Если бы Валентине и не собирался отправляться в Романью нынешней ночью, письмо заставило бы его сделать это. Интрига, которая удовлетворяет честолюбие и одновременно набивает сундуки, — это не то, что пустая погоня за женщинами. Он подумал, что дон Микеле и его люди, вероятно, не заставят себя долго ждать, сунул за пазуху золотой шарик небрежным шестом человека, сказавшего себе: «Будь что будет!», — и стал укладывать бумаги и вещи, которые должен был захватить с собой.
Через несколько минут все было сделано. Он снова сел за стол; не зная, чем заняться, он вытащил из-за пазухи шарик и, рассматривая его со всех сторон и перекидывая его из одной руки в другую, стал раздумывать о содержимом этого шарика и о человеке, который его прислал. Постепенно, от мысли к мысли, он пришел к размышлениям о религии, главой которой был его отец, о догматах веры, которым он тоже верил когда-то, о своем блистательном положении, которое было результатом подчинения народов папской власти; и, усмехнувшись в душе над легковерием большинства, он подумал: «Я-то пока что наслаждаюсь жизнью назло всем». Но он услышал голос, тихонько звучавший под всем этим нагромождением гордыни, страстей и неверия, который говорил: «А что если это правда?»
Герцог, не желая внять ему и не умея заставить его замолчать, сердито вскочил, прошелся по комнате, попробовал рассеяться. Все было бесполезно. Слова «Что если это правда?» преследовали, опустошали его, отбивая у него, если можно так выразиться, вкус к почестям, к власти, ко всем благам, которыми он обладал. Он бросился на кровать, в бешенстве зарылся лицом в подушки, называя себя безумцем, наконец мало-помалу успокоился. Веки его отяжелели и закрылись, он заснул.
Но и во сне мысли его продолжали работать в том же направления. Ему снилось, что он находится в Риме, на улице, которая ведет от замка святого Ангела к собору святого Петра. Небо и земля взбудоражены, все непохоже на себя, всюду тьма и вопли. Он пытается бежать к собору, но не может, и тяжело дышит, задыхается. Ему кажется, что его держат; он оглядывается: все, кого он предал, убил, отравил, держат его за волосы, за руки, за ноги и кричат протяжно и отчаянно.
Потом, сам не зная как, он оказывается в соборе, в неописуемом хаосе, среди тьмы, плача, сотрясающихся стен, открывающихся могил, блуждающих призраков. Его жертвы продолжают рвать его на части и кричать: «Правосудия, Боже!» — и он думает: «Так вот он, Страшный суд, в который я не хотел верить!»
И он отчаянно вырывается, чтобы пройти вперед, искать убежища у папы, которого он видит в глубине; папа сидит на своем троне, освещенный слабым, тусклым светом. Но он не может сделать это: в него вцепился с одной стороны брат, герцог Гандия, — это распухший, омерзительный труп, разложившийся под водой, его раны открыты, из них сочится гной; с другой стороны — герцог Бизелли, и Асторре Манфреди, и женщины, и дети… Все они плачут, простирают руки к папе и кричат, требуют правосудия и мести. Папа облачен в черную ризу, на голове у него тиара. Толстое, дряблое, одряхлевшее лицо Александра VI желто, как у мертвеца. И в то время, как его фигура медленно приподнимается, словно он встает на ноги, взрыв адского хохота заглушает крики и плач. Этот хохот вырвался из груди дьявола, который сидит тут же рядом, на корточках, уткнув подбородок в колени; звучат слова его: «Христос, вера, папы — все ложь». И слова эти, как протяжный вой, разносятся под церковными сводами.
Этот вой еще звучал в ушах герцога, когда, очнувшись от сна, он открыл глаза и сел на кровати.
Несколько минут он пребывал в растерянности; сновидение еще подкрепило уверенность злодея в том, что он может совершать любые преступления, не боясь наказания на том свете.
