Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Этторе Фьерамоска, или турнир в Барлетте

ModernLib.Net / Исторические приключения / д’Азельо Массимо / Этторе Фьерамоска, или турнир в Барлетте - Чтение (стр. 4)
Автор: д’Азельо Массимо
Жанр: Исторические приключения

 

 


— Если хотите, я соглашусь с вами, — ответил Ламотт, — что немцы в латах кое-чего стоят и; может быть, могли бы некоторое время выдержать натиск французских воинов в день битвы при Беневенте; но что касается вашей тысячи итальянцев, то, право же, если они двести лет назад были такие же, как теперь, то для того, чтобы разбить их, французам не стоило терять время и калечить бедных коней За те пять лет. что я воюю в Италии, я изучил итальянцев; я сопровождал короля Карла в отряде доблестного Louis d'Ars и уверяю вас, что мы куда чаще сталкивались с итальянским коварством, нежели с итальянскими мечами. Война, которую умеют вести итальянцы, как раз и есть та единственная война, которая неведома французской воинской чести.

Эти напыщенные слова не слишком понравились присутствующим и вовсе не понравились умному и образованному Иниго; у него было много друзей среди итальянцев, сражавшихся под испанскими знаменами, и он знал, как обстояли дела после высадки Карла в Италии. Ему было известно, например, что, несмотря на пресловутую французскую честь, французы не выполнили договора с флорентийцами и взбунтовали против них Пизу; ему было известно, что крепости, по неосторожности Пьетро Медичи попавшие в руки французов, не были возвращены в срок, согласно обещанию. Все это пронеслось в мыслях Иниго. Слова Ламотта возмутили его: юноше трудно было стерпеть, что те самые французы, которые предавали бедных итальянцев и жестоко обращались с ними, теперь поносили их и обзывали предателями. Он уже готов был высказать свое мление Ламотту, когда тот, заметив неблагосклонный прием, оказанный его словам, добавил:

— Вы недавно прибыли из Испании, синьоры, и еще не знаете, что за подлый народ эти итальянцы; вам не пришлось иметь дело ни с герцогом Лодовико, ни с папой, ни с Валентине, которые сперва принимают вас с распростертыми объятиями, а потом норовят воткнуть вам кинжал в спину. Но при Форново они убедились, как много может сделать горсточка храбрецов против целой тучи предателей, и Моро первый попал в собственные сети. Мерзавец, негодяй! Если б даже за ним не числилось других преступлений, кроме убийства племянника, разве одно это не делает его подлейшим из негодяев?

— Да ведь его племянник был полоумный калека, — сказал Корреа, — и, говорят, умер своей смертью.

— Такой же своей, как и все те, кто умер от яда. Де Форе и де Гинь про то знают, они вместе со мной жили тогда в Павийском замке. Король пожелал навестить бедную семью Галеаццо (так передавал мне Филипп де Комин, которому рассказал обо всем сам король). Моро провел его какими-то темными переходами в две сырые низенькие комнатки, выходившие окнами на рвы; и там король очутился лицом к лицу с герцогом Миланским, с его супругой Изабеллой и сыновьями. Изабелла бросилась к ногам короля, умоляя за своего отца; она хотела просить и за себя и за мужа, но этот предатель Моро находился тут же. Бедняга Галеаццо, бледный и истощенный, говорил совсем мало; казалось, он подавлен своим несчастьем. А между тем яд, убивший его, уже был у него в крови. А другой, Чезаре Борджа? Где еще вы сыщете такую парочку? Ведь мы знаем за ним такие вещи, что, если рассказать, не поверят. Впрочем, теперь кое-какие его подвиги уже достаточно известны. Весь свет знает, что он убил брата, чтобы присвоить его титулы и имущество; весь свет знает, как он стал хозяином Романьи; весь свет знает, что он убил зятя, отравил нескольких кардиналов, епископов и еще кучу людей, которые внушали ему подозрение. — Тут Ламотт обернулся к своим товарищам французам с видом человека, вспомнившего что-то общеизвестное и достойное сострадания. — А бедная Джиневра ди Монреале? Самая прекрасная, саманы добродетельная, самая любезная женщина, какую я когда-либо знавал! Вот мои друзья ее помнят: мы ее видела в Риме в девяносто втором году. На свою беду, она познакомилась с герцогом Валентине, который в ту пору был кардиналом. Она вышла замуж за нашего воина — скорее из покорности отцу, чем по другой причине, а потом вдруг заболела какой-то болезнью, которую никто не мог распознать. Все средства были испробованы, все было бесполезно: она умерла. Впоследствии, по странной случайности, я узнал адскую тайну, которая была известна немногим. Ее болезнь была не что иное, как отравление: Валентино отравил ее, чтобы наказать за супружескую верность. Несчастная! Разве все это не призывает громы небесные?

