– Не говори так…
– Она безумней Епископа. Не знаю, за что ты ее любишь.
– Не говори так! – закричал я и оттолкнул Коди.
– А если и погибнет – что с того? Она заслужила смерть.
– Молчи, ради непрерывности, молчи, Коди, иначе я убью тебя…
Не выдержала давления Коня Рыжего хибарка садовника Утера; сначала обвалилась крыша, а потом почернели и развеялись пеплом стены. И вот уже на том месте не домик весельчака и балагура Утера, а круглый ожог; чахлый дымок вьется над ним, склоняется к земле, потому что не выдерживает натиска чудовища.
– Утер сверх меры любил дискретные вещи. Он таскал их со свалки и сливал с домом.
– Замолчи!
– Наверное, он заслужил такую судьбу.
– Молчи!
Конь Рыжий заметил Сашу и спускался к ней; она, казалось, не видела ничего вокруг – продолжала плясать, а волосы ее будто ожили и разметались угольно-черным веером по воздуху.
– Саша не выбривает голову наголо, а волосы, хоть и не дискретны по сути, признак духовной слепоты и дурного тона…
– Замолчи!
Конь Рыжий встрепенулся, повел мордой и вытаращился на наше окно; взгляд чудовища был ужасен, кроваво-красные глаза с бордовыми вертикальными зрачками прожигали насквозь и испепеляли остатки моей непрерывной души.
Взмахнув крыльями, Конь подлетел к нашему дому. Тело его, с выступающими броневыми шипами и иглами заполнило весь оконный проем, а стекло, которое жалобно звенело и шло трещинами, не лопалось просто чудом.
Конь Рыжий прижал морду к стеклу и глядел на мою больную руку, на голые провода; под глазом его появилась вдруг слезинка, которая скатилась к безобразному рылу и зашипела, испаряясь.
– Ты это хочешь? – тихо спросил я, протягивая к стеклу исковерканную руку. – Чувствуешь свое?
Конь молчал, а из его ноздрей вырывался горячий пар. Широкие крылья стучали по воздуху, а огненные глазищи смотрели, не отрываясь, на артефакт.
У меня закружилась голова. Возникли образы, вспышки… слова.
Димка, Димочка, чудо мое, рыжик мой любимый, как ты думаешь, что будет, когда мы умрем? Ведь умрем мы одновременно, потому что наша любовь – она как сказка, а в сказке муж и жена всегда умирают вместе, но даже если ты умрешь первым, я обещаю – спрыгну с обрыва или повешусь, хотя, чтобы повеситься, веревка нужна крепкая, а где я такую найду, поэтому все-таки прыгну или утоплюсь ради тебя, мой милый…
Чудовище разверзло пасть, утыканную крупными, похожими на камни-голыши, зубами и заревело гневно, яростно, с ненавистью.
Стекло лопнуло.
Коди нашел где-то маленькую оловянную ложку; он черпал ею в пищевой стене, а потом кормил меня, насильно всовывая снедь в рот. Меня лихорадило: лоб горел, а тело потело, и рубашка на мне и простыня подо мной были совсем уже сырые. Жутко чесались ранки, из которых Коди извлекал стеклянные осколки.
Дискретность проникала в меня все глубже и глубже.
– Что ты ему такое говорил, Линк… – бормотал брат. – Что ты ему говорил…
– У них неправильные чувства и поступки, – сказал я, уставившись в потолок. Потолок был покрыт пятнами плесени, от него пахло фиалками – так сказала Саша. – У них все другое – и такое же… не могу понять… Коди, я, наверное, умру скоро. Давай пойдем через провал в долину. Пока есть шанс. Я хочу записать голос твоей Лики.
– Кхе-кхе…
Коди обернулся, а я приподнял голову. Посреди комнаты стоял Епископ. Он почесывал гладко выбритый подбородок и пучил водянистые свои зенки, разглядывая стеклянные осколки, раскиданные по полу. Стоял на носочках, стараясь не наступить на стекло. Одет он был в парадную церковную форму: защитную гимнастерку и галифе, а ноги его были обуты в кирзовые сапоги, обильно выпачканные желтой биомассой.
– Ты, Коди, говорил мне, что стекло в вашем окне непрерывно, как сама суть, – растягивая слова, проскрипел Епископ и почесал лоб рядом с околышем зеленой фуражки.
Коди молчал. Я тоже.
– Вы грешили против непрерывности, – задумчиво сказал Епископ и повертел головой из стороны в сторону: – Утер погиб, но его сестра гостила в это время у подруги. Ей нужен новый дом. А вы грешили против непрерывности. Понимаете?
Мы молчали.
– Линк, почему ты не сказал, что стекло дискретное? Я считал тебя более разумным человеком, чем брат.
