братьев», где по окончании срока послушания произнес монашеский обет. После этого духовные наставники не раз посылали его в Испанию и даже в Рим для изучения богословия; он приобрел глубочайшие знания, прослыл человеком святой жизни и вернулся на родину, где монахи сочли его достойным сана священника. Первая обедня, которую он служил, была обставлена, как полагалось, очень торжественно, при большом стечения народа, друзей я родных; закончив службу и вернувшись в ризницу, дон Микеле по обычаю поднялся в полном облачении на ступени алтаря, а друзья и родственники по очереди подходили к нему, чтобы поцеловать ему руку и обнять его.
Не раз он при них сокрушался о своей многолетней ненависти к брату и повторял, что нет у него большего желания, как только добиться от того полного забвения прошлого; всех уверял он в своей готовности первым склониться перед братом, как подобает слуге господнему. Брат, уступив наконец мольбам родных, решился явиться с ними в церковь в этот торжественный день и подошел к священнику, который обратился к нему с приветствием, полным глубокого смирения, и, обняв, прижал к груди; но не успели еще родственники заметить, что брат слишком уж долго стоит, приникнув к груди священника, как внезапно у несчастного подогнулись колени, и он рухнул навзничь с тяжелым вздохом; а священник взмахнул тонким кинжалом, которым он, обнимая брата, пронзил его сердце, поцеловал окровавленное лезвие и, оттолкнув ногой труп, со словами: «Наконец-то! Попался!» — выбежал из церкви и был таков.
За голову его была назначена награда; он скитался по разным странам, пока наконец не очутился в Риме, где нашел приют у Валентино.
Герцог не замедлил оценить дона Микеле по достоинству и стал поручать ему самые важные дела; и вскоре преступный монах стал правой рукой Валентино.
Когда дон Микеле подошел к воротам замка, стража окликнула его; вместо ответа он показал шкатулку, которую держал под мышкой, а затем рассказал, что приехал из Леванта и желает предложить Гонсало кое-какие редкости — тайные снадобья против дурного глаза и множество разных безделушек. Один из стражников окинул его внимательным взглядом и приказал дону Микеле следовать за ним.
Они вошли в просторный двор, окруженный со всех сторон высокими зданиями готической архитектуры. Все комнаты выходили во двор, на галерею, опиравшуюся на серые каменные колонны, соединенные между собою арками то закругленными, то остроконечными — в зависимости от того, в какую эпоху они были построены. Над ними возвышались круглые башни из потемневшего от времени кирпича, увенчанные зубцами, раздвоенными наподобие ласточкина хвоста. На самой высокой из них, носившей название Башня Часов, развевалось огромное красно-желтое знамя Испании.
Стражники и дон Микеле поднялись на второй этаж по наружной лестнице с широкими перилами, украшенными длинной вереницей львов, грубо вытесанных из камня, и вошли в зал. Там провожатый оставил дона Микеле, сказав ему:
— Когда Великий Капитан выйдет, вы сможете поговорить с ним.
— А когда же он выйдет, позвольте спросить?
— Когда ему вздумается, — довольно неучтиво ответил солдат и ушел.
Дон Микеле отлично знал, что, ожидая в прихожей, надо запастись терпением, а потому смолчал. Заметив, что на него с любопытством поглядывает несколько человек, собравшихся в глубине комнаты, возле больших окон, выходивших на море, он принялся с независимым видом рассматривать старинные картины, которыми были увешаны стены, и мало-помалу подбирался все ближе к этой компании. «Как знать, — думал он, — вдруг мне улыбнется счастье!»
В конце концов ему удалось ввернуть несколько слов в общую беседу, и вскоре он был тут уже своим человеком.
Счастливый случай, которого так часто безуспешно ищут порядочные люди, подвернулся ему совершенно неожиданно. Окинув каждого из присутствующих проницательным взглядом, он заметил человека лет пятидесяти, долговязого, тощего, кривобокого; пристегнутая к поясу шпага приподнимала сзади его плащ и била по ногам всех, стоявших рядом, когда ее обладатель изгибался в поклонах, всем своим видом показывая, что нужен и приятен каждому, особенно же тому, кто поважнее. Высокие дуги бровей и круглые серые глаза придавали его худому лицу выражение любопытства и благодушия одновременно; особенно благодушной была широкая улыбка, не сходившая с его лица, когда он с кем-нибудь разговаривал. Этот добрый малый был дон Литтерио Дефастидиис, подеста Барлетты, самый любопытный, тщеславный и нудный человек на свете.
Дон Микеле, превосходно разбиравшийся в лицах, сразу понял, что нашел то, что искал. Он подошел поближе и, прикинувшись человеком любезным и искренним, — а умел он это делать отлично, — завязал с ним беседу. Подеста сдабривал свою речь веселыми прибаутками (несомненно, знакомыми читателю, если он хоть разок побывал в каком-нибудь городке Неаполитанского королевства и посидел часок после обеда на скамейке возле аптеки). Более того, он хотел, чтобы слушатели при этом смеялись! Дон Микеле так и покатывался со смеху и повторял: «Ну, что за милый вы человек, в жизни такого не встречал! Ох, вот это здорово! Ну — потеха!» Не прошло и получаса, как они уже были закадычными друзьями.
