Нужно ли говорить, что кровь итальянцев вскипела от надменной выходки Ламотта? Но ни одного слова не раздалось в ответ ему и синьору Просперо, лишь кое-кто скрипнул зубами, а кое-кто бросил на француза убийственный взгляд.
На этом закончились переговоры, и судьи дали бойцам обеих сторон полчаса на подготовку: по истечении этого срока трубач, сидевший на коне под тенью падуба, должен был трижды протрубить сигнал к бою.
Участники поединка снова вскочили на коней; распорядители расставили их в ряд, в четырех шагах друг от друга; и оба, как Колонна, так и Баярд, еще раз тщательно осмотрели трензеля и подпруги коней, ремни и застежки рыцарских доспехов; вряд ли у кого-нибудь в том и другом лагере был более наметанный глаз, чем у этих двух воинов.
После осмотра синьор Просперо остановил коня перед шеренгой и громко сказал: — Синьоры! Не думайте, что я обращаюсь к вам, чтобы подбодрить перед боем столь доблестных воинов; я вижу среди вас ломбардцев, неаполитанцев, римлян, сицилийцев. Разве все вы не сыновья Италии? Разве слава победы не будет поровну разделена между всеми вами? Разве не стоят перед вами чужеземцы, ославившие итальянцев как трусов? Скажу вам только одно: вы видите среди них подлого предателя Граяно д'Асти. Он идет в бой, надеясь, что на его собратьев падет бесчестье! Вам ясно, что я хочу сказать: живым он не должен выйти из сражения.
Фьерамоска, стоявший возле Бранкалеоне, сказал ему вполголоса:
— Ах, если б я не был связан обетом! Бранкалеоне ответил ему:
— Предоставь это мне. Я-то зароков не давал и знаю, куда разить.
Желание убить Граяно зародилось в нем в тот самый день, когда друг поведал ему о своих несчастьях и он понял, что таким путем может устранить препятствие, стоящее между Фьерамоской и Джиневрой. Когда же ему стало известно, что Граяно участвует в поединке на стороне французов, он понял, что наконец представился случай выполнить это решение.
Читатель, вероятно, помнит, какие сведения приобрел Бранкалеоне в день турнира, когда астийский рыцарь надевал при нем свои доспехи. Неожиданная кончина Джиневры разрушила замыслы Бранкалеоне. Однако желание покончить с Граяно по-прежнему жило в нем и укрепилось еще больше после слов синьора Просперо, которому он слепо повиновался, как главе партии Колонна.
Меж тем распорядители вернулись на свои места: Баярд — к судьям, Колонна — под сень дубов. Весь закованный в броню, но с непокрытой головой, Колонна сидел на огромном вороном коне, покрытом красным с золотом чепраком; обратив на своих рыцарей суровый, исполненный отваги взор, полководец молча ожидал сигнала. Рядом находился его паж, красивый шестнадцатилетний юноша в голубой одежде и ярко-красных чулках; несколько военачальников стояли тут же, неподвижные как статуи, но исполненные воинственного пыла. По мере того как приближалось роковое мгновение, смолкали все разговоры, и только изредка кто-нибудь вполголоса обменивался словом с соседом.
Тишина придавала сборищу торжественность величие, ее нарушали лишь топот и ржание коней: отдохнувшие, сытые, они нетерпеливо рвались вперед, грызли длинные позолоченные удила, брызгали пеной и дугой выгибали шеи и хвосты; а порой вставали на дыбы и храпели, раздувая красные ноздри, и тогда казалось, что глаза их мечут искры.
В наши дни трудно себе представить, до чего воинственно выглядели тогда всадник и его конь, закованные в железо. Рыцарь с опущенным забралом одетый броней, со щитом, прикрывающим грудь, и с копьем у бедра, сидел в седле, железные луки которого, круто приподнятые спереди и сзади, предохраняли его от падения. Он как бы врастал в седло и, сжимая коленями бока коня, чувствовал малейшее его движение, подобно кентавру сливаясь с ним в единое существо. Голова коня была защищена спереди и сбоку железным забралом с прорезями для глаз; на лбу торчало острие; легкая чешуя из металлических пластинок закрывала его шею, спину и грудь, но не стесняла движений; такая же броня защищала круп и бока, оставляя только отверстия для пришпоривания.