Француз задумался; казалось, он пытался вспомнить какое-то обстоятельство, которое от времени потускнело в его памяти.

— Ну да, я не ошибаюсь; сегодня, когда мы прибыли в Барлетту, я заметил среди ваших воинов одного человека. Имя его я, по правде сказать, запамятовал; но я прекрасно помню, что в то время не раз встречал его в Риме; у него такая фигура, такое лицо, что его нелегко забыть. Говорили, что он тайный любовник Джиневры. После ее смерти он исчез, и никто ничего о нем не знал. Mais oui, je suis sur que с'est le meme[13], — обратился он к своим товарищам. — Я увидел его в миле от города, когда мы остановились у фонтана, ожидая пеших… Такой бледный юноша, с каштановыми волосами. Мне кажется, я никогда не видел такого красивого и такого печального лица… Да, да, конечно, это он; только не спрашивайте меня, как его зовут.

Испанцы переглянулись, соображая, кого имел в виду Ламотт.

— Он итальянец? — спросил один из них.

— Да, итальянец. Правда, он не раскрыл рта; но его товарищ — он сошел с коня и подал ему напиться — говорил ему что-то по-итальянски.

— А какие у него доспехи?

— Кажется, гладкие латы и кольчуга; и, если не ошибаюсь, перо и перевязь голубого цвета.

Иниго первый воскликнул:

— Этторе Фьерамоска!

— Да, да, Фьерамоска, — отвечал Ламотт, — теперь я припоминаю, Фьерамоска. Так вот, все говорили, что Фьерамоска был влюблен в Джиневру, и так как он нигде не появлялся после ее смерти, то люди решили, что он покончил с собой.

Испанцы оживились, заулыбались. Теперь, говорили они, никто уже не станет дивиться печальному виду Фьерамоски и тому, что, в отличие от своих молодых сверстников, он ведет замкнутый образ жизни, Но в то же время все дружно хвалили его добрый нрав, его храбрость, его учтивость: Фьерамоску любили и ценили в войсках. Иниго был с ним особенно дружен и, как недюжинная натура, восхищался, не завидуя, прекрасными качествами итальянского воина, которого чем больше узнавал, тем больше любил. Воспользовавшись случаем, он произнес целую речь в похвалу Фьерамоске со всем тем пылом, который дружба могла родить в сердце испанца.

— Вам нравится его лицо, да и кому бы оно могло не понравиться! Но что для мужчины красота! Если бы вы знали, какая душа у этого юноши! Какое благородное, великое сердце! Какие чудеса храбрости он проявлял! У других людей отвага обычно сочетается с каким-то безрассудством, а он, наоборот, при самой большой опасности сохраняет хладнокровие… Я знавал в жизни храбрецов и при испанском и при французском дворе; но, даю честное слово, такого, который соединял бы в себе все, как этот итальянец, я не встречал и не надеюсь когда-нибудь встретить.

Любовь, которой Фьерамоска пользовался в войсках, развязала все языки, и каждый стал выражать участие к его судьбе. Старый Сегредо, расчувствовавшись не меньше чем остальные, сказал:

— Мне, правда, некогда было терять время с женщинами — я и не понимал никогда, как это сердце, покрытое кольчугой, может страдать из-за них! До когда я вижу этого храброго юношу, всегда печального и удрученного, то испытываю такое чувство, которого далее сам не понимаю. Роr Dios Santo, я бы отдал лучших своих лошадей, но не Леопардо! — только бы этот юноша хоть раз засмеялся от души.