Как раз в это время Просперо Колонна вышел от Гонсало, получив разрешение на поединок, и все присутствующие поклонились ему. Дон Микеле спросил, кто этот вельможа, а дон Литтерио не преминул похвастать своей осведомленностью и рассказал ему о вызове, обо всем, что говорилось за ужином, о Фьерамоске и его любви; дон Микеле, понимая, что ему неожиданно повезло, с интересом спросил:
— Этот молодой человек… как бишь его…
— Фьерамоска.
— Этот Фьерамоска, верно, друг ваш, раз его дела так вас занимают?
— Еще бы, лучший друг! Синьор Просперо тоже к нему очень привязан, да и все остальные, без исключения… Такой славный малый! Мы с ним каждый вечер видимся, то в доме у Колонны, то на площади… К несчастью, есть у него один недостаток, и немалый: никогда-то он не засмеется, никогда, — подумать только! Вечно ходит с постным лицом, посмотришь на него — жалость берет! Да-а! Я-то уж давно раскусил, в чем тут дело, да только мне никто не верит. Странный народ эти вояки! Нет для них большего позора, чем любовь! Вчера тут кое-что сболтнул один пленный француз, который знавал его еще в Риме, и теперь уж сомневаться не приходится. Не зря говорят: любви, кашля и чесотки ни от кого не утаишь.
Дон Микеле встретил очередную остроту подесты, как полагалось, взрывом хохота, который ему пришлось повторить столько же раз, сколько дон Литтерио повторил свою пословицу. Затем дон Микеле сказал, сделав серьезное лицо:
— Я бы мигом вылечил его от этой любви да так, что он о ней больше и не вспоминал бы. Вот только…
И он приостановился, чтобы разжечь любопытство подесты.
— Вылечил бы? — спросил тот. — Как же вы можете его вылечить? Такую лихоманку не прогонят ни врачи, ни лекарства.
— Голову даю на отсечение, что вылечу его, если только кто-нибудь из его друзей поможет мне.
Дон Литтерио пристально посмотрел на него, не понимая, говорит он серьезно или шутит; а дону Микеле, разумеется, не стоило большого труда рассеять все его сомнения. Уже наполовину поверив ему, дон Литтерио сказал:
— Ну, если только за этим дело стало, такой друг найдется.
В душе он уже ставил себе в заслугу чудодейственное исцеление больного, точно так же как раньше хвалился, что распознал его недуг. Друзья и знакомые Фьерамоски, безусловно, будут превозносить до небес того, кто сотворит чудо и превратит их любимца в весельчака и охотника до шуток и забав.
Подеста стал донимать дона Микеле расспросами, как взяться за такую трудную задачу, а тот стоял на своем, но заставлял себя упрашивать, прикидываясь, будто не совсем доверяет дону Литтерио. Наконец, сделав вид, что уступает, дон Микеле рассказал, что в турецкой земле есть удивительное средство, которое — как он сам видел — применяют, чтобы потушить пламя самой страстной любви; ему не стоило большого труда полностью подчинить себе птичьи мозги бедного подесты, который был в восторге, что встретил такого человека.
— Мне нужно лишь одно, — сказал дон Микеле, — остаться на пять минут, не больше, наедине с его возлюбленной; об остальном я позабочусь сам.
— Вот уж этого я не могу вам обещать. Сказать вам откровенно — я даже не знаю, кто она. Но если только она живет в Барлетте или где-нибудь в окрестностях — я к вашим услугам: не пройдет и суток, как я вам что-нибудь сообщу. Первым делом надо разыскать Джулиано… Это служитель в нашей ратуше… Такой ловкий бес — все на свете пронюхает.
— А где мы встретимся? — спросил дон Микеле.
— Где вам будет угодно.
— Если хотите, встретимся в харчевне Солнца, часов в шесть вечера.
— Согласен, — ответил дон Литтерио.
И, простившись с доном Микеле, восхищенным своей удачей, он направился к городской ратуше на поиски Джулиано. С позволения читателя, мы на время расстанемся с ним, чтобы дону Микеле не слишком долго пришлось томиться в прихожей.
Немало времени провел он там в ожидании Гонсало; наконец он уговорил слугу допустить его к Великому Капитану.
Испанский полководец стоял у окна, в алом атласном плаще на беличьем меху; величественная осанка, высокое чело, проницательный взор, наконец сама слава этого великого человека пробудили в душе герцогского кондотьера то чувство страха и даже, я бы сказал, приниженности, которое всегда испытывает порок перец лицом добродетели. Отвесив ему смиренный низкий поклон, док Микеле сказал:
— Достославный синьор! Поручение, с которым я послан к вашей светлости, настолько важно, что я был вынужден явиться сюда под чужим именем. Если я вам нанес этим обиду, униженно прошу у вас прощения; но вы сами сможете убедиться, что тайна здесь была необходима, и тот, кто меня к вам послал, мог довериться только вашей высокой милости.
