Могла ли я представить себе, что такое станет возможным?
Дверца машины, стоявшей на противоположной стороне улицы, была открыта. Одна нога Мери, жены ректора, в ее безвкусном бордовом платье, опиралась о тротуар, другая оставалась в кабине. Чуть в стороне, неуклюже застыв, полусогнувшись, стояли ее муж и еще двое беспомощно замерших гостей. Один из них ошалело тыкал пальцем в сотовый телефон. И только еще через осколок мгновения я увидела Руди. Он лежал на мостовой так неудобно изогнувшись, что я всхлипнула. По-видимому, до сознания еще не дошло, что случилось.
Мери плакала, мужчины переминались с ноги на ногу. Кто-то из них все же вызывал амбуланс.
– Вы запомнили номер? – ошарашенно спросил ректор.
Ему не ответили…
Накачивая воздух ужасом, заголосила полицейская сирена.
– Как он выглядел?.. На какой скорости?! – выскакивая наружу, спросил толстый одышливый сержант.
– Полугрузовичок… Несся как сумасшедший…
– Какого цвета? Кто был за рулем? – присоединился к сержанту его коллега помоложе.
– Бежевого… По-моему, молодой негр…
Я не видела и не слышала, кто им отвечал. Опустившись на колени, я приподняла голову Руди. По его виску, как красная ящерица, осторожно ползла струйка крови. На правый глаз наплыл гигантский синяк. Поза у Руди была такая неуклюжая, что я, как идиотка, поправила его руку и стала гладить по волосам. На своих пальцах – как странно: в такой момент! – я ощутила легкий налет жира: Руди всегда мазал шевелюру каким-то гелем.
Мне показалось, амбуланса не было целый час. Потом, когда он подъехал, санитары торопливо засновали вокруг и довольно скоро положили Руди на носилки.
– Он жив? Жив? – бессмысленно повторяла я.
– Жив, мэм, – ответил санитар-мексиканец. – Но состояние очень тяжелое.
Как я оказалась внутри амбуланса, даже не помню.
– Хотите кому-нибудь позвонить? – спросил меня все тот же санитар и протянул телефон.
Но я не в силах была набрать номер.
– Свяжитесь с доктором Стронгом, – всхлипнула я и стала с паузами называть каждую цифру в отдельности.
Прошло черт знает сколько времени, пока в трубке раздался его искаженный расстоянием голос:
– Алло! Кто это? Ты, Абби? Что случилось?
– Чарльз, я в амбулансе, – как в бреду, кричала я. – Руди в тяжелом состоянии. Его сбила машина.
– Успокойся! Я сейчас еду. Когда и как это случилось?
– Через десять минут после того, как ты уехал. Он побежал отдать кому-то доги-бег.
Почему ты не остановил его, когда он стал напиваться?
– Абби, – зло откликнулся Чарли, – ты всегда винишь только других! Нельзя все время держать мужа на коротком поводке. Он – не пудель!
ЧАРЛИ
Я нашел Абби в госпитале. Дремлющую больничную тишину нарушали только ее шаги. Она металась из угла в угол с покрасневшими от горя глазами и сжатыми губами. Каблуки ее истерично цокали. Всякий раз, когда она доходила до стойки, за которой сидела дежурная сестра, та провожала ее терпеливым, но осуждающим взглядом.
– Почему Руди? – твердила она горячим полушепотом. – Почему именно он? За что мне такое наказание?
Я подумал, что ее надо вывести из этого состояния любой ценой. Не хватало только истерики. Но не хлопать же ее по щекам, да еще в больнице…
Я довольно грубо схватил ее за руку:
– Если ты боишься, что тебе придется превратиться в сиделку, то напрасно. У Руди на этот случай – страховка…
Абби ошарашено уставилась на меня. Я еще раз убедился, что холодный душ цинизма в таких случаях незаменим, и потому продолжил:
– Да, кстати о наказании. Ты что, наставляла ему рога?