Прекрасные формы благородного животного были столько обезображены всем этим снаряжением, что, если бы не ноги, его можно было бы принять за носорога. Когда он стоял неподвижно, просто не верилось, что он может двигаться, а тем более бегать; но достаточно было седоку только слегка натянуть поводья или прикоснуться к нему шпорами, и конь несся вскачь с такой легкостью и быстротой, словно на нем и не было никаких доспехов: так искусно были они прилажены.
Помимо копья, меча и кинжала, с которыми рыцарь не расставался, он был еще вооружен стальной палицей и секирой, подвешенными к передней луке седла.
Итальянцы особенно славились умением владеть этим видом оружия. Что касается украшений, то они были очень разнообразны, в зависимости от вкуса. На гребне шлема высился султан из павлиньего хвоста, а вокруг развевались пестрые перья. Некоторые предпочитали перьям фестоны, носившие у французов название «lambrequins». Кто надевал поверх панциря камзол, кто перевязь, а иной обладатель особенно великолепных и дорогих доспехов оставлял их открытыми. Голову коня также украшали перья или другой убор; поводья шириной в ладонь, отделанные фестонами, радовали глаз своей расцветкой и часто отличались столь искусной и богатой выделкой, что сами по себе представляли большую ценность. К гербам, изображенным на щитах, итальянцы на этот раз добавили различные девизы; на щите Фьерамоски, например, красовалась надпись: «Quid possit pateat saltern nunc Italia viritus».[36]
Наконец герольд вышел на середину поля и громко объявил запрет выражать сочувствие или неодобрение одной из сторон — будь то криками, действиями или знаками. Когда он вернулся к судьям, трубач сыграл первый сигнал, затем второй: можно было услышать, как муха пролетит. Прозвучал третий, — и вот рыцари все как один отпустили поводья и, пригнувшись к холке коней, вонзив им в бока шпоры, словно взвились в воздух, потом устремились навстречу друг другу сначала рысью, а там и во весь опор, одни с криком: «Да здравствует Италия», а другие — «Да здравствует Франция!» И возгласы эти неслись до самого моря. Противников разделяло расстояние шагов в полтораста. Но они еще не успели сойтись, как исчезли в клубах пыли, которые все росли и сгущались и наконец полностью обволокли их, подобно туче, как раз в то мгновение, когда они сшиблись друг с другом. Кони столкнулись лбами, копья всадников ударились, ломаясь о вражеские щиты и панцири. Казалось, что с грохотом мчится по горному склону лавина — вначале беспрепятственно, а потом налетает на лес, где ломает, рвет, крушит и уничтожает все, что попадается ей на пути.
Пыль скрыла от глаз зрителей первую схватку; сквозь ее завесу едва можно было разглядеть, как поблескивало на солнце оружие да взлетали в воздух обрывки перьев, изодранных в бою; они кружились, словно подхваченные вихрем, и ветер уносил их далеко от поля битвы. Гром сражения эхом отдавался в окрестных долинах; Диего Гарсиа то и дело колотил себя кулаками по бедрам — в восторге и в то же время в ярости оттого, что он здесь, а не в гуще боя. Остальные же зрители, потрясенные, застыли в полной неподвижности.
На несколько мгновений все воины сбились в кучу, и только по ярким искрам, вспыхивавшим то здесь, то там в густой пыли, можно было догадаться, что рыцари взялись за мечи; и такой звон и дробный стук стоял кругом, словно на поле работало десятка два наковален.
Под ослепительными лучами солнца вся эта бесформенная груда вращалась вокруг собственной оси и напоминала еле видное из-за дыма колесо потешных огней, так причудливо и стремительно все это двигалось, сжималось, растягивалось и крутилось.
