Но Руди-Реалист был настолько уверен в своей правоте, что и не собирался сдаваться.
«Хочешь вернуться в свои вонючие профессорские будни? К старым комплексам? В унылый хлев скуки и обязанностей? – Он разошелся и уже не мог остановиться. – К трем десятилетиям фригидного безразличия? К семейной ржавчине? Извечной неудовлетворенности? К профессиональной невостребованности, наконец?»
Я не слышал, что ответил на это Виртуальный Двойник: думал о том, что они способны спорить до посинения, но никогда ни на чем не сойдутся. Оба были решительны, но бескомпромиссны. Бесстыдно откровенны, но бесплодны. Прислушавшись, я вдруг заново ощутил почти физическую боль: мне без наркоза взрезали внутренности.
«Не тебя ли природа одарила редкими музыкальными способностями? Вспомни, что говорили о тебе твои преподаватели в бухарестской консерватории. Помнишь, как тебя прочили в дирижеры? Как счастлива была Роза, когда слышала, какая будущность тебя ждет? А ты после этого взял и пошел на поводу у тусклой и бескрылой бабы?»
Но реплику Руди-Реалиста мгновенно опроверг Виртуальный Двойник:
«Какая дешевая демагогия! Он делает вид, будто не знает, что эмиграция ставит человека в неравные условия. Разве тебе не пришлось все начинать заново? Попробовал бы ты не считаться с этим – тебя бы просто сломало».
«Ерунда, все это – отговорки, – отмел его доводы Руди-Реалист. – Настоящая причина – в твоей вонючей интеллигентской слабости. Все эти разговоры о роке и судьбе – чушь собачья. Ты не просто сдался: ты еще уверил себя, что слава и известность – лишь иллюзорная попытка бежать от Времени, которое наступает тебе на пятки…»
Парадокс, но все мои сомнения заглохли и осели в архиве памяти, едва я переступил порог нью-йоркского аэропорта имени Кеннеди. Стащив свои чемоданы с ленты багажного транспортера, я погрузил их на тележку и двинулся к выходу. По дороге увидел надпись: «Бюро туристской информации». Остановившись, я попросил девицу в окошке найти мне в аренду студию в Манхэттене.
– Тут есть одна, не очень дорогая. Это на углу Восемьдесят шестой улицы и Первой авеню. Правда, дом старый…
– Фиг с ним, – галантно улыбнулся я.
Девица поглядела на меня с улыбкой и покачала головой: ну и бедовый же папашка!
Сев в такси, я с удовольствием вглядывался в контуры Города Большого Яблока. Глядя, как наплывают пылающие огнями кристаллы небоскребов, я думал о том, что не только в Европе, но и в Америке нет ничего, подобного нью-йоркскому Манхэттену – ни по изяществу, ни по яркой оригинальности. Все остальное – лишь жалкое подражание. Не оригинал – подделка!
Манхэттен – самое эротическое место на земном шаре. Я понимаю: каждый видит и чувствует по-другому. Но для меня лично эротика Манхэттена женственна и элегантна, как нижнее белье супермодели. Она завораживает и волнует кровь, как приоткрывшиеся в чувственном порыве губы. Обещает и пьянит, как сброшенное с плеч платье. Когда видишь его после долгого отсутствия, гулко кружится голова и стучит сердце.
Когда-то очень давно, когда мы с Розой навсегда уезжали из Румынии в Америку, нам повезло: мы провели несколько дней в Париже. И там, бродя потрясенный вокруг Эйфелевой башни и глядя на нее издалека, я думал о том, как же похожа она на гигантский фаллос. И не только потому, что так настойчиво рвется ввысь на фоне окружающих зданий. Ведь даже стоя под ней, ты чувствуешь себя как внутри гигантской мошонки. По стальным артериям ферм, как сперма, изливается электричество. А напряженный взлет этажей напоминает застывшую энергию эрекции. Для меня лично Эйфелева башня – не только символ Парижа, но и подсознательный гимн мужскому мачизму.