Пока Валентино подбодрял себя этой мыслью (за несколько минут перед тем пробило одиннадцать часов), шум от разговоров множества людей, звуки музыки, веселые крики доносились до него сверху, заглушаемые толщиной сводов нижнего этажа крепости; но тот крик, который прервал беседу доньи Эльвиры и Фанфуллы, раздался гораздо ближе от него, почти за самой его дверью, выходившей на песчаный берег у фундамента замка. Герцог вышел, чтобы узнать, кто кричал, но увидел только пустую лодку, врезавшуюся носом в прибрежный песок.
Валентино поднял глаза, оглядел балкон и окна, но никого не увидел; он уже хотел возвратиться к себе, но сделал еще несколько шагов по направлению к лодке, вытянув шею, заглянул через борт и увидел на дне лежавшую ничком женщину, которая тихо стонала, закрыв лицо руками. После первого удивления он быстро решился: вошел в лодку, просунул одну руку женщине под мышки, другую под колени, поднял и унес ее, лишившуюся чувств, к себе, где уложил на кровать. Но каково же было его изумление, когда, поднеся лампу к лицу женщины, чтобы рассмотреть его, он узнал Джиневру! Это лицо слишком запечатлелось в его памяти, чтобы он мог не поверить своим глазам: но как угадать, по какой странной случайности она сама попалась ему в руки, по-видимому сумев расстроить козни дона Микеле?
Отныне, — сказал про себя Валентино, — я по крайней мере буду верить в существование дьявола. Никто иной, кроме друга-дьявола, не мог бы сослужить мне такую службу».
Он поставил лампу на маленький столик у изголовья постели и сам присел на край ее, наблюдая за лицом Джиневры, чтобы уловить ту минуту, когда она очнется; радость что он наконец насладится долгой мучительной местью, зажгла его глаза огнем, пробегавшим под его ресницами, как электрическая искра; пятна, уродовавшие его лицо, налились кровью, и запылали. Никогда еще человеческое лицо, соединив в себе физическое уродство с тем безобразием, которое налагают на его черты преступления, не являло зрелища более страшного. Джиневра, бледная, неподвижная, обессиленная, изможденная, на лице которой было запечатлено страдание, и Валентино, внешность которого мы описали, являли собой страшную картину. Долго они оба оставались недвижны. Можно сказать, что Джиневра была счастлива в ту минуту, ибо благодаря беспамятству она не сознавала, где находилась, и не видела того, кто отныне являлся ее полновластным господином. Но недолго длилось это счастье. По легкому движению своей жертвы Чезаре Борджа заметил, что сейчас она откроет глаза. Он был совершенно уверен, Что здесь сейчас никто не сможет помешать ему: праздник был в разгаре, и никто не услышал бы крика под этими сводами. И так как он чувствовал себя в полнейшей безопасности и у него еще оставалось время, он решил воспользоваться столь счастливым случаем и не спеша насладиться своей местью.
Наконец глубокий вздох вырвался из груди молодой женщины, всколыхнув покрывающую ее ткань. Она на мгновение открыла глаза и тотчас же смежила их снова. Второй раз и третий поднялись ее веки; затем она остановила взгляд на незнакомом и неподвижном лике, которое увидела над собой; но оно не пробуждало никаких мыслей в ее мозгу. Потом, не в силах более переносить это отвратительное зрелище, она медленно отвела глаза, так медленно, что в другом человеке она возбудила бы сострадание. Джиневра мало-помалу приходила в себя, и первая мысль, пронзившая ее, была мысль о Фьерамоске; она опять увидела его на балконе, у ног доньи Эльвиры.
— О Этторе! — прошептала она, едва выговаривая слова. — Значит, это правда, и ты изменил мне!
И она поднесла ладони ко лбу, потом к глазам опять застонала.
У Валентино, когда он услышал это имя, губы слегка искривились злобной усмешкой.
Только теперь Джиневра, вспомнив, что она должна находиться в своей лодке, приподнялась на локте, пробуя встать, и заметила, что лежит на мягкой постели, Она в испуге открыла глаза, увидела герцога, вскрикнула, но этот крик замер в ее груди: рука герцога схватила ее за горло и принудила снова упасть на подушки.