На эти слова Гонсало коротко возразил, что не обманет доверия того, кто на него положился, и потребовал подробного объяснения. Дон Микеле отдал ему письмо герцога, получил пропуск и, вернувшись с ним к своему господину, заверил его, что Гонсало сохранит тайну его прибытия в Барлетту.
Он поделился с герцогом своими надеждами на успех поисков, предпринятых его новым другом — подестой.
Валентино, видимо довольный тем, как складываются обстоятельства, натянул капюшон до самых глаз и, запахнувшись в плащ, вышел из харчевни. На лодке он подъехал к крепости с тыловой стороны, где его ждал уже человек, присланный Гонсало по уговору с доном Микеле. Перед ним открылась небольшая дверца; он поднялся потайной лестницей и, миновав несколько переходов, добрался до комнаты испанского полководца.
Мы не видим необходимости давать подробный отчет об их переговорах.
Вкратце, с поразительной четкостью, Валентино сообщил о положении дел в Италии и о возможностях, чаяниях и опасениях различных государств, входящих в ее состав. Он дал понять, что охотно присоединится к Испании, побуждаемый к этому заботой о благе своего народа и надеждой предотвратить бедствия, которые обрушатся на него самого в случае победы испанцев. Превосходно разыграв полнейшую искренность, он показался Гонсало человеком, незаслуженно очерненным молвой. Он предложил Испании союз, в который вошел бы папа и могли бы вступить также и венецианцы, если б захотели; таким образом Италия и Испания оказывали бы друг другу помощь на основе взаимной выгоды. Союз этот должен был остаться тайным до тех пор, пока испанцы не завладеют Неаполитанским королевством хотя бы на две трети. Он обещал пойти на Тоскану собственными силами, объяснив, что у Франции нет более преданных друзей, чем флорентийцы, и поэтому очень важно уничтожить такого мощного союзника французов. Он добавил, что считает весьма полезным привлечь к участию в этом союзе пизанцев, помогая им оправиться от ударов, нанесенных Флорентийской республикой; после чего, восстановив свои силы, они станут бдительно охранять своих союзников от флорентийцев.
У Гонсало не было сколько-нибудь веских возражений против всего сказанного: тонкий ум Чезаре Борджа умел подбирать чрезвычайно убедительные доводы, в которых была большая доля правды. Но испанец хорошо знал, с кем имеет дело, и не очень-то доверял ему.
Поэтому он решил не давать герцогу окончательного ответа, пока не посоветуется, как он сказал, со своими приближенными. Тем не менее он осыпал Валентино любезностями и знаками внимания, проводил его в покои нижнего этажа, окна которых выходили на море; он предоставил их в распоряжение герцога на все время, что ему заблагорассудится провести в Барлетте, и приказал самым доверенным своим слугам оказывать ему все почести, подобающие сыну папы римского.
К вечеру Фьерамоска и Бранкалеоне подъехали к городским воротам; едва они очутились в городе, как их обступили военные люди различных званий; чем дальше они продвигались, тем гуще становилась окружавшая их толпа; каждому хотелось скорее узнать, что ответили французы.
— Как было дело? Что они сказали? Кто будет драться? Когда? Где?
Друзья отвечали, посмеиваясь над этим пылом:
— Приходите в крепость, там все узнаете. Когда же они сами явились в крепость, их провели к Гонсало. Фьерамоска передал ему письмо герцога Немурского. Гонсало прочитал его вслух и сказал, что герцог Немурский принимает вызов, но отказывается предоставить поле для поединка. Этот отказ удивил всех, но Великий Капитан сказал:
— Я не думал, что французы прибегнут к такой хитрости, чтобы уклониться от боя. Но ничего, поле битвы у вас будет, за это я ручаюсь.
Затем, подозвав писца, он сказал ему:
— Напишешь герцогу Немурскому, что он может дать согласие — препятствий к этому больше нет, ибо я предлагаю ему перемирие до конца поединка; добавь, что я жду дня через два приезда моей дочери, доньи Эльвиры, в честь которой хочу устроить небольшой праздник; я приглашаю герцога разделить с нами веселье, пока мечи покоятся в ножнах; наш праздник от этого только выиграет.
Не прошло и двух часов, как письмо было написано отправлено и на него был получен ответ. Герцог Немурский принимал приглашение и соглашался на перемирие; в тот же вечер герольды под звуки труб возвестили об этом всему городу и одновременно объявили имена участников поединка с итальянской стороны, к которым в соответствии с количеством французов добавили еще трех. Это были: Людовике Аминале из Терни, Мариано из Сарни. Джованни Капоччо римлянин.