А вот приближаясь к Манхэттену, я всегда испытываю нечто совершенно другое. Мне кажется, будто я без разрешения подглядываю в окно чьей-то спальни. Той самой, где готовится лечь в постель загадочная незнакомка…
Еще час с чем-то и через восемь месяцев после аварии я оказался в небольшой, но довольно уютной однокомнатной квартирке. Перед тем как сдавать ее новому жильцу, хозяева сменили кондиционер и вытащили вещи прежнего обитателя. О том, что он покончил жизнь самоубийством, я узнал только позже, от соседки.
Открывший мне дверь черный служитель с ключами ушел, и я остался один. Включив транзистор, я стал раскладывать в шкафу свои вещи. Когда кончил, зашел в туалет и инстинктивно взглянул в зеркало. Оттуда на меня глядел знакомый и вместе с тем незнакомый мужчина за пятьдесят. Правильные черты лица, темные, ощупывающие глаза и, что еще необычней, – куда меньшая сетка морщин, В совсем еще недавно седой шевелюре проглядывались темнеющие нити волос. Не так давно отпущенная косичка значительно подросла.
Я не привык к одиночеству, И уже через полтора часа почувствовал себя, как закованный в кандалы каторжник. Стены давили холодным безмолвием. Простуженно похрипывал кондиционер. Мне вдруг остро захотелось ощутить рядом женщину. Неважно какую, даже проститутку. Зажмуриться, вжавшись, зарыться в ее тело и ни о чем не думать. Просто ощущать рядом человеческое тепло.
Было уже за полночь. Я вышел на улицу и остановил такси.
– Куда-нибудь в ночной клуб. Лучше – попроще, – сказал я шоферу.
Тот ухмыльнулся: я не первый, кто обращается к нему с такой просьбой.
– В «Вавилон», сэр…
Ночной клуб полностью оправдывал свое экзотическое название. Публика здесь была явно второсортная. В основном – легальные и нелегальные эмигранты разных цветов и оттенков. В плохо проветренном зале пахло пивной отрыжкой, потными носками и вдавленными в переполненные пепельницы бычками от сигарет.
На маленькой сцене, раздеваясь под хриплую музыку, раскручивали бедра две стриптизерши – белая и мулатка. Белая чем-то напомнила мне Абби в ее двадцать пять. Я спросил у официанта, будут ли другие номера в программе.
– Сэр, – сказал он, взглянув на часы, – через час.
Через час я встал и прошел через кухню к черному ходу. Ждать пришлось минут пятнадцать. Увидев замеченную мною стриптизершу, я поклонился. Старомодная учтивость усмиряет самых свирепых жриц любви.
– Девушка, – обратился я к ней, – а ведь я жду вас…
Она посмотрела на меня так, что впору было отлететь на пару шагов в сторону. Но я не растерялся и состроил очаровательную улыбку.
– Думаешь, меня вот так любой мужик может в ночном клубе подцепить на ночь? В жизни нет! Я не блядь…
Ей вряд ли исполнилось двадцать пять. Но даже густой слой грима не мог испортить тонких черт лица. Волосы у нее были цвета спелой пшеницы.
– Конечно, нет, – сказал я, любуясь ею. – Вы, прежде всего – женщина, а каждая женщина – чуточку богиня.
Она посмотрела на меня удивленно и заинтригованно, но вместе с тем недоверчиво ухмыльнулась.
– Поэтому, – продолжил я клеить ее, – я хочу предложить вам посидеть со мной где-нибудь, где тепло и уютно. Я не здешний. И плохо ориентируюсь в Нью-Йорке. Просто мне очень одиноко сегодня. Вы не боитесь ночи?
Чем-то я ее купил, наверное. Она привела меня во второстепенный бар и стала нагружаться спиртным.
– Что-что, а пить ты умеешь, – покачал я головой.
– А ты знаешь, откуда я, папик? Из Польши… Слышал?
– Шопен, Венявский,
Огинский, – постучал я бокалом по накрытому клеенкой столу.
