Диего Гарсиа де Паредес, едва уладив спор, возникший между ним и французами после его отчаянно смелой схватки с быком, вспомнил, что Гонсало дал ему важное поручение, и торопливо удалился из амфитеатра. Поручение Состояло в том, чтобы проследить за приготовлениями к грандиозному пиршеству, которое устраивалось в замке. Так как времени было в обрез, то Диего поспешил на кухню; гнев, вызванный словами Ламотта, еще не улегся в его душе, и он явился к поварам и слугам, хлопотавшим вокруг съестных припасов, меньше всего расположенный прощать своим подчиненным их промахи и упущения.
— Итак, — сказал он, остановившись в дверях и скрестив на груди руки, — скоро ли мы будем готовы? До обеда осталось меньше часа.
Главный повар, здоровенный, толстый детина, стоял у среднего стола и насаживал дичь на вертел с тем сердитым выражением лица, которое принимают в подобных случаях повара, даже если все идет хорошо. Но у этого была серьезная причина прийти в бешенство: оказалось, что не хватает дров. Не говоря уже о том, что жаркое плохо жарилось из-за того, что нельзя было поддерживать достаточно сильный огонь, тут грозила еще большая опасность — обед мог не поспеть к назначенному часу, — и повар боялся, что его нельзя будет подать ни в каком виде. Кто знает, как уязвимо самолюбие поваров, легко представить себе, в каком состоянии духа находился тот, к кому испанец обратился со своим вопросом. В такую минуту он не ответил бы и самому папе римскому; но попробуй-ка не ответить Паредесу!
Он поднял голову и сказал, потрясая вертелом:
— Тут сам черт ввязался со своими рогами, синьор дон Диего, сам черт из преисподней… Негодяй дворецкий оставил меня без топлива. Я послал кое-кого из этих лентяев, чтобы они раздобыли дров, где только смогут, но их только за смертью посылать, — словно сквозь землю провалились.
И он закончил свою речь вздохом, или скорее рычанием, человека, который уже не в силах терпеть.
— Какие там дрова! — закричал Паредес. — Voto a Dios[28], если ты не поспеешь ко времени… majadero, harto de ajos…[29] — И он перебрал весь букет испанских ругательств, осыпая ими повара, который только и смог ответить:
— О, ваша светлость, научите меня, как жарить мясо без огня!
Диего Гарсиа не принадлежал к числу тех силачей, которые гневаются на слабых за то, что те правы. Поэтому, хотя ответ повара сперва и распалил его гнев, он быстро понял, что тот не виноват, я спросил:
— А куда же запропастился этот разбойник дворецкий?
Не ожидая ответа, он повернулся к повару спиной, вышел во двор и загремел:
— Искиердо! Искиердо! Maldito de Dios![30] Искиердо успел сбегать в ближайший дровяной сарай и, погрузив с помощью поварят дрова на ослов, подгонял их палкой. Он как раз входил во двор, когда услышал, что его зовут. Тут он принялся колотить ослов с удвоенной силой, чтобы вина за опоздание хотя бы частично пала на бедных животных, — а один Бог знает, в них ли было дело.
Приблизившись к Паредесу, Искиердо начал извиняться, но тот перебил его:
— Живей, быстрей, поменьше разговоров. Тащи дрова вниз, не то я расколю их на твоей башке!
Для того, чтобы попасть со двора на кухню, сперва надо было подняться на три ступеньки, потом через темный коридор выйти в другой дворик, в середине которого находилось углубление, окруженное стенкой; на дне этого углубления была дверь, откуда витая лестница вела вниз, на кухню. Гарсиа топал ногами от нетерпения, видя, каких трудов стоит людям перетаскивать дрова вниз охапками.