— Не кричи, Джиневра, — сказал Валентино, — не надрывайся напрасно. Мне очень приятно, что ты посетила меня, и я вознагражу тебя за все неудобства путешествия в такое позднее время… Но ты ведь не искала меня, не правда ли? Что поделаешь! Не всякий шар бьет в цель!
Бедная Джиневра слушала эти слова с трепетом. Она чувствовала, что силы оставляют ее. Она давно не видела герцога, не узнавала его и испытывала только отвращение при виде его лица, черты которого вызывали у нее лишь смутные воспоминания. Понимая, что она беззащитна, Джиневра прошептала:
— Синьор… Кто вы?.. Сжальтесь надо мной… Что вам нужно?.. Отпустите меня…
Герцог сказал:
— Помнишь ли, Джиневра, как несколько лет назад, в Риме, ты поступила с человеком, который любил тебя пуще очей своих и наградил бы тебя такими дарами и такими ласками, которых ты и вообразить себе не можешь? Помнишь ли, что ты обращалась с ним так грубо, как не обращаются даже с конюхом? Помнишь ли, как ты смеялась над его любовью, как презирала его дары, как встречала его с высокомерием, чрезмерным даже для королевы? Так знаешь ли ты, кто был этот человек? Это был я. А знаешь ли ты кто я? Я Чезаре Борджа.
Это имя свинцовой тяжестью упало на сердце Джиневры и задушило в нем всякую надежду. Она ничего не отвечала, она лишь, вся дрожа, смотрела на герцога, как смотрела бы на тигра, если бы попалась в его когти, — ей бы и голову не пришло пытаться растрогать его словами.
— Теперь, когда ты знаешь, кто я, — продолжал герцог, — подумай, можешь ли ты ожидать от меня сострадания. И все-таки ты можешь отклонить мщение, которое я должен и могу над тобой совершить. Но при одном условии, Джиневра: если ты образумишься. Давно пора, поверь мне.
Эти уже не столь жестокие слова пробудили в груди молодой женщины искру надежды. Сложив молитвенно руки, стараясь не выдать взглядом отвращения, которое он внушал ей, Джиневра стала молить герцога, как молят Бога, чтобы он не губил ее, и без того уж слишком жалкую и несчастную.
— Ранами Иисуса заклинаю вас, синьор, тем днем когда вы, столь могущественный на земле, предстанете с обнаженной душой перед Страшным судом… Быть может, когда-нибудь вам была дорога женщина… Что сказали бы вы, если бы она попала в чужие руки и тщетно просила о милосердии… Если бы ваша мать ваша сестра находились в моем положении и просили бы, молили бы напрасно… Разве вы не воззвали бы к небу о мщении, о мщении тому, кто оскорбил их?
Эти слова, связывавшие понятия о добродетели и чести с именами Ваноццы и Лукреции Борджа, рассмешили Валентино, который кое-что знал об этих дамах. То был жуткий смех, который еще усилил страх Джиневры. Но она все-таки продолжала умолять, хотя голос ее изменился от слез, и последние слова, заглушаемые рыданиями, были едва слышны:
— Я ничтожная женщина. Какая может быть выгода, какая честь для такого могущественного синьора, как вы, мстить мне? Кто знает, не наступит ли такая минута, когда воспоминание о милости, которую вы мне оказали, будет бальзамом для вашего сердца?
Невозможно описать тоску, тревогу, отчаяние несчастной Джиневры, попавшей в это ужасное положение. Невозможно описать ее слезы, мольбы и наконец неистовые крики и безумные проклятия, да и слишком душераздирающую картину мы бы представили нашим читателям.
Скажем только, что ее судьба была решена неотвратимо.
Тем временем дон Микеле, возвратившийся с пустыми руками, недовольный собой и страшащийся гнева своего господина, причалил к замку, увидел у дверей герцога лодки, принадлежавшие Джиневре и гонцу, и сразу насторожился. Он сошел на берег, подошел к дверям герцога и, услышав в его комнате шум, заподозрил, что там случилось что-нибудь ужасное. Он толкнул дверь — она оказалась запертой. Дон Микеле встревожился бы еще больше, если бы голос Чезаре Борджа, крикнувшего «Подожди!» — не убедил его, что его господину не грозит никакая опасность. Тогда он приложил ухо к дверной щели, недоумевая, по какой причине ему не открывают.