– Образованный! – засмеялась она и налила себе приличную порцию бренди.
Я ухмыльнулся. Мы продолжали весело болтать.
– Ты и впрямь обаятельный, америкаша, – высосала она уже бог знает какой бокал. – Но знаешь, у меня нюх на это дело. Что-то в тебе такое непонятное. От мазурика.
– Ну, если так, – протянул я, – значит, аферисты куда привлекательней музыкантов.
Она довольно расхохоталась:
– Это ты-то музыкант, папочка? Я ведь полька, меня не проведешь…
– Вот уж не собирался, – хмыкнул я.
Ее совсем развезло. Она терлась носом о мою шею и хихикала.
– Ну, правда, кто ты, а?! Кто? – Язык у нее слегка заплетался. – Может, наркотики толкаешь? А? Не, непохоже! Шулер, что ли? Вроде тоже не… Постой, а может, ты – фальшивомонетчик? А? Говоришь – нет? Ладно! Но даже если да, – то все равно ты миляга…
Я погрузил стриптизершу в такси и отвез к себе в студию. Она была настолько пьяна и дышала такой смесью бренди и ликеров, что, уложив ее, я повернулся на другую сторону и заснул. Пьяные бабы во мне сексуальных порывов не вызывают.
Часа через полтора она разбудила меня:
– Ты что, импотент?
– Да нет как будто, – отреагировал я несколько удивленно. – Еще в себя не пришел…
– А ты приди, – зевнула она и погрозила мне пальцем: – Надеюсь, ты не извращенец. Хобот оторву…
– Не пугай, – ответил я. – Не боюсь. Но вначале пойди в душ и хорошенько почисть зубы.
Она не стала спорить. Когда она вернулась, в ее руках был цветной кондом.
– Привет, – потрепала она меня за одно место. – Что, птенчик проклюнулся?
Отработав свое, эта весталка бросила на меня удивленный взгляд:
– А трахаешься ты, папик, кто бы ты ни был, совсем не как лох, который от жены сбежал.
– Спасибо за комплимент. Даже не комплимент – панегирик.
Стриптизерша ошарашенно посмотрела на меня:
– Чего?! Слова какие-то странные говоришь…
– Довольна? – спросил я.
– Эй, – вскинулась она, – если думаешь, что не заплатишь, я тебе здесь такой крик подниму!
– Может, скидочку сделаешь, – продолжал я подсмеиваться над ней. – Все-таки – удовольствие…
– Еще чего! – на полном серьезе ответила она. – Не для того я сюда приехала, чтобы с пятидесятилетними мужиками романы крутить. Я замуж хочу! Понимаешь? Свой домик, муж, детки…
Мне стало смешно. Я рассмеялся вслух.
– В любой куртизанке спит порядочная матрона.
– Опять слова непонятные бормочешь?!
Когда она ушла, я лег спать. Никаких угрызений совести не чувствовал, хотя впервые в жизни купил бабу. Начиналась новая жизнь…
Утром я сразу же позвонил Гарри Кроуфорду, с которым давно познакомился в Лос-Анджелесе:
– Гарри? Это я, Руди… Да, здесь, в Нью-Йорке… Что? Когда ты хочешь, чтобы я к тебе пришел?
ЧАРЛИ
У Руди было все: привлекательная внешность, потрясающая музыкальность, легкий и оптимистичный характер. И все равно он не состоялся. Он понимал это и сам. Все, что он делал, было подсказано Абби.
Было правильно, но бескрыло. Соответствовало принятым нормам, но губило. Она не зажигала – гасила. Была не стартером, а глушителем. А ведь в Руди так чувствовалось творческое начало!
Он родился художником. Творцом. Абби же нужен был благоустроенный муж и внимательный отец. Рисковать благополучием свитого ею гнезда она бы не стала. А Руди настаивать на своем был просто неспособен. Уж чересчур по-интеллигентски он мягкотел и нерешителен.
Руди и Роза были моей второй семьей. Свою мать я потерял в семь лет. Роза заняла ее место, когда мне стукнуло двадцать восемь. Два десятилетия до этого в моей жизни существовала черная дыра. Даже женитьба и рождение близнецов ничего не изменили.