— Говорил я, что это любовная болезнь! — сказал Асеведо. — Когда видишь юношу, который бледен, молчалив и ищет уединения, ошибки быть не может: в дело замешана юбка. Однако, — прибавил он улыбаясь, — правда и то, что порой, как проиграешь две-три партии в цехинетту, то и во рту горько, и бледнеешь, и грустишь — не меньше чем из-за дюжины юбок… Но, конечно, это совсем другое дело, да и длится не так долго. Фьерамоске игра не опасна: я сроду не видел у него в руках карт… Теперь я понимаю причину его ночных поездок. Вы знаете, мои окна выходят на набережную. Я много раз видел по вечерам, как он садится в лодку и огибает замок. «Доброго пути, — говорил я, укладываясь спать, — у каждого свой вкус». Я-то полагал, что он ищет любовных приключений. Вот уж никак бы не подумал, что он гоняет по морю, чтобы оплакивать женщину, которой давно уже нет в живых. Просто поверить невозможно, чтобы Фьерамоска, доблестный воин, поддался такому безумию.

— Это доказывает, — с жаром возразил Иниго, — что доброе и любящее сердце может биться в груди отважного человека. И, слава Богу, надо отдать справедливость Фьерамоске, как и всем итальянцам, которые сражаются под знаменем братьев Колонна; никто из тех, кто опоясан мечом и умеет держать в руках копье, не может похвалиться, что приносит больше чести своему оружию и более достоин его носить.

Испанцы словами и жестами одобрили эту похвалу, высказанную с жаром чистой, истинно любящей души: ежедневно наблюдая храбрость итальянских воинов, они не могли отрицать ее. Но три пленника были разгорячены собственными речами и вином, в особенности Ламотт, сердитый на Иниго за то, что тот в течение всего ужина не переставал говорить ему колкости. Будучи не в силах изменить своему высокомерию, Ламотт почитал всех ничтожествами по сравнению с собой и своими друзьями; поэтому он ответил на слова Иниго принужденным смехом и сострадательным взглядом, от которого юноша вспыхнул гневом. Ламотт сказал:

— В этом, мессер кавальере, ни я, ни мои товарищи с вами не согласны. Мы много лет воюем в Италии; и, как я уже говорил вам, мы видели, что итальянцы чаще пускают в дело кинжалы и яд, чем мечи и копья. Прошу вас поверить мне: французский воин, — тут он надулся от важности, — постыдился бы взять к себе в конюхи такого человека, как эти трусы итальянцы. Посудите сами, можно ли сравнивать их с нами.

— Послушайте, кавальере, да хорошенько раскройте уши, — отвечал Иниго, который не мог больше сдерживать свое возмущение, слыша, как поносят его друзей, но не желая изливаться перед человеком, искалечившим его лошадь. — Если бы кто-нибудь из наших итальянцев, а уж тем более Фьерамоска, был здесь и вы были бы не пленником Диего Гарсии, а свободным человеком, то, перед тем как лечь в постель, вы бы убедились, что французскому воину пришлось бы немало попотеть, защищая свою шкуру. Но так как вы пленник, а здесь только испанцы, то я, как друг Фьерамоски и всех итальянцев, заявляю от их имени: и вы и каждый, кто скажет, что итальянцы, имея в руках оружие, побоятся кого бы то ни было и что они, как вы говорите, трусы и предатели, — нагло лгут. Я заявляю, что они могут помериться силами с кем угодно в пешем бою, верхом, в полном вооружении Или на одних мечах, где и когда только вам будет угодно.