В ее глазах мелькнул блик ярости. Но она прикусила губу и тут же его погасила:
– Где у тебя мозги? – услышал я ее приглушенный и взбешенный голос.
– Там. Но ведь я мужчина, – пожал я плечами.
Ответить она не успела. В этот момент из двери с надписью «Операционная» вышла молодая врачиха. Взглянув на Абби, я взял инициативу в свои руки:
– Доктор, я – личный врач Руди Грина. Что с ним?
Врачиха чуть приспустила марлевую повязку и авторитетно произнесла:
– Тяжелая мозговая травма. Если не случится чуда, положение безнадежно.
Ей, по-видимому, импонировала выпавшая на ее долю роль. Будь я в ее возрасте, ответил бы так же. Но у меня за спиной свыше трех десятков лет врачебной рутины. Поэтому я прервал ее:
– Ну, о безнадежности говорить пока не стоит. Я надеюсь, что профессор Грин все же выкарабкается. У него – здоровый генетический аппарат.
Врачиха обиженно бросила «простите» и скрылась за другой дверью. Абби следила за нами таким напряженным взглядом, что казалось, меня сейчас ударит током. Оставлять ее в больнице было нельзя. Я взял ее под руку.
– Что? – очнулась она.
– Ничего! Просто пора ехать.
– Никуда я не поеду!
– Абби, – скривился я. – Ты ведь всегда гордилась своим здравым смыслом. Ты что, можешь помочь Руди? Нет! Себе? Тоже нет. Тебе будет только хуже. Сочувствия здесь ты не найдешь. На всех его у персонала просто не хватает. Пошли…
Мой цинизм на нее подействовал снова. Она послушно двинулась за мной в сторону выхода. Каблуки Абби отдавались тревожным эхом. Как звуковой фон в хичкоковском фильме. У наружной двери она споткнулась, и я схватил ее за руку. Но Абби решительно меня оттолкнула.
В машине она тоже села не рядом, а на заднее сиденье. Что это было – намек или реакция на ситуацию – я так и не понял. Она меня всегда недолюбливала. И все же согласилась поехать ко мне.
В моем пентхаузе она бывала всего пару раз. Он ей активно не нравился и вызывал у нее снобистскую брезгливость. Все было слишком модерно и, как она утверждала, – нарочито. Океан в широченном, во всю стену, окне. Абстрактная роспись на стенах, влетевшая мне в крупную сумму. Система спотов. Низкая полусферичность мебели…
– А где Селеста? – подозрительно прищурилась она.
– Уехала на три дня к сестре. В Сан-Франциско.
Я провел ее в спальню. Абби уставилась на просторную, как футбольное поле, кровать. Притронулась к алому атласному покрывалу и, несмотря на горе, кольнула меня с чисто женской естественностью:
– С какой стороны спит Селеста?
– С какой ей всякий раз вздумается, – хмыкнул я.
– Постели мне в кабинете на софе, – решительно сказала она. – Ты ведь не кладешь на нее своих пациентов?
Когда я вышел из кабинета, она щелкнула замком. Я понимаю намеки…
Руди лежал в коме. Каждый следующий день был точной фотокопией предыдущего. Наступающий ничем не отличался от уходящего. Ничего не менялось.
В Абби остро ощущалась не усталость даже, а совершенно не свойственная ей потерянность. Безысходность. Ее голубые, всегда спокойно взиравшие на мир глаза утратили прежнее выражение. В уголках рта запали горькие морщинки. А еще недавно вспыхивающая во взгляде надежда бесследно угасала.
Я с тоской думал о том, что же будет, когда Руди вытряхнут из этой больницы в дом престарелых. Жутко чувствовать, что близкий тебе человек превращается в мешок картошки. И что его вот-вот отправят догнивать в погреб…
Для меня это были нелегкие дни. Руди не приходил в себя. Я таскался в больницу через день и всякий раз заставал у него в палате Абби. И хотя приезжал я поздно, она всегда дожидалась меня. То ли чтобы продемонстрировать, какая она преданная жена, то ли – выведать неведомое. А вдруг что-то изменилось в лучшую или худшую сторону?