Через несколько минут глубокой тишины, нарушаемой лишь звуками и восклицаниями, долетавшими сверху, да ропотом волн, разбивавшихся о берег и сталкивавших лодки, дон Микеле, который весь превратился в слух, вдруг услышал голос герцога, сопровождаемый дьявольским смехом:
— Теперь пойди помолись богу и всем святым… Послышались его шаги, и дон Микеле едва успел отскочить от двери, когда герцог, повернув ключ, вышел из замка.
Дон Микеле стал было просить прощения, но Валентино перебил его:
— Расскажешь в другой раз. Теперь я знаю обо всем этом гораздо больше, чем ты.
Эти слова могли бы внушить дону Микеле мысль, что хозяин гневается на него, если бы он по звуку его голоса и выражению лица не догадался, что тут кроется какая-то тайна, к которой он, дон Микеле, не имеет никакого отношения.
Обратившись к людям, прибывшим с доном Микеле, Валентино сказал:
— Живее все в лодку, ждите меня у монастыря святой Урсулы. А ты, — обратился он к дону Микеле, — пойдешь со мной.
Гребцы взялись за весла и вскоре исчезли из виду. Дон Микеле вошел вслед за герцогом в его комнаты. Вскоре оба вышли оттуда, неся на руках Джиневру; они уложили ее в ту самую лодку, в которой ее нашел герцог. Дон Микеле заметил на ее одежде с левой стороны кровавые пятна.
Они позвали гонца, находившегося в другой комнате, все трое, не обменявшись ни единым словом, вошли в его лодку и вскоре, догнав лодку, которая отплыла прежде, перебрались в нее.
Герцог уселся на корме, дон Микеле встал перед ним. Хотя теперь он и знал, почему его господину безразличен провал их заговора, он все-таки хотел объяснить, как случилось, что ему пришлось возвратиться с пустыми руками. Он рассказал подробно обо всем, что с ними произошло, и о том, как упорно они защищались, хотя на них напало множество людей, которые отняли у них похищенную женщину.
— Однако одному из них пришлось плохо, — заключил он, указывая на Пьетраччо, которого, как мы видели ударили веслом по голове, после чего он упал, оглушенный на дно лодки и был захвачен в плен. Пьетраччо уже пришел в себя и сидел на расстоянии двух вытянутых рук от герцога: люди дона Микеле, считая его уже полумертвым и зная, что ему не уйти из их рук, не трогали его больше.
— Этот негодяй, — продолжал дон Микеле, — вскочил в нашу лодку как безумный, но тут Россе так дал ему по уху, что он упал. Я думал, что он умер, но вижу, что он уже приходит в себя.
В рассказе дона Микеле проскользнули слова, из которых Пьетраччо понял, что перед ним находится тот, кого он напрасно искал целый вечер. Валентино, заметивший, что раненый смотрит на него, злобно вытаращив глаза, заподозрил, что тот замышляет недоброе, и уже готов был приказать бросить его на съедение рыбам. Дон Микеле, который, как помнит читатель, слышал в темнице святой Урсулы последние слова матери разбойника и ее завет — отомстить Чезаре Борджа, теперь исподтишка наблюдал за своим пленником и тоже заметил, что он готов на какой-то отчаянный шаг. Наемный убийца герцога, служивший ему потому, что поддержка Чезаре Борджа обеспечивала большие выгоды, был бы в восторге, если бы, не открывая себя и оставаясь вне подозревай, мог заставить его расплатиться за давнее оскорбление. Читатель без труда поймет, каковы были чувства дона Микеле к его господину, если узнает, что женщина, умершая в подвале башни у него на глазах, была его собственная жена.