Я всегда испытывал к Розе самые искренние сыновние чувства. Но не понимать, что в судьбе Руди ее роль была неоднозначной, не мог. С одной стороны, вряд ли много нашлось бы вокруг таких восторженных и преданных матерей. С другой, сама ее восторженность и беспредельная доброта наложили на Руди калечащий отпечаток.
Она с раннего детства внушала Руди, что его ждет блестящая будущность. Карьера! Слава! Обожание! При этом как бы само собой подразумевалось, что, если есть талант, все остальное – вторично. В Бухаресте, в консерватории, ему и вправду прочили блестящую будущность. Он был единственным, кому уже в студенческие времена давали дирижировать. Хвалили. Несколько раз фотографии с восторженными рецензиями появлялись в газетах. Я не сомневаюсь: останься он в Румынии, заматерел бы и получил чины и почет. Эмиграция в Америку с беспощадной решительностью перемешала карты.
Но Роза всю свою жизнь рвалась за железный занавес. Люто ненавидя серость и ханжескую мораль коммунистических пуритан, она до конца своей жизни оставалась ярой монархисткой.
– Нет грязнее развратников, – говорила она Руди, – чем монахи под красным знаменем.
И много лет подряд не прекращала попыток найти сбежавшую еще до войны за океан кузину. Но разыскала ее Роза только в конце пятидесятых. А там уже сыграла роль еврейская солидарность. Какому-то старичку вдовцу заплатили и послали туристом в Бухарест. Тот зарегистрировал свой брак с Розой в посольстве, а еще через полгода она с Руди появилась в Лос-Анджелесе.
Познакомились мы с ним в «Макдоналдсе». Я тогда – только три месяца после бегства из Йоханнесбурга – мыл там посуду. Руди стоял за стойкой: передавал заказы и получал деньги. Уже через месяц, подружившись, мы вдвоем сняли маленькую съемную квартирку. Так было дешевле и веселее. Роза, чтобы эмиграционная служба не обвинила ее в фиктивном браке, жила у своего старичка.
Вскоре Руди устроился тапером в ночной клуб. Зарабатывал он там, кстати говоря, совсем неплохо. Мы договорились так: сначала я сдаю американские экзамены, чтобы получить разрешение работать в Америке врачом. Он в это время продолжает играть в своем клубе. А когда я получу заветный документ, наступит его очередь. Он будет шататься по оркестрам и аудициям, а я – его содержать. Мы были молоды и ничего о предстоящих трудностях знать не хотели.
Когда я впервые увидел Розу, ей уже стукнуло сорок семь. Мы пришли к ней на обед с Руди. Роза была ослепительна. Все в ней играло, искрилось, переливалось. Не только внешность – темперамент, жизнелюбие, оптимизм. Взгляду нее был темный, бездна, с шальными искринками. Губы – чуть приоткрыты в улыбке. Движения – гибкие, молодые.
К Руди она относилась как к иконе. Была преданна и добра и вселяла оптимизм. А меня приняла в своем доме как сына. Когда мы приходили, она не только кормила нас, но еще давала с собой еду и оставляла стирать наши шмотки. Ее старичок – фиктивный муж вечно кочевал из больницы в больницу.
Хотя мы были друзьями, в свое политическое прошлое я Руди не посвящал. Не потому что не верил – не хотел впутывать. Слишком уж непросто складывалось все в моей жизни. Вначале мне повезло, и по окончании школы я был принят на медицинский факультет в Париже. Даже получил стипендию: французы ведь любят щеголять своим либерализмом. Но вскоре связался с южноафриканским подпольем и стал активно участвовать в борьбе против апартеида. Этого мне показалось мало – стал связным между черным подпольем дома и эмиграцией и даже вступил в компартию. Однажды, уже без пяти минут врач, я познакомился с довольно хорошенькой студенткой, дочерью одного из племенных вождей. И хотя был из бедной семьи, она настояла на том, чтобы мы поженились.