Обычно она сидела возле опутанного датчиками и трубками неподвижного мужа с книгой в руке. Лишь изредка бросала взгляд на экран с кардиограммой и снова возвращалась к чтению. Когда-то, когда я с ней познакомился, она была медсестрой.
Пару раз я встречал в палате и Грина-младшего – Эрни. Тридцатилетний щеголь-адвокат, он в присутствии матери играл обычно роль утомленного и немножко капризного юноши. Но хотя Эрни жил и живет в Лос-Анджелесе, оставаться возле лежащего в коме отца надолго у него не было времени. Исчезая, он одаривал мать легким поцелуем в висок.
Как-то появилась там, прилетев из Сан-Франциско, и его близняшка-сестра Джессика. Она замужем за богатым хлыщом, питомцем Беркли. Основным занятием ее мужа было – тренировать свое тело в престижных кантри-клубах.
Джессике же, как она и мечтала с юности, нравилось выступать в роли светской дамы. Однако ни благотворительность, ни массажные кабинеты не прибавили ей ни оригинальности, ни теплоты. Но разве, скажите, это не самая большая удача для каждой слегка потрепанной девицы из мидл-класса – найти подходящую пару?
В принципе, среднестатистический уровень младшего поколения Гринов был ясен мне с их детства. Они ничем не напоминали ни Руди, ни Розу. Но я относился к ним довольно терпимо: ведь они были детьми Руди. Возможно, вначале и они отвечали мне тем же. Но постепенно сквозь внешнюю приветливость все чаще стала проскальзывать настороженность. Сказывалось влияние Абби.
Встречаясь с ними, я всегда вспоминал Розу. Она не раз говорила мне с грустью:
– Знаешь, Чарли, иногда мне кажется, они – не мои внуки…
Но однажды слабеющая пружина семьи прираскрыла себя с пугающей очевидностью. Мне даже стало не по себе…
О предстоящем семейном визите я ничего не знал: Абби меня о нем не предупреждала. Войдя в палату, я довольно отчетливо разглядел в наступающих сумерках уложенный гелем, как у отца, кок Эрни. С другой стороны кровати сидела Джессика в модной, величиной с тыкву, шляпе. На лице Руди бросалась в глаза серая щетина: его не побрили. Абби отчитывала заглянувшую в палату молоденькую медсестру.
Увидев меня, она горестно взмахнула руками:
– Ты видишь?! Три месяца – и ни единого признака жизни! Живешь, как в прострации. Чего стоите вы, врачи?
Эрни и Джессика смотрели на меня с явным любопытством, и я разозлился:
– Того же, что и все остальные.
Сестричка, пользуясь моментом, выскользнула в приоткрытую дверь. Абби подвинула стул к кровати и, упершись в нее локтями, склонилась к Руди. Голова ее мерно покачивалась в такт сдержанному, но неизбывному горю. Наступила гнетущая тишина. Так длилось с пару минут. Не могу сказать, что это меня не раздражало. Но я не хотел портить им эффектную сцену скорби. Внезапно Джессика придвинулась к застывшей матери и стала гладить ее по волосам. Эрни неслышно постукивал пальцами по колену.
– Абби! – позвал я. – Абби! Ты слышишь меня?
Она не отвечала. Голова ее безысходно подрагивала. Все это походило на нелепый и тягостный спектакль. Хуже того – было в нем нечто такое, что укоряло меня, Чарльза Стронга, друга и врача бездыханного Руди. И меня понесло:
– Люди падки на церемонии, – холодно и зло процедил я. – Скорбь в этом случае – никакое не исключение. Даже если она искренняя, в ней всегда есть что-то напыщенное и театральное.
Эрни прекратил постукивать пальцами по колену и уставился на меня. В его глазах были испуг и осуждение. Ведь я совершил богохульство в храме! В безмолвном возмущении Джессика распорола меня взглядом. Я даже судорожно провел рукой по лицу, проверяя, не появились ли на нем пузыри ожогов. Но никто из них злой иронии этого жеста не понял.