Страстное желание зрителей хоть что-то наконец увидеть и узнать, на чью долю выпал первый успех, готово было вот-вот прорваться криком; громкий говор все нарастал, но внезапно стих, когда раздались звуки труб, а из беспорядочной толчеи вырвался конь без всадника, такой запыленный, что нельзя было разобрать, какого цвета его седло. Он мчался вскачь по полю и путался в обрывках изодранного повода, наступая на него то одной, то другой ногой; узда не давала ему поднять голову, и он едва не падал, а из глубокой раны на спине фонтаном хлестала черная кровь, отмечая его путь. Пробежав еще немного, конь обессилел и упал на колени, а потом рухнул на землю; как выяснилось, он принадлежал одному из французов.
Между тем рыцари сошлись попарно и бились на мечах, нанося и отражая могучие удары; каждый обходил противника, стараясь занять наиболее выгодную позицию, и таким образом круг все расширялся, и постепенно распутывался тесный клубок первой схватки. Ветер рассеял пыль, и взорам открылось поле боя.
Тогда все увидели, что упавший всадник был Мартеллен де Ламбри, а бился с ним, на его беду, Фанфулла из Лоди. Со свойственной ему неистовой яростью, в которой сочетались редкая отвага и невероятная ловкость, Фанфулла насквозь проткнул копьем забрало неприятеля, так что тот с размаху грянулся оземь; нанеся этот удар, Фанфулла закричал, покрывая голосом грохот боя:
— Первый!
Невдалеке он заметил Ламотта, который потерял стремя под натиском Фьерамоски; тогда Фанфулла крикнул ему:
— Денег не хватит… Денег-то мало!
К этому мгновению кольцо сражающихся расширялось. Фанфулла сказал выбитому из седла французу:
— Ты мой пленник…
Но тот внезапно вскочил на ноги и вместо ответа нанес ему удар мечом, который только скользнул по блестящим латам лодийца. В ту же секунду двуручный меч Фанфуллы обрушился на шлем врага, и тот еще не опомнившийся от первого удара, ела удержался на ногах; а Фанфулла наносил ему удар за ударом, приговаривая всякий раз:
— Мало денег, мало, мало!
Разил он мечом с такой силой, что слова вырывались у него с уханьем, как у дровосека, когда он вонзает топор в дерево.
Француз, несмотря на все усилия, не мог сопротивляться этому вихрю; он упал, оглушенный, но все еще не хотел сдаваться; тогда взбешенный Фанфулла улучил мгновение, когда тот приподнялся на одно колено, и уложил его последним ударом со словами:
— Ну что, хватит с тебя?
Баярд увидел, что его рыцарь понапрасну жертвует жизнью, и послал на поле посредника, который бросил жезл между противниками и громко возвестил:
— Martellin de Lambris prisonnier![37]
Несколько человек помогли французу встать и, поддерживая его, отвели к синьору Просперо.
— Да благословит Господь твою руку! — крикнул Колонна победителю.
Он поручил своей страже французского барона, который не дал снять с себя шлем, улегся под дубом и застыл в молчании и неподвижности.
Фанфулла повернул лошадь, пустил ее вскачь и снова устремился в гущу боя; он поглядывал по сторонам, ища, куда бы приложить свои силы, и, как бы играя, описывал мечом круги в воздухе — искусство, в котором он не имел себе равных во всем войске. Наконец он охватил взглядом всю картину сражения и понял, что противнику счастье не улыбается, а итальянцы отлично справляются со своим делом; тогда Фанфулла снова возвысил голос, повторяя имя Ламотта и свою присказку: «А денег-то мало!» Распевал он эти словечки на мотив известной песни, которую в ту пору пели на улицах слепцы. Он так беззаботно дурачился в седле, так искусно и легко играл мечом и так забавно сочеталось все это с его насмешливой песенкой, что, даже суровое лицо синьора Просперо на мгновение озарилось улыбкой.