Узнав, кто я на самом деле, мой тесть долго не думал. Хотя дочь его была беременна, он стукнул на меня в охранку. И я загремел. Правда, всего на полгода. Не будь я осторожен и найди они у меня тогда то, что искали, я бы не вышел и через пятнадцать, а может – через двадцать лет. Меня вынуждены были выпустить, и я навострил лыжи в Америку.
Так уж получилось, что вся моя политическая энергия осталась невыплеснутой. Поэтому, очутившись в Лос-Анджелесе, я стал разыскивать своих единомышленников. Но в Америке коммунисты, наученные эпохой маккартизма,
не рыпались. И я сошелся с черными радикалами. Ведь они, так же как в свое время и мы в Южной Африке, боролись против расовой дискриминации. Слишком сильным было во мне стремление непременно самому участвовать в борьбе. Если хотите – внести свою лепту в революцию.
К тому времени одни из черных радикалов в знак протеста против апартеида в Америке перешли в мусульманство. А другие собирались стать на путь вооруженного бунта. Вот к ним-то меня и потянуло: их борьба за гражданские права была в моих глазах совершенно справедливой.
Все стало с ног на голову, когда они пристрелили полицейского. Кстати, отпетого расиста и патологического садиста. По своим убеждениям я был коммунистом, а не террористом. И хотя об их намерениях знал, доносить на них не собирался.
– Пойдешь с нами? – спросили меня.
Я покачал головой и наотрез отказался. Мне казалось, на меня махнули рукой. Никто меня не разыскивал. Никто со мной не связывался. А через несколько недель меня арестовали агенты ФБР. Двое из подследственных показали, что я знал о предстоящем убийстве. Мало того – якобы принимал в нем участие.
Меня спасла Роза. Сказала, что ночь, когда произошло убийство, я провел у нее. Ей на руку сыграло и то обстоятельство, что старичок – фиктивный муж опять слег в больницу. Их обоих – Розу и Руди – буквально затаскали в полиции. Орали, угрожали, запугивали. Говорили, что, раз она трахается с молодым любовником, значит, брак у нее и не брак вовсе, а грязная сделка. Что вышвырнут из Америки и посадят. Но Роза упрямо твердила свое. В конце концов, на них обоих махнули рукой.
Когда меня выпустили, Роза взяла с меня клятву, что никогда и ни при каких обстоятельствах я больше не стану вмешиваться в политику. Но взгляды свои я изменил вовсе не из-за Розы. Конечно, я понимал, что революцию в стерильных перчатках не сделаешь. Но инстинкт и разум подсказывали мне, что никакая цель не может оправдать средства для ее достижения. Нельзя одной кровью смывать другую. Их потоки сливаются вместе в целый океан. Только подумать, во что бы превратилась жизнь, приди люди, которые меня окружали, к власти, – захочется повеситься на первой же осине.
«Ты – врач! – сказал я себе. – Твоя обязанность – лечить язвы отдельного человека, а не всего общества в целом». Впоследствии эта мысль обрела философскую окраску: мир не переделаешь! Насилие способно порождать только насилие. А потому борьба должна быть открытой, легальной, а не вооруженной. В конце концов, побеждают идеи, а не оружие. О прошлом своем я не жалел, но будущее решил строить иначе. Как лекарь, а не как революционер…
Роза была и осталась для меня реликтом прошлого, давно ушедшего. В послевоенной реальности она застряла совершенно случайно. Была отголоском эпохи парижского Мулен Ружа, а не Голливуда. Европейского вкуса, а не американского стандарта.
Назвать ее властной было бы нельзя. Но ее всепоглощающая и обостренная любовь к Руди действовала на него парализующе. Он обожал мать. Отношения между ними были такими ласковыми и нежными, что подозрительная Абби даже спросила у меня как-то, не кроется ли за этим еще что-то? Я отругал ее, и она отстала.