Услышав мой голос, Абби еще отрешенней закивала головой. Голос у нее был тихий, изжеванный:
– Это невыносимо! Кошмар!.. Хотя бы какой-то намек на жизнь…
Именно в такие моменты и происходит расширение или сжатие души. У Абби происходило сжатие.
– На свете нет ничего невыносимого, Абби, – безжалостно бросил я, – Вопрос лишь в том, готова ты терпеть или нет?
Необходимо было любой ценой вывести ее из приступа жалости к самой себе. Но тут счел нужным заявить о себе Эрни. Тряхнув коком, он упрекнул меня с горечью:
– Но сколько это может еще продолжаться, дядя Чарльз?
Я решил прекратить этот вызывавший оскомину спектакль. Вернуть их со сцены, где они играли роли благородных героев, в переполненный и разношерстный зрительный зал. Тем более, что никто не знал, что последует в эпилоге.
– Ты торопишься, Эрни? – съехидничал я.
Ему на помощь ринулась сестра:
– Вы в своем репертуаре, дядя Чарльз! Ведь речь идет о нашем отце…
Жаль, что Руди не мог наблюдать за нашей перепалкой!
– Если ты о похоронах, девочка, – невозмутимо ответил я, – могу тебя утешить. Их, слава Богу, назначать пока рано…
АББИ
Пока Руди лежал в коме, я жила в какой-то прострации. Дом давил меня своей пустотой, а в каждом углу что-то мерещилось. Угрюмой зверюгой дремала тишина, неслышно шептались вещи, и в мрачной неподвижности насторожились тени. Все и всюду напоминало о Руди и пугало как вставленный в рамку вместо фотографии рентгеновский снимок.
Я ложилась в постель и ощущала оставленное Руди пространство. Тело ныло, как ампутированная конечность, голова плавала в вязком тумане. Вместе с Руди невозвратно исчезла и согревавшая своим теплом наполненность жизни. Без живого дыхания рядом даже знакомые предметы воспринимаются, как чужие и враждебные.
Однажды я проснулась в поту: мне показалось, я чувствую его между бедрами. Я даже раздвинула ноги, но, когда поняла, что это отрывок сна, по-настоящему испугалась. Никогда раньше инстинкты с такой отчетливостью не рвались из подсознания наружу. Подкорка всегда бесперебойно работала на одной волне с сознанием.
Я с силой зажмурилась и отогнала щекочущую волну желания. Чтобы окончательно прийти в себя, мне потребовалась целая минута. Руди бы страшно обрадовался, но меня это напугало: в отличие от него, секс всегда играл для меня подчиненную роль.
Последние исследования говорят, что эволюция предназначала его, как приманку для продолжения жизни. Но Руди всегда посмеивался: человек, говорил он, перехитрил природу – сделал секс смыслом самой жизни. Он – аргумент, а все остальное – лишь его функция. Тяга к красоте, искусство и, конечно же, – борьба за власть и влияние.
«Цивилизация, – добавлял мой муж с особым выражением в голосе, – на протяжении многих тысячелетий пыталась приручить этого джинна в бутылке, но оказалась бессильной…»
– Руди! – звала я внутри себя, но он не откликался. – Руди!
Со временем его присутствие становилось таким же ускользающим и бесплотным, как мираж или тень.
Сколько лет прошло с тех пор как мы стали жить вместе? Да-да, целых тридцать два года! Много это или мало? Раньше сама эта цифра казалась мне чудовищной. Ведь с годами привязанность блекнет, стирается, превращается в долг. Ты должна, говорит кто-то внутри тебя, это твоя обязанность. И ты мгновенно подчиняешься, даже если тебе этого не хочется.