Пока Фанфулла завоевывал первую победу, Этторе Фьерамоска своим копьем выбил стремя из-под ноги Ламотта, но не смог сбросить его с коня. Силы и доблести у Ламотта было куда больше, нежели у пленника Фанфуллы. Завидуя успеху друга, Фьерамоска орудовал мечом с такой яростью, что хулитель итальянской чести при всей своей храбрости едва успевал отбиваться. Фьерамоске опять вспомнилось оскорбление, которое Ламотт в тот вечер, за ужином, нанес итальянцам, заявив, что французский воин не взял бы итальянца даже в конюхи; и он все яростнее рубил и колол мечом; доспехи врага уже погнулись, на теле была не одна рана, а Фьерамоска с насмешкой спрашивал его:
— Ну как, неплохо мы работаем скребницей? Держись, держись, это тебе не болтовня, а дело!
Француз не стерпел насмешек и в бешенстве обрушил меч на голову Этторе; тот не успел прикрыться щитом и тщетно попытался отразить удар, — меч его разлетелся на куски, а француз разрубил пополам его латный ошейник и ранил Фьерамоску в плечо, чуть повыше ключицы. Этторе не стал ждать второго удара, он набросился на врага и обхватил его руками, стараясь стащить с коня, а француз, оставив в покое свой меч, стал вырываться. Этого только и ждал Фьерамоска: он сбросил с себя противника раньше, чем тот успел снова взяться за меч, пришпорил коня, повернул его, схватил секиру, висевшую на луке седла, и устремился на Ламотта.
Добрый конь Фьерамоски, испытанный во многих боях, почувствовав игру поводьев и прикосновение шпор, встал на дыбы, словно баран, который вот-вот забодает, а потом рванулся вперед, в то же время держась достаточно близко к противнику, чтобы дать седоку возможность нанести удар. Любуясь умным животным, Фьерамоска подумал: «Как хорошо, что я взял тебя с собой!» — и пустил в ход секиру с таким искусством, что быстро восстановил утраченное было преимущество над французом.
Если схватка этих двух лучших воинов враждующих сторон и не решила исхода сражения, вопрос чести по крайней мере был теперь разрешен. Для Ламотта после презрительных слов, сказанных им об итальянцах, поражение было вдвойне позорным; а Фьерамоске победа сулила двойную славу. Его товарищи, уверенные, что он справится с врагом, не вступали в бой; французы тоже остерегались прийти на помощь своему рыцарю, дабы потом не говорили, что он не смог побороть противника и хвалился попусту. Поэтому все, словно по уговору, на несколько минут остановились, прикованные взорами к этим бойцам. А у них обоих такие же мысли вызвали неистовую жажду победы, и сражались они с особым ожесточением тщательно избегая малейшей оплошности и мгновенно пользуясь любым преимуществом. Этот поединок мог поистине служить образцом рыцарского искусства.
Диего Гарсиа де Паредес провел всю жизнь в сражениях, однако был так поражен мастерством этой схватки, что не мог усидеть на месте: он подбежал к самому краю гребня, с которого видно было поле боя, и с жадностью впился глазами в соперников. Издали эта неподвижная фигура с мощным туловищем на богатырских ногах, со спокойно опущенными руками, казалась изваянием, но тот, кто видел вблизи, как ходят мышцы под тесной кожаной курткой, как сжимаются кулаки, а главное — как сверкают глаза, тот понимал, как он внутренне кипит и негодует, что только присутствует при этом сражении как зритель.
Фанфулла, расставшись с синьором Просперо, ехал по полю; то ли ему совсем не пришли в голову соображения, удержавшие остальных от участия в этой стычке, то ли они казались ему маловажными, но только он пришпорил коня и с поднятым мечом ринулся на Ламотта. Этторе заметил это и крикнул: «Назад!» — но видя, что этого мало, пустил коня наперерез лодийцу и рукоятью секиры ударил его наотмашь в грудь, заставив его поневоле натянуть поводья.
— Для этого хватит меня одного, и то с избытком! — сердито сказал он Фанфулле.