В жизни Руди Абби появилась лишь после того, как его отношения с Лолой стали намного серьезней. Шатенка с голубыми глазами и низким голосом, Лола напоминала, женщин с ренуаровских полотен. Жила она вместе с трехлетним сыном в муниципальном доме для людей с небольшим достатком. Такую же квартиру получила после смерти своего старичка и Роза. Ту, что принадлежала ему, забрали его дети. Роза не стала ни спорить, ни судиться. Это было не в ее духе.
Лола пела в том же ночном клубе, где Руди играл на своем кларнете. Как и мы с ним, она бежала со своей родины – Кубы. Ее муж, сообщили ей власти, покончил с собой в застенках команданте
Кастро. Вот тогда-то она и решила бежать.
Ни внешностью своей, ни манерами Лола нисколько не напоминала Розу. Ей вообще были свойственны более отрывистые, трагические тона. Возможно, поэтому ее роман с Руди оказался таким бурным.
– С ней я теряю голову, – признавался мне Руди.
То же могла бы сказать и Лола. Когда она смотрела на Руди, в ее глазах накипали слезы. Я сам это видел. Как-то Руди признался, что той глубины и бесконечности секса, который он познал с Лолой, он никогда больше и ни с кем не испытывал. Они были созданы друг для друга. Если он был рядом, Лола никого не видела. Если появлялась она – все вокруг переставало существовать для него. Они словно радировали друг другу на только им понятном языке телепатии. Общались на тех волнах, которые обычные люди не способны воспринять. А находясь рядом, покидали землю и уносились туда, куда дорога открыта лишь избранным.
Я лично уверен, что такой накал люди долго выдержать не могут. Он, конечно, до безумия обостряет чувства, но когда-нибудь приедается, как острая приправа в одном и том же блюде.
Когда Руди переехал к Лоле, Роза позвала меня к себе.
– Чарли, – сказала она мне, – то, что я делаю, – преступление. Но ведь иначе они погубят себя оба. От любви или от разочарования – какая разница?
Роза теряла сына и не могла этого допустить. Уже потом, перед своим исчезновением, Лола рассказала мне о своем разговоре с ней.
– Девочка, – сказала ей Роза, – вы оба беспомощны, как дети. Ты хочешь всю жизнь петь в своем «Бризе»? Или чтобы он так и не вырос из своего кларнета? Тебе нужен сильный мужчина, а ему – сильная женщина.
Лола стала плакать. Роза обняла ее и тоже заплакала:
– Я боюсь за тебя, за него, за твоего ребенка, за ваших возможных детей. Ты представляешь, чем все это кончится через пять-десять лет? Вы возненавидите друг друга…
С ее стороны это была исповедь, признание в совершенном грехе. Возможно, поэтому это так подействовало на верующую душу Лолы.
– Я знаю, я – ведьма, разлучница, бесчувственная тварь! – сквозь слезы твердила Роза. – И никогда себе этого не прощу. Но пойми – нет на свете ненависти чудовищней, чем та, что приходит на смену любви. В ней пепел разочарования. А под ним – раскаленные угли: укоры, упреки, боль…
Когда Лола исчезла, Руди не мог найти себе места. Он ходил из угла в угол и рыдал в голос. Но я не мог избавиться от ощущения, что он оплакивает не Лолу, а свою мечту. Тогда я и призвал на помощь Абби. К тому времени каждому из нас было ясно, что мы противопоказаны друг другу. И она, и я хорошо знали, чего мы хотим и чего не допустим в другом.
Руди ей понравился. Абби импонировали его мягкость, своего рода застенчивость, нерешительность. Она чувствовала себя скульптором, в руки которому попал добротный материал. Надо было только поработать и изваять скульптуру по своему вкусу. Конечно же, она не горела страстью. Но знают ли такие натуры вообще, что такое страсть?
Через день после того, как я привел Руди в больницу, она заявила мне со свойственной ей прямотой рационализма:
– Он мне подходит. Я прощу тебе за него твое свинство. Но ты должен сказать мне, как я должна с ним себя вести?
– Лечь с ним в постель и быть ласковой. Ты сумеешь?