Долг вообще, наверное, наиболее общечеловеческое слово в любом языке. Самое важное, на мой взгляд, и требовательное: ведь это он победил инстинкты и сделал человека человеком. Без него мы мало чем отличались бы от животных…
Я включила любимый диск Руди: второй фортепианный концерт Шопена – и закрыла глаза. Минут через пять сквозь ласковый цвет звуков мне приветливо улыбнулся Руди. Не тот, каким он стал теперь, а тот, которого я впервые увидела, когда он ночью, после работы, пришел навестить Чарли в больницу.
Среднего роста, но весь какой-то чувственно осязаемый, Руди произвел на меня странное впечатление. Темная и густая его шевелюра отливала гелем, глаза лучились влажным блеском, а на верхней губе кокетливо вырисовывались тоненькие усики. Сказать, что он мне поправился, я не могла, но утверждать, что не понравился, – было бы неправдой.
– Абби! – показал на него Чарли: – Мой ближайший друг Руди Грин. Больше чем друг – брат и близнец!
Чарли был больничным стажером. Он окончил медицинский факультет в Париже, но, вернувшись на родину, в Южную Африку, вынужден был оттуда бежать. В Америке, уже сдав экзамены, которые должен пройти каждый иностранный врач, он с величайшим трудом устроился в нашу больницу. Ему повезло: наш главный врач, еврей, был ярым защитником гражданских прав. И то, что Чарли – негр, сыграло в его везении не меньшую роль, чем его блестящие способности.
Помню, я почему-то покраснела.
– У нас найдется что-нибудь, чем его можно угостить?
– Я не голоден, – откликнулся Руди.
– Эй, – погрозил ему пальцем Чарли, – так ты откликаешься на предложение неподражаемой блондинки?!
Мы пили чай с крекерами, и Чарли добродушно над нами подтрунивал.
Потом Чарли вызвали в приемный покой, и мы остались одни с Руди.
Странно, но я не ощущала никакой неловкости, как это часто бывает при первой встрече. Обычно не знаешь, о чем говорить, как отвечать на вопросы, но ни я, ни он этой скованности не испытывали. Его шепелявящий румынский акцент был так забавен, что я иногда невольно вздрагивала, но он отвечал на это добродушным смехом. Они-то с Чарли сдружились так быстро потому, объяснил мне Руди, что «доктор Стронг» семь лет учился в Париже и говорит по-французски, то есть на языке, близком к румынскому.
Руди пригласил нас обоих в ночной клуб: он ведь играл тогда там на кларнете. Но я не придала этому никакого значения.
– Ну как? – спросил Чарли, когда Руди ушел.
– Что как?! – встрепенулась я. – Ты что, его мне предлагаешь, что ли?
Чарли с досадой скривился:
– Какая муха тебя укусила?!
По сравнению с Руди Чарли выглядел намного мужественней: мощная фигура атлета, дерзкий взгляд, хрипловатый, как у джазового певца, голос. С ним я всегда оставалась, прежде всего – женщиной, и, как он мне однажды сказал, – не должна была об этом забывать. Не то чтобы он демонстрировал свой мужской шовинизм или пытался командовать: нет, конечно! Но вместе с тем не он, а я всегда ощущала почему-то необходимость что-то объяснять и оправдываться.
В ночном клубе я была впервые. Чарли по-хозяйски похлопал по плечу здоровенного негра-вышибалу и провел меня через черный ход. Руди выступал здесь с оркестром. В коридоре назойливо пахло духами, кремом и еще чем-то приторно-сладковатым. На нас с любопытством оглядывались болтающие полуголые девицы. Когда подошел Руди, одна из них игриво повисла на нем:
– Котик! Не смей мне изменять! Я этого не выдержу…
Две другие, оценивающе глядя на меня, о чем-то между собой переговаривались.
Руди улыбнулся, поцеловал в щечку повисшую на шее девицу и осторожно отставил.
– Ну как, нравится? – спросил он.
Я отрицательно покачала головой.
– Это потому, что вы еще не привыкли.
Во время представления мы сидели с Чарли в первом ряду. Я никогда не была ханжой, но представить себя вот так, как эти девицы, вертящей попкой и отстукивающей ногами в чулках до лобка перед зрителями-мужчинами, даже не посмела бы. Руди заиграл соло, и играл очень славно. Ему от души хлопали.