Ламотт и его товарищи, которые в начале этой речи с надменным видом повернулись к говорившему, теперь нетерпеливо ожидали, когда он окончит; на их лицах изумление сменилось гневом. Когда в обществе, среди смеха и веселья, кто-нибудь повышает голос и говорит о говорит о железе и крови, все замолкают и напряженно ждут, пока дело разъяснится; испанцы перестали перешептываться между собой и насторожились, ожидая, что же произойдет после первого нарушения перемирия.

— Мы пленники, — отвечал Ламотт с надменным смирением, — и не можем принять вызов. Но с разрешения воинов, которым мы отдали наши мечи и которые, без сомнения, получат за нас достойный выкуп я от своего имени, от имени моих товарищей и всего французского войска говорю и повторяю то, что раз уже сказал и что буду говорить всегда: итальянцы годны только для того, чтобы затевать предательские заговоры, а не для того, чтобы вести войну; это самые жалкие солдаты из всех, кто когда-либо ставил ногу в стремя или надевал латы. И если кто скажет, что я солгал, то он лжет сам, и я ему это докажу с оружием в руках.

Он нащупал на своей груди золотой крест и, поцеловав его, положил на стол.

— Пусть я буду лишен надежды на этот символ нашего спасения, когда придет мой последний час, пусть сочтут меня трусом, недостойным носить золотые шпоры, если я и мои товарищи не ответим на вызов итальянцев, который мы услышали из ваших уст. И с помощью Божией, с помощью Пресвятой Девы и святого Дионисия, которые поддержат нас в нашем правом деле, мы покажем всему миру, какая разница между французскими воинами и этим итальянским сбродом, которому вы покровительствуете.

— Да свершится все во имя Божие, — отвечал Иниго, расстегивая кафтан и снимая с шеи образок мадонны Монсерратской. Он перекрестился образком и положил его рядом с золотым крестом Ламотта, слегка раздосадованный тем, что по своей бедности не может предложить залог, равный по ценности залогу французского рыцаря, Но он поборол свое замешательство и сказал просто:

— Вот мой залог. Пусть Диего Гарсиа возьмет оба от имени Гонсало; Великий Капитан не откажет предоставить поле боя нашим благородным друзьям и французским рыцарям, которые приедут сразиться с ними.

— Конечно, нет, — отвечал Гарсиа, принимая залог. — Гонсало никогда не помешает доблестным людям помериться мечами и исполнить долг добрых рыцарей. Но вам, мессер барон, — обратился он к Ламотту, — придется разгрызть такой твердый орешек какого вы и не ожидаете.

— C'est notre affaire[14], — отвечал француз, улыбаясь и качая головой. — Я и мои товарищи не сочтем самым доблестным или самым славным подвигом нашей жизни то, что мы сумеем доказать этому храброму испанцу его ошибку, выбив из седла четырех итальянцев.

Диего Гарсиа, который по-настоящему оживлялся только в пылу схватки или беседуя о поединках, не помнил себя от радости, слушая речи, сулившие единоборство, в котором обе стороны, без сомнения, будут нападать и защищаться со всем ожесточением, какое может внушить национальная гордость. Вскинув голову, возвысив голос и хлопнув в ладоши, которым позавидовал бы Самсон, он воскликнул:

— Ваши слова, рыцари, достойны таких мужей чести и воинов, как вы, и я уверен, что и действия ваши не уступят словам. Да здравствуют храбрецы всех наций!

Говоря это, Паредес поднял свой кубок. Остальные последовали его примеру и несколько раз подряд весело осушили кубки в честь будущих победителей. Когда шум немного утих, Иниго прибавил:

— Оскорбление, которое вы наносите доблести итальянцев, мессер кавальере, не такая вещь, к которой мои друзья отнесутся легко; они не ограничатся переломленными копьями, словно речь идет о награде на турнире. Я теперь не стану говорить о числе участников битвы: этот вопрос будут решать обе стороны; но каково бы ни было решение, я предлагаю вам и вашим людям битву в полном вооружении и до последней капли крови, до тех пор, пока все будут убиты, или взяты в плен, или вынуждены покинуть поле боя. Принимаете ли вы эти условия?

— Принимаю.