Все одобрили это проявление вежливости по отношению к Ламотту, кроме Фанфуллы: у него вырвалось одно из итальянских выражений, которых бумага не терпит, и он сказал полушутя-полусерьезно:
— Делай как знаешь!
Он повернул коня, как одержимый бросился на врагов и привел их в замешательство, ни с кем не вступая в единоборство; и бой после недолгого перерыва разгорелся с еще большим жаром.
Бранкалеоне, с самого начала всецело поглощенный своим замыслом, скрестил копья с Граяно д'Асти, но силы их оказались равными. Когда они перешли на мечи, опять ни тот, ни другой не получили заметного перевеса: Бранкалеоне, возможно, был сильнее и опытнее своего противника, но зато пьемонтец умел выиграть время, а тот, кто знаком с искусством фехтования знает, какое это ценное качество.
Другие пары бились с переменным успехом. С начала схватки прошло всего часа полтора, но она была такой жаркой и упорной, что люди и кони в равной мере нуждались в передышке, и судьи охотно согласились на это. Прозвучал сигнал трубы, посредники вышли на поле и развели сражающихся в разные стороны. Теперь в толпе, окружавшей поле битвы, поднялся оживленный говор, как бывает в наши дни в театре, когда падает наконец занавес после спектакля, приковавшего к себе общее внимание. Рыцари вернулись на места, которые занимали до поединка, и спешились; один сняли шлемы, чтобы освежиться и отереть пот со лба, другие взялись за починку поломанных доспехов и конской сбруи. Лошади мотали головой и жевали губами, израненными натянутой уздой; не чувствуя больше седока, они уже не били копытами, а стояли, понурив голову, и только вздрагивали порой, отчего позвякивала надетая на них броня. Торговцы, теснившиеся вокруг поля, с новыми силами принялись расхваливать свои товары. Оба распорядителя сели на коней и направились к своим рыцарям.
По общему мнению, победа клонилась на сторону итальянцев, так как один из французов был уже взят в плен, а другие почти все изнемогали от полученных ран; поэтому те, кто бился об заклад, что победят французы, начинали хмуриться и волноваться.
Доблестный Баярд был достаточно опытным воином, чтобы не понимать, что обстоятельства складываются неблагоприятно для его соотечественников. Стараясь скрыть свою тревогу, он подбодрял французских рыцарей, выстраивал их в боевом порядке и напоминал каждому правила боя, советуя, какие удары следует наносить и как лучше защищаться.
Просперо Колонна видел зато, что итальянцы не так пострадали в битве и нуждаются в отдыхе меньше, чем французы; поэтому, когда прошло полчаса, он потребовал возобновления боя, и судьи велели протрубить сигнал.
Кони еще тяжело дышали от усталости, но, почувствовав шпоры, вскинули головы и снова бросились навстречу друг другу. Теперь исход боя должен был решиться с минуты на минуту. Все более напряженным становилось молчание зрителей, все более ожесточенной борьба на поле. Нарядные одежды, перья и украшения давно превратились в грязные окровавленные лохмотья. Голубая перевязь Фьерамоски была изрезана, на шлеме уже не красовался высокий султан, но сам он, легко раненный в шею, чувствовал себя еще бодрым и теснил Ламотта, с которым снова завязал бой. Фанфулла бился с Жаком де Гинь. Бранкалеоне опять боролся с Граяно и старался улучить мгновение, чтобы разрубить его шлем; остальные итальянцы попарно сражались с французами то тут, то там с успехом действуя секирой.
Внезапно в рядах зрителей раздался крик. Все даже рыцари, обернулись на этот возглас и увидели, что схватка Бранкалеоне с Граяно пришла к концу. Граяно пригнулся к шее коня, шлем и голова его были рассечены пополам, и кровь ручьями лилась по забралу на его панцирь и на ноги коня, за которым тянулись кровавые следы. Наконец Граяно рухнул на землю с таким грохотом, словно сбросили мешок с железом. Бранкалеоне поднял окровавленную секиру и, потрясая над головой, грозно воскликнул:
— Да здравствует Италия! Да погибнут изменники и предатели!