Когда Руди нас провожал, одна из танцовщиц, пробегая мимо и уставившись на меня, кинула ему:
– Ну, после Лолы она не смотрится…
Я не знала, кто такая Лола. Но во всех случаях такая выходка была наглостью, и я покраснела от обиды. У меня было такое чувство, словно кто-то плеснул мне в лицо помои… Кто такая Лола, я узнала позже, когда Руди стал за мной ухаживать.
Не могу сказать, что меня к нему особенно влекло, но исходящее от него ласковое тепло и доброжелательность вызывали желание прикрыть глаза и замурлыкать. Я не испытывала ни особо страстного влечения, ни порочного, но неотразимого любопытства. С Руди было приятно и легко – как плыть в лодке по водной глади. Он не зажигал, а грел, согревал. А в двадцать четыре девица моего склада уже не могла не думать о чем-то серьезном. Тем более что мой опыт общения с мужчинами был ограничен.
Однажды Руди привел меня в крохотную квартирку, которую они снимали вдвоем с Чарли. Сам Чарли был на дежурстве в больнице. Мы полулежали на широкой тахте и болтали, попивая слабое калифорнийское вино.
Внезапно Руди втянул в себя с силой мои губы, и я чуть не задохнулась.
Я понимала, чем это все кончится, и должна была решить про себя: дать ему продолжать или прекратить? И, словно он был волной, а я – унесенной ею лодкой, я перестала сопротивляться.
Раздевал меня Руди долго и со вкусом. Я ему нравилась, и он сам себе тоже. В его движениях и шепоте было столько шарма и ласки, что я прикрыла глаза и слушала Шопена, которого он включил до этого. Мне казалось, я стою под душем, а кто-то ласково и заботливо меня купает. Руди явно хотел вызвать во мне ответный взрыв страсти, но, убедившись, что у него ничего не выходит, решил, что на этот раз обойдется. Слабо застонав, он полностью отключился.
Я смотрела на него снизу вверх и думала: как все же странно, когда вчера еще далекий и совершенно чужой тебе человек вдруг становится интимной частью тебя самой. Секс с ним не был тогда ни физиологией, ни любовью: все это пришло потом. Для себя я решила, что с моей стороны это благодарность за его теплоту и нежность.
Через пару дней Руди повел меня к Розе домой – знакомиться, и мы с ней не понравились друг другу сразу. Хотя ей было уже за пятьдесят, она все еще выглядела великолепно. Глаза у нее были темные, живые, на мой взгляд даже слишком живые и, как мне показалось, обещающие. А чувственные и подвижные губы и весь низ лица – как у Руди. Не принято, конечно, так говорить о человеке, которого нет, но на всем ее облике лежал незримый отпечаток вульгарности, а манеры и повадки напоминали о ее прошлом в кордебалете бухарестского кабаре. Не сказать об этом значило бы погрешить против истины. Роза чересчур весело смеялась, слишком театрально и даже бесцеремонно себя вела и явно ждала того же от меня. Но я была сделана из другого теста, и к концу вечера на ее лице четко обозначилось разочарование.
– Детка, – сказала она, подвигая мне кофе и блюдце с пирожными, – вы слишком серьезно относитесь к жизни. Это ведь так скучно…
На стене у нее в квартире висела увеличенная, а потому не очень четкая фотография какого-то мужчины в смешном, допотопном мундире. И так как Роза до этого рассказывала о своей театральной карьере в Румынии, я спросила, не партнер ли он по спектаклю?
Наступила колкая тишина, и я окончательно смутилась. Мне хотелось только одного: убежать и больше здесь никогда не появляться.
– Его высочество, – прозвучал напряженный голос моей будущей свекрови, – был моим большим поклонником. У нас были очень нежные отношения…
Я сидела красная, словно меня ошпарили кипятком. Лицо горело, спина стала холодной от пота и прилипла к платью.