Я не ответил.
– Сестре Утера нужен новый дом, – задумчиво повторил Епископ и высморкался в огромный платок, покрытый застарелыми желтыми пятнами. Кончик платка оставался в кармане – это чтоб все думали, что платок непрерывный. – Ей необходим дом, а вы – грешники, которые возбудили гнев Коня Рыжего.
Мы промолчали.
Коди и я уходили молча, никто нас не провожал. Сестра Утера бродила по ожогу, который раньше был ее домом, и, захлебываясь слезами, призывала брата. Народ окружил ее; люди сочувственно цокали языками, перешептывались и указывали пальцами на несчастную.
– Смотри, смотри… застопорилась… неужели почуяла непрерывный дух Утера?
– Точно!
– Смотри, смотри… плачет… неужели непрерывный дух Утера общается с ней?
– Точно!
– Смотри, смотри… эээ… стошнило ее…
– Хм…
Мы шли по пыльной дороге, на обочине которой покоились увесистые валуны, покрытые зеленым с прочернью мхом. Солнце купалось в пепельном тумане за нашими спинами, а длинные тени указывали на мост над провалом, и далее – на долину эха. Иногда с неба срывался пепел, который мягко ложился на наши головы и щекотал ноздри. Сначала я боялся чихнуть, потому что это признак дискретности и невежливо к тому же, но затем вспомнил, что мы все равно парии, и чихнул. Коди, который шел впереди, вздрогнул, но не обернулся. Поправил на плече истекающую жижей котомку, и упрямо пошел вперед.
– Ребята! Коди, Линк!
К нам летела сломя голову Саша. Она запыхалась, и, вставши рядом с нами, хрипло дышала, упершись ладошками в колени, а потом виновато улыбнулась и сказала:
– Епископ выгнал меня из города. Он подумал, что я виновата в том, что в вашем доме раскололось стекло. А еще сказал, что я – шлюха и безбожница, потому что не стригу волосы.
Дима, Димочка, маленький мой, солнце мое, ты здесь, лежишь рядом, но я не могу поговорить с тобой, потому что ты только молчишь в ответ, поэтому я говорю с этим магнитофоном, с нашей с тобой пленкой; потом я прослушаю ее и услышу наши голоса, и голос нашего мальчика тоже…
Дима, Димочка, рыжик мой, что-то плохое происходит с миром, и я боюсь, я очень этого боюсь; но еще больше я боюсь смерти. Да, я помню, я обещала уйти за тобой, но мне страшно, а с неба уже третий день валит пепел; на заднем дворе наркоманы устроили сборище, они пьют пиво и колются, а кожа моя бледнеет, обесцвечивается, и мне кажется, что я меняюсь; мне кажется, я зря послушала профессора в военной форме…
Сбивая ноги, мы шли к долине эха. По бокам громоздились серые валуны, из щелей между ними проклевывались коричневые ростки; небо было блеклое и серое на востоке, почти черное на западе; холодный ветер кидал в лицо пыль и колючки. Дважды я падал, а Коди и Саша поднимали меня. Потом мы садились на корточки, скрываясь от ветра за валунами, и Коди кормил меня биомассой, соскребая ее с самого дна котомки, а Саша сидела рядом, уныло улыбалась и сглатывала слюну.
– Оставь, поделись с Сашей, – прошептал я. Мне было тяжело говорить. В мое тело прорастали детали, а провода вгрызались в кости и тянулись к сердцу, подменяя собой кровеносные сосуды.
Коди не отвечал; он был, как обычно, угрюм. Саша уныло водила пальчиком в серой пыли; она больше не танцевала и не плела венки из сорной травы.
На третий день, когда пищевая биомасса закончилась, когда я уже не мог идти, и Коди тащил меня, а Саша плелась сзади, мы вышли к долине эха.
– Ужасное место, – пробормотал я, разглядывая сваленные пирамидами остовы диковинных машин. – Похоже на свалку. Ты мне не говорил этого, Коди…
– Свалка мертва, – ответил он. – Это место живет.
Мы спустились вниз, с опаской наступая на острые камни, и вошли в долину эха сквозь арку, составленную из разбитых машин. Свернутая трубочками бумага шуршала у нас под ногами. Я наклонился и поднял одну такую трубочку; тряхнул ее. Из трубочки высыпался прах и рассеялся в воздухе.
– Что это? – спросила Саша.
– На свалке тоже такое есть. Это бумага, в которую наши предки заворачивали пепел и поджигали его.
– Зачем поджигать пепел? – удивившись, спросила Саша. – Пепел – это то, что уже сгорело и сыпется с неба. Правильно, Коди? Епископ говорит, солнце сжигает тучи дотла, и они просыпаются на землю пеплом. Правильно, Коди?