Наглядевшись на это и решив, что дело идет слишком медленно, Паредес, охваченный яростью, нагнулся, влез под брюхо первого попавшегося осла, схватил его за передние и задние ноги, поднял как козленка вместе с поклажей, подтащил к краю стены и швырнул вниз так, что осел перевернулся и заболтал в воздухе всеми четырьмя ногами. С той же скоростью он проделал все это и со вторым и с третьим ослом. Тот, кто через несколько минут заглянул бы в это не слишком широкое углубление, увидел бы громадную кучу дров, торчащие оттуда морды, уши и ноги ободранных, избитых и брыкающихся ослов; он увидел бы также перепуганных поварят, метавшихся между ослами, которых надо было освободить, и дровами, которые надо было перебросить в кухню. Страх перед Диего Гарсией охватил даже повара: он вышел из кухни и тоже стал помогать, время от времени задирая голову и с опаской поглядывая вверх, не продолжается ли дождь из ослов, чтобы успеть от него уклониться. В один миг топки были наполнены, и несколько необычайный толчок, который дал всему делу Паредес, оказался столь действенным, что каждый стал работать за троих.
Убедившись, что дело пошло, Паредес стряхнул с себя пыль и, не переставая ворчать, отправился к себе, чтобы переодеться. Двор замка был уже полон людей, возвращавшихся с турнира. Гонсало, герцог Немурский, дамы и бароны успели увидеть последнего осла на плечах дона Гарсии. Услышав рассказ о том, как было дело, все со смехом и шутками расступились перед испанским бароном, а потом поднялись в комнаты, приготовленные для пира, и стали ждать обеда. В передней зале, примыкавшей к покоям Гонсало и имеющей сто шагов в длину, был накрыт огромный стол в форме подковы; за ним могло бы усесться до трехсот человек. В самом дальнем от двери углу, перед выгнутой частью стола стояло четыре бархатных кресла с золотой бахромой для герцога Немурского, Гонсало, доньи Эльвиры и Виттории Колонны. Над ними свисали со стены флаги Испании, знамена дома Колонна и войсковые штандарты, вперемежку со сверкающими трофейными доспехами и пышными султанами на шлемах; все эти сокровища сияли драгоценностями и украшениями. Из отверстий, проделанных в широком столе на равном расстоянии друг от друга, поднимались апельсиновые, миртовые, пальмовые деревья, усыпанные цветами и фруктами; свежая, чистая вода, проведенная по тонким трубам, била фонтанами сквозь листву, стекая в серебряные сосуды, в которых плескались разноцветные рыбки; между ветвями деревьев порхали птицы, незаметно привязанные к ним конским волосом, и, так как это были комнатные птички, выросшие в клетках, они пели, не путаясь ни людей, ни шума. Огромный буфет, стоявший напротив мест для почетных гостей, был уставлен серебряной посудой и коваными блюдами с вычеканенными на них рельефными узорами. Посередине перед буфетом, стояло высокое сиденье для мажордома, который движениями своей эбеновой палочки направлял в разные стороны слуг и лакеев. В пустом пространстве, посреди подковы, прямо на земле стояли две большие бронзовые урны с водой для умывания и полоскания — такие урны можно видеть на картинах Паоло Веронезе, изображающих пиршества, — и всевозможные сосуды с испанским и сицилийским вином. Вдоль двух других стен залы, на высоте десяти локтей от земли, были устроены хоры для музыкантов.
Благодаря заботам Диего Гарсии и расторопности повара вскоре после полудня мажордом уже смог войти в зал, где общество ожидало обеда; его сопровождало пятьдесят слуг, одетых в красное и желтое, с полотенцами, кувшинами и тазами для омовения рук. Мажордом объявил, что кушать подано. Герцог Немурский, сияя молодостью, здоровьем и тем изяществом, которое столь украшает французскую нацию, предложил руку донье Эльвире, чтобы вести ее к столу. Кто мог бы в ту минуту предсказать молодому герцогу, которого, казалось, ожидало славное и счастливое будущее, что всего через несколько дней его глаза, такие живые, его члены, такие гибкие, застынут, похолодеют и будут лежать в бедном гробу в Чериньольской церкви и что мимолетное сожаление Гонсало будет последним чувством, которое ему суждено было возбудить в человеческом сердце!..[31]
Гонсало сел между Витторией Колонна и герцогом, а справа от последнего посадил свою дочь, соседом которой с другой стороны был Этторе Фьерамоска. Пир начался.