Она прожгла меня взглядом своих серо-голубых глаз и прошипела:
– Какая же ты все-таки скотина…
АББИ
Если отношения между двоими ухудшаются, они сразу начинают обвинять друг друга, хотя, за редким исключением, одинаково виноваты оба. Ведь хочется оправдаться перед самим собой, а раз так – свалить ответственность на другого.
Руди нравились моя решительность, умение сдерживать чувства и порывы. Когда надо было принять решение, я, в отличие от него, не металась, впадая в панику, не искала чьих-то советов, а, спокойно обдумав и взвесив все обстоятельства, находила наиболее правильный и подходящий случаю вариант. Сомнения и колебания не в состоянии предотвратить неизбежное: они лишь увеличивают ненужный риск.
Когда мы поженились, Руди целый год потратил на прослушивания: тешил себя надеждой, что получит в конце концов место дирижера. Возвращался он всегда разбитый, больной и отчаявшийся. С таким же успехом, утешая, говорила я ему, ты бы мог хотеть стать миллионером или сенатором. Для престижной карьеры у Руди не было ни толстокожести дипломата и политика, ни мужества бойца, готового стоять насмерть.
Как раз в это время я узнала, что в университете Докторант, занимающийся музыкальным фольклором, может получить неплохую стипендию. И я решила, что он должен попробовать. У нас уже была Джессика, и денег, которые Руди получал поначалу, конечно, не могло хватать. Несколько лет нам пришлось жить за счет накоплений моей семьи. Но в более далекой перспективе более удачной мысли и в голову не могло прийти.
Нужно отдать Руди должное – со своими университетскими обязанностями он освоился довольно быстро. Вначале это даже подогревало его тщеславие: ведь впереди была заветная должность профессора… И только Чарли, как черный ворон, каркал при встречах:
– Ты даже не понимаешь, что ты делаешь, Абби! Роешь яму, в которую сама же когда-нибудь упадешь.
Но я иронически улыбалась в ответ.
– Прибереги свои советы для себя, – говорила я ему. – Думаю, ты в них нуждаешься больше, чем мы.
Ссорились мы с Руди крайне редко. У меня всегда хватало терпения переубедить его, когда он заблуждался. И как бы ни велико было вначале его сопротивление, со временем он воспринимал мою точку зрения как нечто само собой разумеющееся. Такое разделение ролей в семье – один подталкивает, а другой идет вперед по проложенному маршруту – уверенно действовало до злополучной аварии. Потом – все рухнуло.
Конечно, темпераменты у нас с Руди очень разные. Я постоянно слышала, что ему не хватает тепла и любви. Но любовь – это не бесконечное сюсюканье и телячьи нежности, а готовность вместе идти по трудной дороге жизни. Я представляю себе, что было бы с нами, если бы мы все время только и делали, что облизывали друг друга. Когда в семье сталкиваются несхожие характеры, трения преодолеваются только с помощью взаимных уступок.
Свой первый урок взаимоотношений полов я получила дома, Моя мать выросла в обеспеченной и соблюдающей строгие прусские традиции семье директора гимназии. Студенткой она изучала антропологию в Гёттингене и там же познакомилась с моим отцом. Он был пекарем в той кондитерской, где она покупала по утрам булки. Веселый и видный парень на три года ее моложе, не ума палата, конечно, но зато добрый и общительный, только никакая ей не пара. Но мать влюбилась в него по уши. По-видимому, как бы ни был умен человек, физическое влечение иногда оказывается сильнее интеллекта. И хотя ее предупреждали, как и чем все может кончиться, она настояла на своем и вышла за него замуж. Так начались все ее несчастья…
Я не могу сказать о своем отце ни одного плохого слова: он безумно меня любил и баловал, шел навстречу любому капризу. Ведь я появилась на свет через тринадцать лет после того, как родился мой старший брат Эрнест, и родители уже отчаялись, что у них еще будут дети. Помимо того, в отличие от всегда собранной и суховатой матери, отец, сколько я его помню, излучал какую-то захватывающую и необъятную радость жизни.