Коди не отвечал. Он, ступая на цыпочках, бродил меж машин и внимательно разглядывал их.
– Я не помню, – сказал Коди. – Так давно тут не был. Не помню, какая нужная…
Мы ходили по тесным коридорам, стенами которым служили нагромождения машин, и касались их, отчего машины звучали глухо или, наоборот, звонко, а потом рождали цепную реакцию: начинало греметь в других машинах. В воздухе носились чьи-то голоса; незнакомые люди говорили на разных, непонятных в основном языках, но иногда проскакивали и знакомые слова.
– Салли! Салли! У тебя в волосах паук, Салли! Он черный и склизкий, он грызет твой череп, он хочет съесть твой мозг…
– Шприц. Дай, Ради Бога, этот шприц, у нас совсем мало времени, потому что все уже поменялось, а мы – нет…
– Данька, возьми меня за руку. Ты убедишься, что профессор в военной форме был прав. Хей-хоп, наши руки слились и стали одним целым, и теперь ты никогда не уйдешь от меня, а если умру я, то умрешь и ты, скотина, и это будет как в сказке – жили долго и счастливо и умерли в один…
– Профессор, вы понимаете, к чему это может привести?…
– Шприц был одноразовый, и мы, следуя правилам, укололись им по разу, а с неба срывался пепел, но мы дырявили кожу, и нам было хорошо, а потом стало еще лучше, потому что я занимался любовью с Ингой, и наши тела сливались не только там, ты понимаешь, о чем я, а везде; мы по-настоящему были вместе, а потом Серега закричал: «Смотрите в небо, кажется, это пегас!» И мы поднялись на ноги и глядели в небо, а Инга шептала: «Вот так вставило!», а потом пегас спустился к нам и сожрал Серегу, а Ингу раздавил, размазав красным пятном по магистрали. Я схоронился за бензобаком и…
– Все не то, – говорил Коди и дотрагивался до новых машин. Саша, опустошенная, лениво передвигала ногами вслед за ним, а я загребал сбитыми в кровь пятками пыль чуть сзади. Вечерело. Воздух становился плотным и влажным, как перед грозой, а с неба моросил мелкий пепел. Иногда я подходил к Саше, чтобы стряхнуть пепел с ее шеи, но она дергала плечиком, сбрасывая мою руку, и я отступал.
Я уже почти привык к постоянной боли в руке и не слушал голос артефакта, хотя в последнее время он все чаще твердил что-то осмысленное.
Коди терял терпение. Он пинал ржавые остовы и, разбивая кулаки в кровь, колотил по стеклам.
И эхо металось по забитой металлоломом долине.
– Это должно помочь… раздавайте смесь и одноразовые шприцы везде, где только можно…
– Салли, паук съел твой мозг, и теперь он, разрывая сухожилия, жрет твою плоть и прокладывает путь к сердцу. Салли!
Когда стемнело, и на свинцовом небе проглянули звездочки, Коди, обессилев, сел на землю и прислонился спиной к машине, которая пела песни на чужом незнакомом языке. Он совсем не брезговал дискретностью этой штуковины, да и мне было уже все равно, и я уселся рядом. Саша опустилась ко мне на колени, и я захотел обнять ее, но она сказала сквозь зубы:
– Не смей, – и замолчала, разминая ногу, растирая меж пальцев дискретные мозоли, отпуская их пылью на ветер.
– Я не помню, – уныло сказал Коди. – Я помню, что машина была белая, с ржавым боком и вышибленными стеклами, но не могу ее отыскать.
– Может, лучше подумаем, как найти еду? – зло спросила Саша.
– Никто тебя не заставлял за нами идти.
– Да что ты говоришь?! Из-за вас я тут! Я бы могла остаться в городе, если бы не это дурацкое стекло!
Что-то было не так. Я посмотрел на небо и увидел, что оно становится молочно-белым, а пепельные тучи светятся, изливая во все стороны тонкие бледные лучи.
– Ребята! – позвал я.
– Ты – маленькая нудная тварь, поняла?
– Ублюдок! Как ты посмел меня так назвать! Я же женщина!
– Ребята!!
Они замолчали.
В ослепительном сиянии, расставив в стороны широкие белоснежные крылья, к нам спускался Конь Бледный.
Мы бежали, не разбирая дороги, а чудовище летело за нами, взмахивая крыльями скорее для порядка, потому что по воздуху его несла неведомая сила.