В течение всего этого дня Фьерамоска был столь любезен с доньей Эльвирой, что пылкое сердце юной испанки не могло не заговорить; к тому же она со всех сторон слышала комплименты и похвалы по адресу того, кто оказывал ей такое внимание. Сидя рядом за столом, они продолжали свою исполненную приятности беседу. Но вскоре лицо молодого итальянца омрачилось; он стал отвечать невпопад и под конец даже потерял нить разговора. Донья Эльвира посмотрела на него украдкой с выражением сомнения и легкого нетерпения, но, заметив, что он побледнел и опустил глаза с отрешенным видом, заключила, что она сама является причиной этой перемены. Эта мысль смягчила ее, и она тоже замолчала. Долгое время оба они сидели молча среди общего шума и веселья. Но бедная Эльвира напрасно обольщалась; причина тревоги Фьерамоски была совсем иная, и ее вызвало случайное стечение обстоятельств. Фьерамоска сидел прямо против больших окон, разделенных двумя готическими колоннами и раскрытых настежь из-за жары; за окнами виднелись море и вершина Гаргано, окрашенная в тот лазоревый цвет, который принимают горы в полдень, когда воздух чист и ясен. В самой середине моря выступал островок с монастырем святой Урсулы; можно было даже различить затененный виноградом балкон Джиневры, казавшийся темной точкой на красноватом фасаде дома для приезжих. И на чистом фоне этой красочной картины вырисовывалась темная фигура Граяно, сидевшего между Этторе и балконом.
На фоне неба лицо Граяно казалось особенно красным и воспаленным, а выражение его — особенно грубым и дерзким, Когда Фьерамоска думал о том, что собой представляет человек, сидевший перед ним, он испытывал жестокую муку. Хорошо, что он еще не ведал тогда, как страдала в эту минуту Джиневра, которая, услышав от Дженнаро, что Граяно находится в Барлетте, спустилась в церковь и приняла решение навсегда покинуть монастырь.
В шуме многолюдного пиршества никто, или почти никто, не обращал внимания на Этторе и донью Эльвиру. Но Виттория Колонна, у которой уже зародились подозрения, заметила, как переменились лица обоих молодых людей, и, опасаясь, что между ними произошло какое-нибудь объяснение, бдительно и тревожно наблюдала за каждым жестом молодого рыцаря и своей подруги, за которую не могла не трепетать.
Обед продолжался, отличаясь тем изобилием и многообразием перемен, каких требовали обычаи того времени. Если и наши дни кулинарное искусство сложно, то в те времена оно было еще сложнее, требуя от тогдашних поваров в случаях, подобных описываемому нами, таких подвигов, о которых нынешние не имеют ни малейшего представления. Все блюда должны были не только услаждать вкус, но и радовать взоры пирующих. Перед Гонсало стоял большой павлин в полном оперении, с распущенным хвостом; изжарить птицу, не испортив ее красоты, было нелегко но эта трудность была преодолена так успешно, что павлина можно было принять за живого. На том же блюде вокруг павлина расположились другие птицы поменьше, которые, казалось, его разглядывали; все они были уснащены всякими специями и ароматами. На некотором расстоянии друг от друга возвышались огромные паштеты, высотой в два локтя; когда наступило время, мажордом подал знак, и гости увидели, как крышки над паштетами поднялись без всякой посторонней помощи и из глубины каждого появились причудливо одетые карлики, набиравшие паштет серебряными ложками и осыпавшие гостей цветами. Блюда со сладостями изображали то холмы, на вершине которых росли деревья, увешанные засахаренными фруктами, то озера, в которых плавали сахарные лодки, наполненные конфетами, то высокий вулкан, и дым, поднимавшийся над его вершиной, издавал тончайший аромат. Когда гости вскрыли этот вулкан, то обнаружили внутри него каштаны и фрукты, медленно поджаривающиеся на горящей водке. Среди всевозможной дичи на столе был и небольшой кабан в собственной шкуре, казавшийся живым, в которого нацелились копьями охотники, выпеченные из теста; однако, когда кабана разрезали, он оказался вареным. Охотников тоже разрезали на куски и съели вместе с кабаном.