Позже я много раз проигрывала в воображении эту сцену и ругала себя: может, если бы я ей подыгрывала, наши отношения сложились иначе?
– Твоей матери я пришлась не по вкусу, – сказала я потом Руди, когда он пошел меня провожать.
– Вы еще подружитесь, – легкомысленно махнул он рукой.
Сейчас я думаю, что он не верил в это сам…
Позже я узнала, что это Роза настояла на разрыве между Руди и Лолой, которая пела в том же ночном клубе. У них был роман, и до тех пор, пока их отношения не очень отличались от тех, что были с другими девицами, Роза не вмешивалась. Но когда запахло чем-то серьезным, она стала давить на Руди. Свою роль в этом сыграл и Чарли, которого она обожала: это ведь он познакомил нас…
ЧАРЛИ
Шел уже пятый месяц комы. Абби появлялась в больнице не каждый день, а через два – на третий. Я приезжал по вторникам и пятницам. Все превратилось в рутину: привязанность, больничный уклад, вопросы и ответы.
В тот послеполуденный час Абби в палате не было. Я подошел к Руди. Он по-прежнему лежал без движения. Не помню что и почему привлекло мое внимание. Спроси меня тогда кто-нибудь, я бы не смог ответить. Просто ощутил мгновенный импульс в мозгу. Тихий такой, никому не слышный щелчок инстинкта, благодаря которому ты осознаешь, что постиг вдруг то, к чему всем другим обычно нет доступа. Сигнал из другого мира.
Я замер. Не в состоянии понять, что происходит, насторожился и пригляделся. Внезапно мне стало казаться, что волосы Руди стали чуть темнее, а морщины… Морщин – меньше…
«Не дури, – сказал я себе. – Ты – не баба и суеверным никогда не был. Все это – чепуха. Эффект освещения. Обычно ты приезжал, когда электричество было уже включено. А на этот раз приехал днем».
Но тень сомнения все же вилась за мной по пятам. О чем бы я ни думал, где бы ни был, я всегда и везде ощущал ее смутный след. Меня это раздражало. В конце концов, чтобы избавиться от наваждения и убедить самого себя, что все это – игра воображения, я решил взять с собой видеокамеру. Объектив острей и надежней человеческого глаза.
Странное дело – чувства. Они стесняются своих прародителей – инстинктов, и уверяют тебя, что они куда цивилизованней и богаче. Мало того – утонченней. Но порой те все равно прорываются через семь шкур лоска и воспитания. Вот скажите, что заставляло меня, как будто это была часть принятой церемонии, упрямо снимать на пленку неподвижное, обесцвеченное комой лицо?! Ведь, в отличие от инстинктов, желания и стремления подаются осмыслению. А что я мог постичь или осознать, если, копаясь в себе самом, даже слабого намека на объяснение не обнаруживал? Спроси меня кто об этом, я бы лишь иронично махнул рукой: да ладно уж! И продолжал бы, слегка посмеиваясь над своей этой странностью, снимать.
Но что еще удивительней, я на протяжении нескольких недель подолгу, упрямо и тщательно сравнивал отснятые в разное время кадры на экране телевизора. И чем дальше я это делал, тем осторожней и настойчивей приходил к поразительному, да что там – невероятному открытию: Руди молодеет.
«Ну, Чарли, – говорил я себе, – теперь ты уже не скажешь, что это – фантазия! Еще чуть-чуть, и твой дружок станет настоящий медицинской сенсацией. Приведет в профессиональный раж всех ученых моржей страны!»
В чудеса я верил не больше, чем во второе пришествие. Но не заметить, что Руди выглядит лет на пять-шесть моложе, чем полгода назад, было невозможно. На экране компьютера разница настолько очевидно бросалась в глаза, что учащался пульс. Между фотографиями, сделанными до того, как он впал в кому, и теми, что нащелкал в последнее время, лежали годы. Я представлял себе лица своих коллег, когда я все это перед ними выложу, и ухмылялся.