Упоенный победой, он с секирой в руке ударил на врагов, которые еще пытались защищаться. Но бой тянулся недолго. Гибель Граяно, видимо, перетянула чашу весов на сторону итальянцев.
Фьерамоска, разъяренный длительным и упорным сопротивлением Ламотта, стал вдвое быстрее сыпать удары и совершенно ошеломил француза. У него уже не было щита, меч сломался, латы разлетелись вдребезги; наконец Этторе с такой силой ударил его секирой по шее, что Ламотт, теряя сознание, упал головой на луку седла, и свет померк у него в глазах. Пока он еще не пришел в себя, Фьерамоска, находившийся справа от него, откинул свой щит за плечи, вцепился левой рукой в ремни панциря своего врага и, сжав колени, пришпорил коня. Тот рванулся вперед, и Фьерамоска, таким образом, буквально вырвал французского рыцаря из седла. Едва Ламотт упал, как Этторе спрыгнул с коня и, нагнувшись к поверженному противнику, приставил кинжал к его забралу, почти касаясь лба, и крикнул:
— Сдавайся, или ты погиб!
Рыцарь еще не пришел в себя и не отвечал; это молчание могло стоить ему жизни, но его спас Баярд, который объявил его пленником Фьерамоски.
Слуги Ламотта отвели его к синьору Просперо, а Этторе хотел снова вскочить в седло, но конь его куда-то исчез. Он обвел глазами поле и увидел, что Жиро де Форс, под которым убили лошадь, забрал его коня и теперь вместе со своими соотечественниками отбивается от итальянцев. Этторе, при всей своей доблести понимал, что ему, пешему и в одиночку, ни за что не отнять своего коня у француза. Но конь этот был выкормлен и объезжен им самим и всегда шел на его голос. Поэтому Этторе не растерялся, а подошел возможно ближе к коню и принялся его звать, притопывая ногой, как всегда делал, когда задавал ему корм. Конь рванулся к нему; седок хотел было удержать его, но конь взвился на дыбы, сделал несколько скачков, и так как всадник не мог совладать с ним, он прямо пронес всадника к итальянцам; они же окружили его и взяли в плен без единого взмаха меча. Кляня судьбу, он сошел с лошади, на которую тотчас вскочил Фьерамоска; затем доблестный юноша протянул французу взятый у него меч и сказал:
— Бог с тобой, дружище! Бери свой меч и ступай к своим. Мы берем пленников оружием, а не плутнями.
Французский рыцарь ожидал совсем другого и был донельзя удивлен. Он задумался на мгновение и возразил:
— Я побежден не мечом, а вашим великодушием. — Взяв свой меч за клинок, он положил его на землю перед синьором Просперо. Все отдали должное учтивости Фьерамоски и разумным словам и поступку француза. Впоследствии он был единственным, кого отпустили на свободу без выкупа.
Итак, французы лишились четырех лучших воинов, в то время как все тринадцать итальянцев еще оставались в седле. Нетрудно было угадать, чем кончится дело. Тем не менее пятеро французских рыцарей, потерявшие коней, тесно сомкнулись, а с обеих сторон попарно встали четверо всадников. В таком боевом порядке встретили они новый, третий натиск противника.
Никому и в голову не приходило, что они могут выстоять. Зрители восторгались стойкостью и мастерством французских воинов, но наряду с этим им не терпелось узнать, чем же наконец кончится последняя схватка; и чуть ли не все были взволнованы тем, что эти храбрецы идут на верную смерть, вступая в борьбу на столь неравных условиях. Не страшило это только самих французов: истерзанные, израненные в пыли и в крови, они стояли как воплощение гордости и достоинства и смело ожидали лавину всадников которая, казалось, сейчас сотрет их в прах.