Когда в результате стычки с Фьерамоской и его товарищами Пьетраччо попал к нему в руки, дон Микеле наспех стал соображать и прикидывать, каким образом он мог бы использовать пленника для того, чтобы отомстить господину; но у него было слишком мало времени, чтобы выработать какой-нибудь окончательный план. Не придумав ничего определенного, он решил воспользоваться удобным случаем, если он представится, и теперь обстоятельства складывались, по-видимому, благоприятно для его намерений.
После слов дона Микеле наступила минута молчания, которой оказалось достаточно, чтобы Пьетраччо осуществил свой отчаянный замысел. Он вскочил с места и, миновав дона Микеле, который сделал вид. что пытается его удержать, бросился на Валентино, как разъяренный зверь, понадеявшись, что ему хватит ногтей и зубов, чтоб растерзать своего врага. Но герцог, который был настороже, приготовился встретить его, и дон Микеле едва успел подхватить Пьетраччо, который замертво упал к нему на руки, пронзенный маленьким кинжалом. Герцог носил этот кинжал за поясом и в эту минуту сумел воспользоваться им с непостижимой быстротой.
Все это произошло мгновенно, так что гребцы обернулись на шум только тогда, когда все было уже кончено. Застыв от удивления, они увидели, как Валентино вложил кинжал в ножны и толкнул ногой еще трепещущее тело, приказывая выбросить его в море.
— Безумец, злодей! — воскликнул дон Микеле, делая вид, что он взволнован опасностью, которая грозила его господину. — И все-таки никто не переубедит меня: он был не тот, за кого себя выдавал… Несколько дней тому назад я видел его в подвале монастырской башни вместе с матерью; оба они были захвачены стражей. Мать умерла от ран, которые получила, защищаясь, но, прежде чем испустить дух, отдала сыну ожерелье, рассказав при этом какую-то чепуху… ну да, я вспоминаю теперь… она сказала, что получила его от своего любовника в Пизе… Однако… Погоди, Россе, прежде чем выбросить его в море, я хочу посмотреть — может быть, оно еще у него на шее. Если это золото, то лучше, чтоб оно не попадало к рыбам.
Говоря это, он расстегнул кафтан убитого, нашел цепочку и, подняв ее, показал герцогу, который очень внимательно прислушивался к его словам.
Валентино не настолько владел собой, чтобы скрыть внезапное волнение, которое возбудил в нем вид этого ожерелья. На мгновение он задумался, и руки его, поддерживавшие драгоценный камень, свисавший с цепочки, бессильно упали на колени. Он снова сел на свое место и второй раз отрывисто повторил приказание выбросить труп. И когда, отвернувшись, он по всплеску воды и по брызгам, окатившим лодку, понял, что его приказание выполнено, он сжал цепочку в кулаке, швырнул ее далеко в море и, запахнувшись в плащ, склонил голову на руки и погрузился в глубокое молчание.
Дон Микеле, изображая почтение к мыслям, занимавшим его господина, отошел от него и уселся среди гребцов. Все молчали; во все время пути слышался только легкий плеск воды, стекавшей с весел. Наемный убийца герцога насладился такой местью, которая, быть может, никогда больше никому не удавалась в отношении Валентино: он разбудил в сердце герцога воспоминания, которые заставили его почувствовать нечто вроде угрызений совести — тех угрызений совести, которые, не принося никакого утешения, напоминают отчаяние грешников в аду. Для дона Микеле, который мог оценить муку герцога и насладиться ею, это было большим торжеством.
После всех описанных происшествий они продолжала свой путь и прибыли на ожидавший их корабль, который, распустив паруса, направился обратно в Романью. Но мы больше не будем следовать за этими злодеями.