Когда договор был таким образом заключен и к нему больше ничего нельзя было добавить, поздний час и усталость от дневных тягот подсказали всем присутствующим мысль о необходимости отдыха. Все дружно поднялись из-за стола, вышли из харчевни и Разбрелись по домам. Французские бароны встретили почетный прием: они ночевали под кровом тех, кто взял их в плен.

Хотя французы и похвалялись, будто в грош не ставят итальянцев, но внутренний голос — а кое-кому и личный опыт — подсказывал, что на этот раз понадобятся скорее дела, чем слова, дабы с честью выйти из поединка. Иниго, со своей стороны, хотя и был совершенно уверен в доблести своих друзей и в их готовности сразиться с целым светом во славу итальянского оружия, понимал, что противниками итальянцев будут прославленные воины, первые мечи французского королевства, и не мог не думать об исходе этого важного дела.

Действительно, Ламотт и его товарищи могли бы помериться силами с кем угодно. Их умение владеть оружием было известно каждому солдату. А во французских отрядах сражалось немало людей, не уступавших им ни в мужестве, ни в опыте: достаточно назвать знаменитого Баярда, который и один мог бы перетянуть чашу весов.

Несмотря на все эти размышления, гордый испанец ни минуты не раскаивался в том, что принял сторону итальянцев. Он чувствовал, что уронил бы себя, если бы молча стерпел злобные оскорбления дерзкого пленника, оскорбления, которых не заслуживали его отсутствовавшие друзья.

«Да и как может быть побежден тот, — подумал он, — кто сражается за честь своей родины?»

Эта мысль ободрила Иниго. Он решил утром переговорить обо всем с Фьерамоской и постараться, чтобы исход дела был почетным для той стороны, которую он взялся поддерживать. Обуреваемый столь благородными чувствами, он всю ночь не спал, ожидая часа, когда можно будет приняться за дело.

ГЛАВА III

Крепость Барлетта, где расположились Гонсало и другие полководцы, находилась на самом берегу моря. В соседних домах кое-как разместились испанские и итальянские военачальники со своей челядью; один из лучших домов был занят братьями Просперо и Фабрицио Колонна, прибывшими в сопровождении пышной свиты оруженосцев, слуг и конюхов, как и надлежало особам столь знатного рода. Этторе Фьерамоска, очень полюбившийся обоим братьям за все свои достоинства, был для них все равно что сын, а потому они и поселили его поблизости от себя, у моря, в домике, где вполне хватило места для его слуг, лошадей и поклажи. Комната, в которой он спал, находилась наверху и выходила окнами на восток.

Было утро следующего после описанного нами ужина дня. В первых проблесках зари уже можно было различить на горизонте темную полосу, отделявшую море от неба, когда юный Фьерамоска, покинув ложе, на котором его не всегда посещал мирный сон, вышел на террасу; внизу, под дуновениями свежего утреннего ветерка, тихо плескались волны.

Бедные обитатели севера! Вы не знаете, как хорош этот час под прекрасным небом юга, на берегу моря, когда вся природа, еще погруженная в сон и тишину, едва нарушает приглушенный рокот волн, которые, подобно мысли, от сотворения не знают покоя и не узнают его до своего конца. Тот, кто не встречал этого часа в одиночестве, кого перед наступлением жаркого дня на чудесных берегах Неаполитанского королевства не овеяла последним взмахом крыла летучая мышь, он не знает, каких пределов может достичь божественная красота мироздания.

У стены террасы росла пальма. Юноша сидел на широких перилах, прислонясь спиной к ее стволу, обхватив руками колено, и наслаждался тишиной и прозрачным предрассветным воздухом.

Природа наделила его бесценным даром — врожденной склонностью ко всему прекрасному, доброму и возвышенному. Единственным его недостатком, если это можно так назвать, было чрезмерно доброе сердце. Но выросший с детских лет среди воинов, он рано стал понимать людей и их поступки; безошибочный в суждениях ум его быстро указывал ему ту грань, за которой доброта может перейти в слабость; и суровость, обычно свойственная людям, постоянно живущим среди опасностей, превратилась в душе его в справедливую твердость, достойное свойство мужественного характера.