В нем, несомненно, жила авантюрная жилка: это ведь он настоял на том, чтобы в разгар кризиса двадцать девятого года уехать в Америку. «Твои родители, – сказал он матери, – никогда не смирятся с тем, что я стал твоим мужем».
Он был прав: дед и бабка так и не простили не только ему – своей единственной дочери ни сомнительного замужества, ни бегства в Америку. Хотя мать это и скрывала, отец с несвойственной ему злостью рассказывал, что ее папаша вступил в нацистскую партию и стал ярым поборником Гитлера. Я думаю, именно это обстоятельство и сыграло свою роль в том, что мой брат Эрнест, который во время Второй мировой войны был несовершеннолетним, попросился в армию добровольцем и через семь лет после капитуляции Германии погиб где-то в Корее.
В Америке мать оставила все мечты о своей профессии и начала работать вместе с отцом в кондитерской. Она по-прежнему его очень любила и прощала мелкие интрижки. Он уходил и возвращался, исчезал и появлялся, и она всякий раз без слов принимала его назад, даже если он брал деньги из общей кассы. Я уверена, что и мое появление на свет тоже было связано с ее попыткой приручить его к семейной жизни.
Однажды ночью я проснулась от громких голосов.
– Что ты хочешь от меня? – спрашивал отец. – Ну такой я, такой! Понимаешь?! Ты меня не исправишь. Хочешь – я уйду!
Мать плакала:
– От тебя пахнет шнапсом и бабой.
В другой раз она доняла его так, что в нем проснулась жалость:
– Я знаю, со мной тебе плохо. Мне правда жаль тебя, но что я могу сделать?
– Жаль, – не на шутку вскипела мать, – жаль? Это кого? Меня? Тебя надо пожалеть, – кричала она. – Ты – банкрот и неудачник! Ты ищешь и не находишь! И не найдешь никогда, уж поверь мне. А я – у меня есть самое бесценное – любовь, чувство, не только секс.
Извечные споры и ссоры между родителями не могли не врезаться в мою память. Но не это сломало отца: он умер вскоре после того, как погиб Эрнест. Отец считал, что во всем виновен он и его уходы из дома. И никто бы его в этом не переубедил. Мне тогда только-только исполнилось тринадцать лет…
С тех пор всю накопившуюся в ней горечь мать изливала на меня.
– Абби, – твердила она, – запомни: чресла у женщины – либо копилка, либо разменный аппарат. И не покупайся на сказки о любви. Из всех диктатур она – самая хитрая, жестокая, беспринципная! Один из двух всегда пользуется слабостью другого, играет на ней, и освободиться невозможно.
Я кивала в ответ, хотя далеко не все понимала. Горечи в матери было столько, что хватило бы на троих. Потерять в сорок шесть сына, а через год остаться вдовой? Но беды ее лишь закалили: она стала суровой и очень религиозной женщиной. Если судить по фотографиям, внешне мать как две капли стала походить на мою бабку. Встретиться им так и не пришлось: дед и бабка оказались после войны в Восточной Германии. Там дед с таким же усердием служил коммунистам, как раньше нацистам.
Мать замкнулась и посвятила себя своему бизнесу и церкви. Деньги стали для нее чем-то вроде второго Бога.
– Жизнь не терпит слабости, – наставляла она меня. – Если хочешь хорошо устроиться, будь сильной… Вывод делай сама…
К тому времени я знала о жизни куда больше многих сверстниц и шла по ней с открытыми глазами. А в шестнадцать твердо решила: быть под чьим-то сапогом, терпеть и мучиться во имя любви – не для меня.
Я думаю, Чарли – первый настоящий мужчина в моей жизни – не прочь был бы сделать из меня рабу, но это ему не удалось. Поэтому мы и расстались с ним довольно скоро: для меня независимость играет куда большую роль чем удовольствия. Любое наслаждение – лишь краткий миг и очень скоро тает, а независимость – нечто такое, что остается всегда с тобой.