ГЛАВА XVII
Уход Фьерамоски и обоих его друзей не смутил общего веселья. Никто не видел и Фанфуллу, который после свидания с доньей Эльвирой поспешно покинул террасу, отнес на место одежду своего приятеля и затем как ни в чем не бывало смешался с толпой танцующих, посмеиваясь при мысли об удачно сыгранной шутке и умирая от желания кому-нибудь об этом рассказать. А дочь Гонсало искала глазами Этторе среди гостей и, не видя его нигде, недоумевала, почему он прячется от нее. Так прошло около часа; внезапно в зал вошли Бранкалеоне и Иниго и у первого, кто попался им навстречу, спросили, где Гонсало. Им указали на конец залы, где Гонсало беседовал с окружившими его французскими вельможами. Они подошли к нему и, отозвав в сторону, рассказали обо всем, что произошло, сообщили, что Валентино, виновный во всех случившихся несчастьях, находится в крепости, и спросили, как им поступать дальше. Гонсало знал, что герцог способен ради своей выгоды совершить какое угодно преступление; он на мгновение задумался, а потом велел друзьям следовать за ним и направлялся к себе. По дороге он увидел Паредеса и знаком приказал ему следовать за собой.
Гонсало собирался умолчать о том, что герцог действительно находился в крепости, чтобы не нарушить слова; но, вспомнив, что в этот самый день Валентино простился, собираясь уехать ночью, он удивился, что Борджа выбрал самые последние минуты своего пребывания здесь, чтобы натворить столько бед.
Во всяком случае, Гонсало решил тотчас же все выяснить. Он велел своим спутникам взять свечи, опоясался мечом и повел их по длинному переходу к винтовой лестнице. Открыв одну за другой две железные двери, преграждавшие к ней доступ, все спустились вниз. Там им встретилась еще одна запертая дверь. Гонсало остановился и шепотом приказал остальным ждать его, не шуметь и не входить, пока их не позовут.
Потом он отпер дверь, вошел в комнату герцога и обнаружил, что она пуста, не освещена и в ней царит беспорядок: там опрокинуто кресло, тут стол, возле постели валяется светильник, и масло из него растеклось по полу. В соседних комнатах тоже никого не было. Гонсало позвал ожидавших его друзей и после минутного раздумья сказал им:
— Ради того, чтобы сдержать слово, данное негодяю, я не стану подвергать опасности невиновного. Знайте, что герцог провел несколько дней в этой комнате. Он собирался уехать завтра поутру или сегодня ночью; больше я ничего не могу сказать вам, ибо мне самому ничего не известно. Все мы знаем, что он способен на любое злодеяние; вполне возможно, что он виновен и в том, о чем вы мне рассказали. Поэтому поступайте как найдете нужным, преследуйте его, если хотите, предоставляю вам полную свободу действий; а вы, дон Диего, окажите им посильную помощь.
Иниго тотчас же решил посмотреть, не виднеется ли еще в море судно, уносившее, быть может, герцога; но, не разглядев ничего сквозь стекла, он не стал попусту терять время и открывать огромные окна, а побежал к двери, выходившей на узкую полоску берега, знакомую ему, как и вся крепость; выйдя на берег, он увидел лодку и лежавшую в ней молодую женщину; она была ему незнакома, но он сразу же подумал, что это Джиневра. На его неистовые крики сбежались товарищи и остановились, не зная, что и думать при виде женщины, брошенной в таком месте. Очень осторожно они перенесли ее на постель герцога, которую они застали в невероятном беспорядке и поспешно прибрали, как умели.
Несчастная измученная женщина, с исцарапанным лицом и растрепанными волосами, со следами крови на одежде, внушала сострадание Гонсало, который поторопился подняться в замок, чтобы поручить ее чьим-нибудь заботам. Так как ему не хотелось предавать все эти события огласке — тем более что он и сам в них далеко не все понимал, — он решил довериться Виттории Колонне, благоразумие которой было ему хорошо известно. Он вернулся в залу, нашел там дочь Фабрицио и повел ее к постели Джиневры; по дороге он рассказал ей обо всем, что случилось, и объяснил, что несчастной незнакомке необходима ее помощь.
Великодушное сердце Виттории Колонны с готовностью и радостью откликнулось на эту просьбу; подойдя к изголовью молодой женщины, она внимательно посмотрела ей в лицо, затем привела в порядок постель, поправила подушки, уложила ее поудобнее с тем заботливым и разумным участием, которым провидение наделило женщин, чтобы они приносили страждущим утешение.