К концу трапезы в зал на белых лошадях въехали четыре пажа, в клетчатой желто-красной одежде; они везли огромное блюдо, на котором лежал тунец в три локтя длиной. Пажи поставили блюдо перед Гонсало, и все принялись восхищаться громадной рыбой и тем, как она была украшена: на спине у нее была фигура нагого юноши с лирой, изображавшая Ариона из Метимна. Гонсало, обратившись к герцогу Немурскому, подал ему нож и попросил, чтобы он соблаговолил открыть рыбе рот.
Герцог сделал это, и оттуда вылетела стая голубей, которые, едва освободившись из своей темницы, расправили крылья и разлетелись по зале. Эта шутка была встречена всеобщим восторгом; потом, когда голуби стали опускаться, гости заметили, что на шее у каждой птицы висели драгоценность и записка, на которой было написано чье-нибудь имя.
Тут все поняли, что испанский военачальник желает таким любезным образом поднести подарки своим гостям. Поднялся великий переполох: все начали ловить голубей; тот, кому это удавалось, прочитывал записку и торжественно подносил голубя особе, которой он был предназначен.
Фанфулла тоже кинулся ловить голубей. Над его головой пролетел голубь с запиской для доньи Эльвиры имя которой Фанфулла прочел на лету. Так как лицо этой девицы очень ему нравилось, он решил непременно сам поднести донье Эльвире ее подарок. Подкравшись к голубю, он со свойственной ему ловкостью поймал его, пробрался сквозь толпу к донье Эльвире, преклонил колено и, протягивая ей голубя, показал, что на шее у птицы висит брошь из великолепных крупных бриллиантов.
Донья Эльвира с благодарностью взяла голубку в руки и поднесла было ее к лицу, чтобы приласкать, но испуганная птица забила крыльями и растрепала белокурые волосы девушки, локонами ниспадавшие на ее белый лоб. На лице доньи Эльвиры заиграл легкий румянец, и пока она старалась снять драгоценность с шеи голубки, Фанфулла поднялся на ноги и сказал:
— Думаю, что во всем мире не сыщется алмазов прекраснее этих; но поднести их к вашим глазам, синьора, все равно что обесценить их.
Милостивая улыбка была наградой Фанфулле за его любезные слова.
Иные из моих читателей, привыкшие, быть может, к той деликатности, которую современная цивилизация внесла в отношения людей, подумают про себя, что этот комплимент уж слишком вычурен. Но мы просим их не забывать, что для воина пятнадцатого столетия, к тому же такого сумасбродного, как молодой лодиец, это было сказано очень недурно. Дочь Гонсало нашла его речь учтивой и приятной, — лучшего оправдания для него я не мог бы придумать.
Но Фанфулла не мог сдержать зависти и раздражения при виде того, как донья Эльвира, очень внимательно рассмотрев и похвалив драгоценность, обратилась к Фьерамоске и, вручая ему золотую булавку, просила приколоть брошь у нее на груди. Виттория Колонна, находившаяся поблизости, подошла и со строгим видом предложила свои услуги. Сам Этторе, понимая, что предложение доньи Эльвиры несколько легкомысленно, хотел отдать Виттории застежку, но Эльвира, капризная и своевольная, как все дети чересчур снисходительных родителей, встала между ними и сказала Фьерамоске с усмешкой, скрывавшей досаду:
— Неужели вы так привыкли к мечу, что гнушаетесь даже одну минуту подержать в руках булавку?