Наконец итальянцы тронулись с места, но без прежнего боевого пыла; у изможденных лошадей на стертых поводьями губах выступила кровавая пена. С громким возгласом «Да здравствует Италия!» всадники вонзили шпоры в бока лошадей, и те пустились тяжелым галопом, гулко стуча копытами.
Несмотря на запрет, оглашенный перед боем, жадное любопытство зрителей толкало их все ближе к полю, и кольцо вокруг ристалища сжималось теснее и теснее. Солдаты, на чьей обязанности было поддержание порядка, сами были так поглощены этим зрелищем, что вместе с остальными постепенно двигались вперед. Так бывает, когда на рыночной площади сорвется с привязи бык: вначале каждый спокойно остается на своем месте, но едва какая-нибудь собака набросится на быка, а другая вцепится ему в ухо, не давая сделать ни шагу, — тут уж сбегутся все зеваки, поднимутся шум и крик, начнется кутерьма, — каждый хочет протиснуться вперед, чтобы лучше все разглядеть.
Посередине заново построившегося ряда итальянцев находился Фьерамоска, у которого был самый резвый конь; ближе всего к центру стояли те всадники, чьи кони были свежей и выносливей, чем у других; таким образом, когда они устремились на врага, середина ряда выклинилась вперед с Этторе во главе. Это построение оказалось настолько удачным, что итальянцы смяли французов, не дав им опомниться. Разгорелось новое сражение, еще более ожесточенное: численности, отваге, опытности итальянцев неприятель противопоставил сверхчеловеческое напряжение сил, исступленное отчаяние перед грозившим ему неминуемым позором.
В клубах пыли, храбрые и несчастные французы, обливаясь кровью, падали под конские копыта, поднимались, цепляясь за стремена и поводья победителей, и снова падали и ползли по земле, обессиленные, израненные, безоружные, в исковерканных латах. И все-таки они еще пытались собраться с силами и подбирали обломки мечей и копий, а подчас просто камни, чтоб только отдалить свое поражение.
Этторе первый закричал им, чтобы они прекратили сопротивление и сдались в плен; но его крик потонул в грохоте боя. А может быть, французы расслышали, но не приняли его предложения и безмолвно сносили сокрушительные удары, исступленно защищаясь.
Из четырех французских всадников, принимавших участие в этой схватке один был выбит из седла и сражался пешим; под двумя были убиты лошади; четвертого окружили и взяли в плен. Невозможно описать все удивительные эпизоды этого боя, безрассудные подвиги, совершенные в последние минуты и запечатлевшиеся на многие годы в памяти зрителей охваченных восхищением и ужасом.
Так, например, де Лиз схватился обеими руками за удила коня римлянина Капоччо, пытаясь разорвать их или завладеть поводьями. Лошадь топтала его копытами, но он все не разжимал рук; она протащила его по всему полю, пока он наконец не оказался перед синьором Просперо, и понадобилось вмешательство нескольких человек, чтобы заставить обезумевшего француза отпустить удила и сдаться в плен.
В конце концов сами итальянцы сочли чрезмерной жестокостью продолжать сражение. Возглас Фьерамоски был подхвачен другими, и все сообща прекратили бой, повторяя оставшимся в живых:
— Сдавайтесь, сдавайтесь! В толпе, окружавшей поле, тоже поднялся все нарастающий ропот: герольды не могли унять зрителей, которые с неистовым шумом и криками требовали окончания поединка, чтоб сохранить жизнь французских воинов. Наконец, прорвав цепь солдат, толпа ринулась на поле и встала кольцом вокруг сражающихся рыцарей в каких-нибудь тридцати-сорока шагах от них; кто кричал, кто махал платком или шапкой, надеясь остановить их таким образом, а кто взывал к судьям и распорядителям. Синьор Просперо пробился вперед, подошел совсем близко, поднял жезл и громким голосом стал убеждать французов сдаться.