Отец Фьерамоски, капуанский дворянин, последователь Браччо да Монтоне, состарившийся в войнах, раздиравших Италию в XV веке, не мог дать Этторе ничего кроме меча; поэтому тот с детства считал ратное дело единственным достойным себя занятием и в течение ряда лет не мог стать выше понятий, господствовавших в его время, по которым оружие служило только для завоевания славы и богатства.

Но разум его мужал с годами; немногие часы досуга, выпадавшие на его долю между сражениями, он не тратил на охоту, турниры и другие юношеские забавы, любовно посвящая их науке и чтению; и познакомившись с писателями древности, узнав о славных подвигах людей, проливших кровь за родину, а не за того, кто больше заплатит, он понял, каким грязным ремеслом занимается воин, когда, подобно разбойнику, ставит себе целью наживу за счет более слабого, вместо того, чтобы защищать своих соотечественников и самого себя от посягательств чужеземцев.

Еще подростком отправился он в Неаполь с отцом, у которого там были важные дела. При дворе Альфонсе он познакомился со знаменитым Понтано, и тот, пленившись способностями и привлекательной внешностью мальчика, привязался к нему всем сердцем; он принял его в академию, носившую имя Понтанианской, хоть она и была основана Панормиттой, и принялся учить с величайшим усердием; а ученик, в свою очередь, преклонялся перед ним с любовью, порожденной благодарностью и восхищением.

Любовь к отечеству и славе Италии, пробужденная в его сердце красноречивыми беседами учителя, не только не угасла, но вскоре разгорелась и превратилась в подлинную страсть. Юного французского дворянина, оскорбительно отозвавшегося об Италии, он вызвал на поединок и, несмотря на то, что тот был и старше и сильнее, ранил и заставил признать свою вину в присутствии короля и всего двора. Покинув Неаполь и испытав немало превратностей судьбы, он встретил на пути своем ту любовь, о которой мы с вами кое-что уже слышали от пленного француза.

Но когда Карл VIII принялся терзать Италию и французское оружие держало ее в цепях и в страхе, в сердце Фьерамоски с новой силой вспыхнула любовь к отчизне. Его приводили в ярость рассказы о бесчинствах захватчиков в Ломбардии, Тоскане и других государствах Италии. Когда до него дошла весть о гордом ответе Пьетро Каппони королю, которому пришлось уступить, Фьерамоска сиял от радости и превозносил до небес доблестного флорентийца.

Пала династия неаполитанских королей. Тогда Фьерамоска решил сражаться на стороне Испании: это давало ему возможность участвовать в борьбе против Франции, могущество которой все возрастало; испанская спесивость казалась ему менее отталкивающей, нежели пустое бахвальство французов; к тому же враг, который мог ударить только с моря, не так его пугал, и он полагал, что если с помощью испанских войск удастся прогнать французов, то не таким уж трудным делом будет установить порядок в Италии.

Последние звезды бледнели и мало-помалу тонули в потоках света, разливавшихся по небу. Солнце уже озаряло самые высокие вершины хребта Гаргано, окрашивая их в розовый цвет, сгущавшийся в затененных ущельях до фиолетового, а на противоположном берегу залива, изогнутом в виде полумесяца, концы которого сходились к Барлетте, все яснее вырисовывалось при свете наступавшего утра пестрое и живописное переплетение долин и холмов, спускавшихся к морю. Густые каштановые рощи, на вершинах позолоченные солнцем, редели, сбегая с холмов; их сменяли ярко-зеленые луга и пашни. Там, над обрывом, белел обнажившийся известняк; тут крутой горный склон принимал то желтый, то красноватый оттенок — в зависимости от почвы. Лазурное море казалось неподвижным, и только у подножия скал вскипала кайма белоснежной пены.