Итальянцу оставалось только покориться. Виттория Колонна отошла, и по ее прекрасному и надменному лицу видно было, как чужды ей подобные способы обольщения. Фанфулла посмотрел на Фьерамоску.
— Везет же тебе! — сказал он. — Другие сеют, а ты пожинаешь.
И он отошел посвистывая, словно находился один на проезжей дороге, а не среди такого высокого общества.
Подарки Гонсало были предназначены не только женщинам, — он подумал и о своих французских гостях. Герцогу Немурскому, так же как и его баронам, достались богатые дары: кольца, золотые украшения для беретов и всякие другие вещицы. Испанский полководец неспроста обставил свой пир с таким великолепием: он желал показать французам, что ему не только хватает средств на пропитание своих людей, но что у него еще остается достаточно и для приемов.
Игра с голубями закончилась, и все, вернувшись на свои места, приготовились к тостам, которых ожидали с минуты на минуту.
Герцог Немурский, следуя обычаям Франции, поднялся, взял бокал и, обратившись к донье Эльвире, попросил разрешения считаться отныне ее рыцарем, не нарушая долга по отношению к христианнейшему королю. Молодая девушка благосклонно согласилась. После многочисленных тостов Гонсало встал и в сопровождении своих гостей вышел в лоджию, откуда открывался вид на море; тут в приятной беседе они провели остаток дня.
Все это время донья Эльвира и Фьерамоска почти не разлучались. Казалось, что молодая девушка ни минуты не могла провести вдали от юноши: стоило ему отойти, присоединиться к остальному обществу или примкнуть к какому-нибудь кружку, как через несколько мгновений она уже оказывалась подле него. Этторе, слишком проницательный, чтобы не замечать оказываемого ему предпочтения, по чести не желал давать повода, зная, что это не доведет до добра, но нрав его и чувство долга по отношению к Гонсало не позволяли ему проявить неучтивость. Многие заметили эту игру и, посмеиваясь, перешептывались между собой. Фанфулла, все еще досадовавший после случая с голубкой, бесился, видя, в какой милости находится его товарищ, и, когда ему удавалось подойти, говорил Фьерамоске, полунасмешливо, полусердито:
— Ты еще заплатишь мне за это!
ГЛАВА XV
В самом просторном зале нижнего этажа, служившем, как всегда в старинных замках, местом сбора рыцарей, был теперь устроен театр, примерно такого же вида, как современный, но с той разницей, что занавес не поднимался, а, напротив, падал туда, где теперь размещается оркестр. Из соседнего прибрежного города была приглашена труппа бродячих комедиантов, которая после окончания венецианского карнавала кочевала из города в город и разыгрывала драмы и комедии то в Неаполе в праздник святого Дженнаро, то в Палермо в день святой Розалинды. Теперь им предстояло выступить перед самым избранным обществом, и они тщательно подготовились, чтобы не ударить лицом в грязь. Едва стемнело, зрители собрались в зал, и комедиантам было приказано, начинать представление. Огромное покрывало, служившее занавесом, упало, и взглядам открылась сцена; на ней с одной стороны был выстроен роскошный портик, украшенный колоннами и статуями, изображавший, видимо, вход в царский дворец; на нем золотыми буквами была выведена надпись: «Земля Вавилонская»; под этим портиком, окруженный придворными, восседал царь, в восточном одеянии, с золотым скипетром в руке; на голове у него был расшитый драгоценными камнями тюрбан, а поверх него — корона. Середина сцены представляла собой берег моря, а с другой ее стороны возвышалась гора, покрытая деревьями и кустами; в горе виднелась пещера, из которой время от времени показывался дракон, охранявший, по-видимому овечью шкуру с блестящей золотой шерстью, висевшую поблизости на дереве.