Заикнись я о чем-то подобном еще пару недель назад, мне бы предложили обследоваться у психиатра. Сейчас же в моих руках было неопровержимое доказательство: я смонтировал целый двадцатиминутный фильм. Что они все вокруг, ослепли, что ли? Не видят? Не хотят замечать? Или все это – леность ума, слепота, рожденная склонностью к стереотипам? А может, каждый из них боится сказать вслух о своих подозрениях первый?
Мне вдруг позвонила Абби.
– Чарли, – сказала она несколько смущенным голосом.
Впечатление было такое, словно она там оглядывается.
– Ты… ты ничего не заметил?.. Совсем?.. Не обратил внимания?..
– О чем это ты? – сделал я вид, что не понял, о чем идет речь.
Она немножко помолчала и, словно извиняясь, заосторожничала:
– Понимаешь, не думай, что я свихнулась, но я… Мне кажется… Я думаю…
– Смелее, смелее! – подбодрил я, испытывая невольное удовлетворение от того, что еще предстоит.
– Руди стал как-то моложе…
Я выдержал паузу и постарался сказать как можно более обыденным голосом:
– Абби, согласись, есть вещи, которые… Ну, как бы это точнее выразить… Лучше, чтобы их вначале увидели другие… Я имею в виду, специалисты… Ты не думаешь?
– Так ты знал об этом?
В ее голосе прозвучал оттенок раздражения. Опять я не оправдал ее доверия. Не поделился с ней своими наблюдениями…
Мне пришло в голову созвать на консилиум специалистов-нейрологов из разных больниц. Не могу сказать, что мое предложение было принято с энтузиазмом. Но сделать они ничего не могли: я был лечащим врачом Руди.
В палате собралось девять человек. Я подключил к телевизору видеокамеру. Возясь с нею, я исподлобья наблюдал за тем, что происходит вокруг. Коллеги вели обычные для такого рода сборищ вялые разговоры. Я предпочел в них не участвовать.
Через десять минут на экране зачастили, сменяя одно другое, лица больных прогерией
детей. Необъяснимый синдром раннего старения был им знаком и никого не трогал. Маленькие уродцы с морщинистыми лицами глубоких стариков никакого впечатления на моих коллег произвести не могли. На лицах присутствующих отражались лишь скука, недоумение и немного – насмешка.
Тогда я внезапно включил кадр, сделанный мной в день рождения Руди. На нем была дата полугодичной давности, которую я подчеркнул. Задержав его секунд на пятнадцать – двадцать, я сменил его на кадр, сделанный два дня назад.
– Вы обратили внимание на даты? – глуховатым голосом спросил я.
Звуковой фон вокруг стал постепенно глохнуть и утихать. Я повторил этот прием еще несколько раз, резко сопоставляя то, что было, с тем, что есть.
За моей спиной нависло недоброе, может быть, даже испуганное молчание. Ведь после этого я мог задать напрашивающийся вопрос: что же все это, по-вашему, дорогие коллеги, значит? Как вы там все это объясните?
Различие было настолько разительным, что промолчать было просто нельзя.
– А что вы сами об этом думаете, доктор Стронг? – раздался голос одного из приглашенных консультантов.
Я сделал вид, что вожусь с техникой.
– Пока – ничего, – откликнулся я в порыве технического энтузиазма. – Мне бы хотелось услышать ваше мнение.
Я оглянулся. Теперь лица у всех были такие, словно я взял и осквернил священный алтарь науки. Вместо препарированного органа положил на него какую-то гадость. Что-то вроде дохлой кошки.
Молчание становилось тягостным, и продолжаться дальше так не могло. Наконец раздался голос старичка-профессора, корифея нейрологии, который явно чувствовал себя, как угорь на сковородке.
– Ничего определенного пока сказать нельзя, доктор Стронг. Вы не могли бы снова показать нам все эти кадры в еще более медленном темпе?
Я стал прокручивать фильм снова.
– Может, это – оптический эффект? – вдруг не к месту легкомысленно откликнулась молодая врачиха.