В той части залива, которая глубоко вдавалась в сушу, на островке, соединенном с берегом длинным и узким мостом, виднелся среди пальм и кипарисов монастырь с маленькой церковью и колокольней, обнесенный зубчатыми стенами с башенками, служившими надежной защитой от внезапного набега корсаров или сарацинов.

Этторе всматривался с глубочайшим волнением, прищурившись: в тумане, еще скрывавшем в этот час низины, едва мощно было различить очертания зданий. Напрягая слух, ловил он слабый звон колокола, призывавшего к утренней молитве, и был настолько поглощен этим занятием, что не слышал, как его позвал Иниго, стоявший во внутреннем дворике; не получив ответа, Иниго поднялся на террасу.

— После такого дня, как вчерашний, — сказал он, — я бы никогда не подумал, что ты встанешь чуть свет.

Тот, чье сердце бывало во власти единственного, благородного и жгучего чувства, поймет, как раздосадован был Фьерамоска приходом Иниго, заставшего его врасплох и прервавшего его размышления. Он обернулся, не сумев скрыть раздражения. Иниго почувствовал было, что явился не вовремя. Но справедливый и приветливый нрав Этторе не позволил ему упрекнуть друга за то, что тот невольно помешал ему. Не отвечая на слова Иниго, он пошел ему навстречу, пожал руку и, окончательно овладев собой, ласково спросил:

— Какой добрый ветер занес тебя сюда в такой час?

— Поистине добрый; за такую новость тебе придется угостить меня. Я едва мог дождаться утра, чтобы все рассказать тебе. Я всегда завидовал твоей доблести; а теперь довелось позавидовать твоему счастью. Какой же ты счастливец, мой Этторе! Небо избрало тебя для славного подвига, за который ты охотно заплатил бы дорогой ценой. А он выпал тебе на долю без забот и труда. Нет, ты впрямь в рубашке родился!

Фьерамоска провел друга в дом и уселся напротив него, чтобы узнать наконец о выпавшем ему счастье. Иниго вкратце рассказал обо всем, что произошло накануне вечером, о том, как он сам вступился за итальянцев, и о брошенном вызове. Когда он дошел до дерзкой речи Ламотта и повторил ее слово в слово, пылкий итальянец вскочил и стукнул по столу кулаком, а глаза его заискрились гордой радостью.

— Нет! — воскликнул он. — Мы еще не пали так низко! Найдутся еще руки и мечи, чтобы загнать обратно в глотку разбойнику французу слова, на беду его вылетевшие оттуда! Да благословит тебя Бог за столь радостные вести, брат мой Иниго! — и он крепко прижал друга к своей груди. — Вечно буду я тебе благодарен за твою заботу о нашей чести и, жив буду или умру, никогда об этом не забуду!..

И конца не было дружеским речам… Когда первый порыв восторга несколько утих, Фьерамоска сказал:

— Пора теперь от слов перейти к делу.

И кликнув слугу, он стал с его помощью одеваться, перечисляя в то же время товарищей, которых хотел отобрать для турнира. Ему хотелось, чтобы участвовало как можно больше народу.

— Немало найдется среди нас славных воинов, — говорил он, — но дело это слишком важное; выберем лучших. Первый — Бранкалеоне. Ни одно французское копье не выбьет его из седла — такие у него могучие плечи! Он, Капоччо и Джовенале, все трое — Римляне, и скажу тебе, сами Горации вряд ли лучше владели мечом. Итак, трое. Пошли дальше: Фанфулла из Лоди, этот сумасброд одержимый, знаешь его? (Иниго поднял голову, слегка нахмурился и поджал губы, стараясь припомнить.) Да знаешь, конечно знаешь! Ну, ломбардец, телохранитель синьора Фабрицио… тот самый, что на днях проскакал верхом на коне по крепостной стене бастиона до ворот Сан-Баколо…

— Ах, да, да! — ответил Иниго. — Теперь вспомнил.

— Ладно. Стало быть, он четвертый. Пока руки у него целы, он сумеет дать им работу. Пятым буду я сам и с помощью Божьей исполню свой долг. Мазуччо! — позвал он слугу. — Погляди-ка, вчера у моего щита отломилась ручка, снеси починить и поживее! Да, слушай: надо наточить меч и кинжал, и затем… Что же я еще хотел сказать? Ах, да: в порядке ли моя испанская сбруя?