Возле царя, на троне поменьше, сидела высокая пышная женщина в красном шелковом платье с длиннейшим шлейфом и в черной бархатной мантии по французской моде; возле нее лежал огромный серп; в руках она держала книгу и жезл; это была Медея. Затем у берега появился корабль, и с него сошли юноши в одежде воинов, в том числе красавец в панцире и в кольчуге, но с непокрытой головой — Ясон. Два юных мавра несли за ним шлем и щит; он выступил вперед, отвесил поклон царю и заговорил стихами, которые вряд ли могли понравиться Виттории Колонна, как не понравятся, наверно, и нашим читателям. Начинались они так:
Аргонавты имя нам,
Из христианских едем стран
Мы к султану Вавилона,
Бог храни его корону!
В таких стихах он поведал царю, что мореплаватели явились сюда за золотым руном. Царь Эет посоветовался с придворными и дочерью, изъявил согласие отдать руно и удалился, а Медея осталась наедине с Ясоном. Тот сразу пленился ею и стал просить помочь ему, а за это обещал увезти ее с собой в христианскую землю, где она станет его супругой и великой царицей. Медея быстро поддалась уговорам и научила его заклинаниям, чтобы усыпить дракона, но, главное, велела ему не поминать при этом святых и не креститься, иначе заклинания не помогут. Когда она ушла, Ясон обратился к своим спутникам и сказал, что для честного рыцаря не дело сражаться при помощи заклинаний и что он попытается сперва победить дракона оружием. Тут он схватился за меч, прикрылся щитом, который подал ему один из оруженосцев, в то время как второй надел на него шлем, и пошел на дракона. Но тот вылез из пещеры, изрыгая пламя, и стал так ловко защищаться, что после недолгой борьбы Ясону пришлось отступить. Тогда спутники принялись уговаривать и молить его прибегнуть к заклинаниям; он так и поступил, и дракон уснул, а Ясон без труда сорвал с дерева золотое руно. Едва он это сделал, вернулась Медея и стала уговаривать мужчин поскорее садиться на корабль и взять ее с собой; в это время на Вавилонской земле раздались звуки труб, кимвалов и разных других мавританских инструментов, и затем из глубины сцены выехал молодой всадник в одежде сарацина и вызвал Ясона на бой; тот принял вызов и несколькими ударами поверг своего противника. Но только Ясон и друзья его собрались взойти на корабль как появился Эет со свитой, увидел, что дочь бежит с чужеземцами, а сын Абсирт лежит убитый, и приказал схватить аргонавтов. Тогда Медея пустила в ход свои волшебные чары; на сцене стемнело, и люди в странных одеяниях, изображавшие адских духов, с факелами в руках, подожгли Вавилон и похитили царя и всех его придворных, в то время как в глубине сцены аргонавты отправлялись в обратный путь. Этим закончилось представление.
Пусть те читатели, которые слишком уж кичатся изысканностью современного театра, не забывают, что успех некоторых нынешних спектаклей строится на умении так искусно повернуть ход пьесы, чтоб в конце ее зритель непременно увидел либо пожар, либо развалины, либо Олимп, либо Тартар, — но это вовсе не новинка, придуманная теперь, а давно известный театральный прием, который еще в шестнадцатом веке высоко ценила публика.
Общество перед которым в тот вечер был разыгран этот спектакль, частично состояло из людей не лишенных образования; однако зрелище им понравилось, — по крайней мере это можно было заключить по их поведению. И впрямь, представление было более чем удачным, если принять во внимание, каковы были актеры и сцена, на которой они выступали. Но другие приглашенные, которые по своему низкому званию не могли присоединиться к знати и рыцарям, наслаждались зато во дворе иным зрелищем и выражали свое одобрение более шумно. Несколько испанских солдат добились разрешения сыграть на свой лад одну из испанских комедий. Они соорудили во дворе из досок и холстов нечто вроде театра, потратили немало дней на репетиции, стараясь изо всех сил хорошенько выучить и сыграть свои роли, и наконец показали зрителям столь дорогую испанскому сердцу комедию под названием «Las mocedades del Cid»: что означает, если перевести дословно: «Мальчишества Сида», а речь в ней идет о юных годах героя. После этой комедии, если на то хватит времени, они еще собирались сыграть sainete[32] в качестве petite piece[33] , как называют французы такие произведения.