Баярд, со своей стороны, скорбя о злой участи своих собратьев, тоже понимал бесполезность дальнейшего сопротивления и видел, что и без того слишком много храбрецов пролило свою кровь и пожертвовало жизнью в этом бою; поэтому он также вышел вперед и крикнул своим, чтобы они сдавались в плен. Но побежденные уже не слышали его голоса и возгласов толпы; они окончательно потеряли человеческий облик и походили скорее на фурий или дьяволов, сорвавшихся с цепи. Наконец судьи покинули свои места, прошли сквозь кольцо зрителей и приказали трубачам и герольдам громко возвестить о победе итальянцев; те хотели уже удалиться с поля, но не тут-то было: их противники, обезумевшие от ярости, скорби и боли, ничего не понимали и не слышали и продолжали бороться с победителями, как борется тигр, сжатый кольцами удава.
Тогда вмешался Диего Гарсиа, видя, что другого выхода нет. Он обхватил сзади Сасэ де Жасэ, который дрался с Бранкалеоне и вырывал у него из рук секиру, в то время как итальянец готов был нанести ему смертоносный удар по голове. Благодаря своей необычайной силе Диего сумел скрутить французу руки и вытащить его из кучки дерущихся. Его примеру последовали многие зрители; они мгновенно высыпали на поле; и хоть иным досталось немало тумаков, а иные поплатились порванной одеждой, они все же после долгих усилий и стараний выволокли с поля этих полуискалеченных людей; те, правда, еще барахтались и бесновались с пеной у рта, но их наконец удалось подтащить к остальным пленным, сидевшим под дубами.
Когда Бранкалеоне нанес свой меткий удар, великодушное сердце Этторе все же испытало в первую минуту радостное волнение. Но это чувство тотчас же сменилось другим, возвышенным и благородным. Теперь он подошел к Граяно, отстранил столпившихся вокруг него людей и склонился над ним. Густая кровь медленно струилась из глубокой раны; Этторе очень осторожно приподнял ему голову, с такой заботливостью, как будто ухаживал за самым близким другом, к стал снимать с него шлем.
Но секира разрубила череп Граяно и на три пальца проникла вглубь: рыцарь был мертв.
У Этторе вырвался глубокий вздох; он снова опустил на землю голову убитого и, поднявшись, сказал, обращаясь к окружившим его товарищам и в особенности к Бранкалеоне:
— Твое оружие, — и он указал на обрызганную кровью секиру, которую держал Бранкалеоне, — совершило сегодня правое дело. Но как нам радоваться такой победе? Разве эта кровь, оросившая землю, не итальянская кровь? Разве этот рыцарь, могучий и отважный в бою, не мог пролить ее, прославив себя и нас в борьбе против общего врага? Тогда могила Граяно была бы окружена почетом и преклонением и память о нем жила бы как пример чести и доблести. Вместо этого он погиб с позором, и над прахом предателя родины будет вечно тяготеть проклятие.
После этих слов все сели на коней в молчании погруженные в глубокую задумчивость. Вечером труп Граяно перевезли в Барлетту, но народ, прослышав что его хотят похоронить на кладбище, воспротивился этому. Могильщики унесли его прочь из города и зарыли в двух милях от Барлетты, в ущелье, пробитом горным потоком.
С тех пор это место зовется Ущельем предателя. Синьор Просперо перед уходом с полк обратился к Баярду и спросил его, не хочет ля он выкупить своих рыцарей. Так за похвальбу Ламотта Баярду пришлось расплачиваться, он не ответил ни слова, и судьи постановили, что в таком случае пленники отправятся со своими победителями в Барлетту. И они поплелись пешком, молчаливые и ошеломленные, окруженные огромной толпой, а за ними следовали итальянцы верхом на конях под крики: «Да здравствует Италия! Да здравствует Колонна!»
Когда шествие вступило в крепость, всех ввели в зал, и тринадцать итальянских рыцарей представили двенадцать пленников Великому Капитану, ожидавшему их среди своих приближенных. Гонсало воздал хвалу победителям, а затем повернулся к французам и сказал им:
— Не подумайте, что я стану насмехаться над горькой участью, постигшей столь храбрых людей.