Слуга кивнул головой.

При виде этой горячности Иниго улыбнулся и сказал:

— У тебя еще хватит времени, чтобы подготовиться, ведь сражаться предстоит не сегодня и не завтра.

Об этом Фьерамоска не подумал, — он пылал как в лихорадке и готов был драться хоть сейчас; не слушая возражений испанца, он продолжал перебирать имена товарищей; ему казалось, что пятерых недостаточно. Звонким голосом он говорил:

— А как же мы позабыли о Романелло и Форли? Значит, шесть. Лодовико Бенаволи — семь. Этих-то ты знаешь, Иниго: ты их видел в деле. Мазуччо, Мазуччо!

И слуга, спустившийся было вниз, воротился бегом.

— Моему боевому коню Айроне, которого подарил мне синьор Просперо, дашь вволю соломы и ячменя и проездишь его с часок, пока не жарко, да смотри проверь, как он подкован.

Отдавая все эти приказания, Этторе одевался; слуга накинул ему на плечи плащ; пристегнув к поясу шпагу в надев шляпу с голубым пером, он сказал Иниго:

— Идем вместе. Прежде всего надо поговорить с синьором Просперо, а затем — обратиться к Гонсало за пропуском.

Пока они шли по улицам, он все припоминал то одного, то другого воина, который смог бы пригодиться в деле. Но ни одного из них он не предлагал сгоряча, а тщательно перебирал в памяти положение каждого, его силу, доблесть, всю прошлую его жизнь, с тем чтобы повести на такой подвиг только самых надежных людей. Выше всех ставил он римлянина Бранкалеоне, хорошо зная его как человека честного, великодушного и необычайно отважного; Этторе нравилось, что он держался сурово и чуждался своих беспечных товарищей. Он испытывал столь дружеские чувства к Бранкалеоне, что не раз готов был поведать ему все о себе и о Джиневре; но присущая ему сдержанность, а может быть, отсутствие подходящего случая помешали ему сделать это. Все родичи, а также и предки Бранкалеоне были гибеллинами и потому всегда держали сторону братьев Колонна, сам же Бранкалеоне был начальником телохранителей при синьоре Фабрицио и отличался на этом поприще не менее чем на поле брани. Он был коренаст, широк в плечах и в груди, молчалив и всегда поглощен своим делом. Настойчиво и упорно доводил он до конца все, за что ни брался, и не было у него иных желаний, как непрестанно поддерживать и наконец привести к победе партию Колонна, по сравнению с которой в его глазах все было ничтожным; за нее, как, впрочем, и за всякое дело, которому он служил, он с радостью дал бы изрубить себя на куски.

По дороге к дому Колонна Этторе и Иниго зашли к Бранкалеоне; они застали его в ту минуту, когда он осматривал своих лошадей и, держа в руке меч со свернутой перевязью, давал указания слугам и конюхам, стараясь тратить как можно меньше слов. Фьерамоска подозвал его и в самых пылких выражениях поведал о своем деле, но Бранкалеоне выслушал его невозмутимо, не меняясь в лице. Шагая вместе с друзьями по дороге, он только заметил:

— Слепого опыт учит. Пусть сперва отведает моего меча, а там будет видно.

И эта уверенность не была пустой похвальбой — не раз уже приходилось ему участвовать в поединках, и он всегда с честью выходил из боя.

ГЛАВА IV

Оскорбительные слова Ламотта и последовавший за ним вызов, сделанный в присутствии стольких людей, не могли остаться тайной: слухи распространились среди войска, а затем и по всему городу. Иниго и два итальянца, явившиеся с ним в дом Просперо Колонна, обнаружили, что там уже ни о чем другом не говорят; сюда начал стекаться цвет итальянской молодежи, искавшей у Просперо, своего вождя, совета, как надлежит себя вести.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20