В то время как в замке начался описанный нами спектакль, во дворе также началось представление. Народу собралось несметное количество; тут были и воины различных званий, вплоть до солдат, и горожане и торговцы, и всевозможный мелкий люд. Аристократы этого сборища удобно разместились у самых подмостков; подальше находились лица более низкого происхождения и победней на вид; позади всех теснились уличные мальчишки и оборванцы. Доступ во двор был открыт всем, и поэтому толпа собралась огромная; если не отовсюду было одинаково хорошо видно сцену, то зрители, разместившиеся подальше, вознаграждали себя тем, что галдели, орали, свистели и вызывали презрительные гримасы других, сидевших ближе к актерам; с разных концов двора то и дело раздавались бесполезные окрики «тише», которые не только не останавливали, а еще больше подзадоривали крикунов. Среди всего этого люда, жаждавшего развлечься, вертелся человек, заметно выделявшийся лицом и всеми повадками из окружающей толпы, несмотря на явную бедность и убогую одежду. По встревоженному, озабоченному виду, с которым он толкался среди зевак, можно было сразу догадаться, что он явился совсем не с целью повеселиться. Это был Пьетраччо; он беспрепятственно добрался до замка Гонсало, чтобы убить Валентино и предупредить Фьерамоску об опасности, грозившей Джиневре, но совершенно растерялся, когда внезапно очутился среди всей этой сутолоки и понял, как нелегко ему будет найти нужных людей. Читатель, возможно, удивился тому, что — убийца, за голову которого было назначено вознаграждение, осмелился явиться в город, рискуя попасть в руки стражи; и действительно, если бы общество того времени походило на наше, это было бы величайшей опрометчивостью. Но в те времена не было еще законов и полиции, бдительно охраняющих наш покой; поэтому Пьетраччо, когда поутихло волнение, вызванное убийством подесты, находился в Барлетте (тем более ночью) в такой же безопасности, как в чаще леса, среди своих. И, хотя его ожидали большие трудности на пути к задуманному, он настолько привык к подобным переделкам и так пылал жаждой мести, что никакие препятствия не могли его остановить. Не будем же о нем беспокоиться и вернемся лучше к главным действующим лицам нашего рассказа. Было уже около восьми часов вечера, Когда гости по окончании представления вернулись в пиршественный зал, убранный теперь уже по-иному для предстоящего бала и сверкающий огнями бесчисленных восковых свечей, горевших в огромных канделябрах и великолепных люстрах, подвешенных к своду. Оркестр, как и во время обеда, помещался высоко над залом, на хорах. Музыканты занимали только одну сторону хоров, а на другую пробралось множество разного люда, которому не терпелось хотя бы поглазеть на веселье, если уж ему не дано было в нем участвовать.
Гонсало со своими гостями и дамами сидел на возвышении под свисающими со стены знаменами. Как только все собрались в зале, герцог Немурский поднялся и открыл бал, пригласив на танец донью Эльвиру.
Когда они кончили танцевать и девушка вернулась на свое место, Фьерамоска, учтивый, как всегда, предложил ей руку и заранее попросил извинения за то, что он неопытный танцор. Приглашение его было принято с явным удовольствием; к ним присоединились другие пары, среди которых был и Фанфулла; последний, видя, что донья Эльвира занята, выбрал среди многочисленных жительниц Барлетты, присутствующих на празднике, одну, поизящнее других, и постарался во время танца, который мы могли бы назвать контрдансом, оказаться напротив Этторе и его дамы. Фанфулла ловил на лету каждое слово, каждое движение доньи Эльвиры, но удовольствия это ему не доставляло: в трепетных взглядах юной испанки ясно можно было прочесть, что Этторе пришелся ей по душе; звуки музыки, танец, пожатие рук и та свобода обращения, которая возникает на балу между людьми, значительно более сдержанными при других обстоятельствах, так возбудили воображение дочери Гонсало, что она едва могла скрыть свои чувства.