Джиневра после всех перенесенных мучений оставалась в глубоком забытьи, говорившем о полном изнеможении; она не была без чувств, но и не приходила в сознание; она не сопротивлялась, когда ее укладывали в постель, и не замечала, когда дотрагивались до ее руки или головы. Глаза ее были открыты, но взгляд потух, и она озиралась, ничего не видя. Виттория понимала, что такое состояние было тем опаснее, чем спокойнее казалась больная; времени терять было нельзя. Она отпустила мужчин, но велела позвать служанок и принести различные укрепляющие средства; вскоре им удалось вернуть Джиневру к жизни, с которой, казалось, она уже расставалась.
Едва она пришла в себя, как с ужасом огляделась вокруг и сделала отчаянную попытку вскочить с кровати и бежать прочь; но она была так слаба, что упала бы, если б Виттория не подхватила ее и насильно, хотя и ласково, не заставила снова лечь.
— Боже мой! — сказала Джиневра. — Неужели вы в сговоре с ним? Ведь вы благородная женщина, вы молоды, прекрасны. Неужели вы не сжалитесь надо мной?
— Не бойтесь, — ответила Виттория, взяв ее руки и прикоснувшись к ним губами. — Все мы здесь, в крепости, готовы услужить вам, помочь и защитить вас; успокойтесь Бога ради, вам здесь некого бояться.
— Если это правда, — возразила Джиневра, снова спуская ноги с кровати, — пустите меня, пустите, дайте мне уйти.
Виттория подумала, что это стремление бежать прочь порождено расстроенным рассудком, и, видя, что женщина так слаба и измучена, принялась ласково уговаривать ее подождать хоть немного, но ужас перед местом, где она находилась, довел Джиневру до исступления, которое только усиливалось от возникавших препятствий; она все порывалась встать и со слезами говорила:
— Мадонна! Ради Бога и Пресвятой Девы, я умоляю вас об одном — дайте мне уйти с этой кровати; бросьте меня в море, в огонь, но только пустите прочь отсюда, с этой кровати. Я не причиню вам хлопот… Глоток воды… У меня все горит внутри… и позвольте мне сказать несколько слов фра Мариано, из церкви святого Доминико… Только прочь отсюда… Пустите меня…
И с этими словами она вскочила с постели. Виттория, видя ее непреклонность, не стала препятствовать ей. С большим трудом Виттория вместе со служанками снесла ее на руках вверх по лестнице в отдаленную комнатку, где Гонсало велел приготовить ей ложе. Когда Джиневру раздели и уложили, она вздохнула и сказала:
— Синьора, Бог видит все; он видит, что я всем сердцем молю его отплатить вам за добро, которое вы мне сделали. Пресвятая Дева, благодарю тебя! А вы, синьора… Спасибо вам за то, что я по крайней мере умру не в таком отчаянии… Прошу вас об одном — скорее позовите фра Мариано… Где я?.. Скажите мне, который час? День сейчас или вечер?
— Час ночи, — ответила Виттория. — За фра Мариано пошлют. Вы пережили слишком много тяжелого, и вас мучит напрасный страх; успокойтесь, милая, отдохните, здесь вы в безопасности; я вас не оставлю.
— Да, да, не оставляйте меня! Если бы вы знали, как отрадно становится сердцу, когда ваши ласковые глаза смотрят на меня. Присядьте здесь, на мою постель; вот я немножко подвинусь к стенке… Нет; нет, не думайте, что мне это трудно… Мне с вами лучше…
Несколько мгновений она лежала в оцепенении, потом внезапно заговорила, как в бреду, содрогаясь от ужаса:
— Если б вы знали, как это страшно! Быть заживо погребенной!.. Задыхаться под горой трупов… Смотреть в хохочущие лица разлагающихся мертвецов… Боже! Боже мой! Мне кажется, я все еще там.
Она прижалась к своей покровительнице. Та ничего не возразила на эти бредовые речи, так как понимала, что спорить бесполезно, а только обняла ее и ласково стала успокаивать.