Этторе и Фанфулла оба заметили это, первый — с огорчением, второй — с досадой. Фанфулла донимал Фьерамоску намеками и многозначительными взглядами, но тот, не будучи любителем подобных шуток, сохранял серьезный, даже несколько печальный вид, который девушка толковала по-своему, но как далека была она от истины!
Наконец донья Эльвира, со свойственной ей опрометчивостью, улучила минуту, когда Этторе держал ее за руку, наклонилась и шепнула ему на ухо:
— После этого танца я буду ждать на террасе, которая выходит на море; приходите, мне надо поговорить с вами.
Фьерамоска, неприятно пораженный этими словами сулившими ему неизбежные и опаснейшие осложнения, слегка изменился в лице и ничего не ответил, а только кивнул в знак согласия. Но то ли донья Эльвира недостаточно понизила голос, то ли Фанфулла слишком внимательно следил за нею, — как бы то ни было, он тоже услышал эти злополучные слова, и, проклиная в душе удачу, выпавшую Фьерамоске, а не ему, пробормотал сквозь зубы:
— Ну, заплатит мне эта сумасбродка за свои выходки!
Этторе, со своей стороны, терзался разными мыслями: ему, конечно, и в голову не приходило поддаться обольщениям прекрасной испанки прежде всего потому, что сердце его принадлежало Джиневре, а кроме того, он был слишком благоразумен, чтобы домогаться благосклонности дочери Гонсало.
Да и помимо всего этого, никогда донья Эльвира не привлекла бы его таким поведением, — он был не из тех, кто рад воспользоваться удобным случаем. С другой стороны, ему претила мысль показаться неучтивым или даже грубым, ибо противоречивой человеческой природе присуще осуждать иные поступки и в то же время считать трусливым глупцом того, кто их не совершает.
В продолжение всего танца он придумывал всевозможные способы, чтобы, как говорится, волки были сыты и овцы целы; он перебрал немало планов, но, видя, что уже почти не осталось времени, решил пренебречь опасностью, лишь бы не обидеть Джиневру. Он думал о том, что вот сейчас, пока он веселится на празднике, его возлюбленная находится в убогом монастыре, среди водной пустыни, покинутая всеми и, вероятно, преисполненная заботы о нем, и осыпал себя упреками за то, что хоть на мгновение мог забыть о ее любви. Поэтому, едва окончив танец с доньей Эльвирой, Этторе, стремясь во что бы то ни стало поскорее уйти из замка, решил сослаться на головную боль, которая выручала в таких случаях в шестнадцатом веке точно так же, как в девятнадцатом, и отправиться домой.
Все юноши, принимавшие участие в контрдансе, чтобы, легче было танцевать, сбросили по обычаю плащи, которые носили на левом плече, и сложили их в соседней комнате, оставшись в камзолах и коротких штанах, большей частью из белого атласа. У Фанфуллы и Этторе одежда была как раз этого цвета, а ростом и осанкой они чрезвычайно походили друг на друга; разница была только в плащах — у Этторе был голубой, шитый серебром, а у Фанфуллы — красный.
Этторе разыскал Диего Гарсию, попросил извиниться за него перед Гонсало и его дочерью, так как из-за головной боли он вынужден покинуть бал, и пошел за своим плащом; когда он был уже на пороге толпа случайно расступилась, так что возле него не оказалось никого; в это же мгновение он почувствовал, как что-то твердое упало сверху, слегка задев его плечо; он увидел у своих ног сложенную бумажку с каким-то тяжелым предметом внутри.