— О, синьора, — продолжала Джиневра, пряча лицо на груди Виттории, — я сама не знаю, что говорю… Но я пережила такие мучения! И право, я не заслужила их… Что я ему сделала, за что он так поступил со мной? Пресвятая Дева обещала мне спасение… Я молилась ей всем сердцем… А она покинула меня… Правда, я грешница… но не преступная… а только несчастная… О, такая несчастная! Ведь я-то знаю, что творится в моем сердце… Никто, кроме меня самой, не поймет, сколько я выстрадала.
— Верю, дорогая, верю, — ответила Виттория, — только успокойтесь и не говорите, что Пресвятая Дева покинула вас. Разве не она послала меня осушить ваши слезы и облегчить ваши страдания? Видите, я здесь, с вами; я вас не оставлю. Если я нужна вам — не бойтесь, я никуда не уйду. А если вам потребуется еще чья-нибудь поддержка, если надо наказать вашего обидчика, загладить причиненное вам зло, скажите… доверьтесь мне. Мой отец, Фабрицио Колонна… Гонсало… все охотно придут вам на помощь.
— Ах, синьора! — прервала ее Джиневра. — Никто на свете не может дать мне хотя бы минуту счастья и уменьшить мои муки. Для меня уже все кончено в этом мире. Благодарю, благодарю вас, вы принесли мне последнее утешение… И не считайте меня неблагодарной, если я не делюсь с вами моими горестями, — это невозможно, об этом не расскажешь, — и если я не принимаю ваших предложений… Господь вам воздаст за все… он-то ведь может… а я могу только благодарить вас и целовать ваши благословенные руки… они поддержат мою голову в смертный час и закроют мне глаза… Обещайте, что отойдете от меня только тогда, когда я совсем похолодею.
Виттория хотела рассеять эти мрачные мысли и попыталась уверить Джиневру, что жизнь ее вне опасности, но та не дала ей договорить:
— Нет, нет, дорогая синьора, все это напрасно, я знаю, что со мной, я чувствую… Только не откажите мне в этой милости, ангел-хранитель мой, — правда ведь, вы не откажете мне? Вот видите, как я дорожу вашей лаской… Вы не можете назвать меня гордой или неблагодарной. Вы обещаете?
— Да, да, дорогая, обещаю, если такое случится…
— О, вот я уже спокойнее. Теперь позовите только фра Мариано, и больше мне ничего не нужно на этом свете… Дайте мне еще глоток воды, у меня в сердце словно горящие угли… и если можно, отодвиньте свечку, она слепит мне глаза. Простите меня за эти хлопоты, все это скоро кончится.
Виттория исполнила все просьбы Джиневры и опять присела на край ее постели. В это время на пороге появился Иниго, ходивший за фра Мариано, и спросил, можно ли монаху войти.
— Пусть, пусть войдет, — сказала Джиневра. В дверях показался высокий монах; капюшон наполовину закрывал его бледное смиренное лицо. Он подошел к постели со словами:
— Да хранит вас Господь, синьора.
Все вышли из комнаты, и Джиневра осталась наедине с монахом.
Весь облик фра Мариано был, казалось, проникнут его горячей любовью к ближнему, сознанием священного долга, возложенного на него небом, — поддерживать человека в несчастье; с первого взгляда можно было понять, что он давно уже презрел все мирские треволнения и страсти. История его жизни оставалась тайной для жителей Барлетты и даже для братии монастыря святого Доминика, где он жил, пользуясь всеобщим уважением за свои добродетели и ученость, несмотря на то, что никакой должности в монастыре не занимал. Поговаривали, что он стал жертвой религиозных преследований. Ходили слухи, что в миру он был одним из первых граждан Флоренции и принадлежал к так называемой секте пьяньони, которую возглавлял фра Джироламо Савонарола; говорили, что, увлеченный речами грозного проповедника, он покинул мирскую жизнь и принял из рук Савонаролы одежду монаха-доминиканца в монастыре святого Марка.