Мы бежали, спотыкались, вставали, задевали локтями машины и диковинные механизмы, а чужие голоса подгоняли нас…
– Потому что старая церковь стала рассадником глупости и лицемерия! И мы поставим на этом месте новый храм, храм Непрерывности, и люди придут к нам и поклонятся, а мы скажем им: кто пришел в душе своей без дискретности да спасется, лгущий же нам или самому себе…
– Энн, у тебя работает телефон? Нет? А у Ричарда? Ричард! Ричард, твою мать, ты меня слышишь?! Ричард, у тебя работает телефон? Нет? Христосе, что же это происходит… Погоди! Погоди, Ричард! А телевизор у тебя работает? Хотя бы один канал принимает? Нет? Христосе…
– Салли, Салли! Паук съел твое сердце и движется к твоим ногам! Салли, он хочет съесть твои ноги и тогда тому, что от тебя осталось, не удастся убежать!
– Коди… здравствуй, малыш…
Коди встал как вкопанный. Он развернулся и, закрыв глаза ладонью, спасаясь от слепящего блистания чудовища, пошел к белой машине с ржавым боком; ее дверца скрипела на ветру, а из выбитых окон торчали куски стекловаты.
– Коди! – крикнул я.
– Коди! – завопила Саша и, цепляясь платьем за острые металлические углы, побежала за ним.
А я остался стоять, потому что видел, что Конь Бледный совсем уже близко; я видел его глаза. Он убьет их, подумал я.
Коди подошел к машине вплотную и прижался к мертвому металлу небритой щекой, закрыл глаза и шептал что-то беззвучно, а потом закричал срывающимся голосом:
– Она здесь, Линк! Включай магнитофон, мы запишем ее голос! Лика здесь! Она всегда будет со мной! Включай!
Я не мог сдвинуться с места; меня мутило, и я уперся рукой в машину; под пальцами оказалась шероховатая ржавчина, и это стало последней каплей, меня вывернуло наизнанку. На землю полетели испачканные остатками жижи и кровью дискретные детали. Голова кружилась, и я тяжело дышал, с трепетом вслушиваясь в хлопанье гигантских крыльев над головой. Я не мог сдвинуться с места – провода оплетали мое сердце, детали лезли в голову, разворачивая трахею.
А потом, когда я почти уже умер, время оцепенело, и артефакт заговорил со мной; голос у него был женский, искаженный шипением.
Кто ты?
Меня зовут Линк.
Линк? Ты – человек?
Конечно… разве бывает что-то другое, кроме человека?
Бывает. Собаки, кошки, мыши… олени, киты, лошади. Ты разве не знаешь?
Не знаю я ничего о кошках и остальных. А лошадь нельзя спутать с человеком. Вот она, рядом и хочет убить моих друзей… но не трогает меня… не знаю, почему… может быть, благодаря тебе?
Лошадь?
Конь Бледный.
Артефакт промолчал.
Послушай, сказал я ему, Коди умирает и Саша – тоже. Конь Бледный спускается к нам и во взгляде его – тоска и смерть; я вижу, ему скучно убивать, но он больше ничего не умеет делать, потому что наш мир слишком невелик, чтобы делать что-то другое. Он убьет их.
Артефакт молчал. Шипела, разматываясь, пленка.
Но у меня есть шанс… помоги мне сдвинуться с места… Дай мне слиться с ними, с Сашей и Коди, пожалуйста.
Ты потеряешь себя, умрешь сам, отвечал магнитофон, а пленку жевало, и голос хрипел, пропадая в статическом шуме. Слившись с другим, ты лишишься себя, я чувствую! И я… тогда и я погибну.
Я не умру, ласково отвечал я, как ты не поймешь? Это непрерывность, это две, три души рядом, в одном, это высочайший святой акт – что тут страшного?
Нет!
Он боялся. Дискретный механизм, собранный из кучи дискретных деталей, боялся потерять себя. Я не мог этого понять. Когда-то Епископ сказал, что полное слияние – это то, к чему должен стремиться каждый порядочный прихожанин. А я спросил тогда, почему же он не сливается ни с кем; Епископ посмотрел на меня с презрением и ответил, что пастырю надлежит существовать во грехе, потому что он указывает путь в непрерывный рай, но сам туда попадет последним, когда некого уже будет вести.
Это единственный способ спасти их, сказал я магнитофону.
Нет!
Пожалуйста. Я не знаю, как тебя убедить. Я не знаю, что надо сказать, но я должен спасти их, слиться…
Нет!
Пойми, я люблю Сашу…
Он молчал. Он очень долго молчал, но мне было все равно, потому что время окаменело.
А потом он сказал: хорошо.
И пленка порвалась.
Я освободился. Я побежал, спотыкаясь о камни, к Коди и Саше, упал с разбегу на землю и схватил их за лодыжки. Посмотрел на небо, с которого спускался Конь Бледный. Он был слишком близко. Я прижался к друзьям крепко-крепко, а они поддались, испуганные, не понимающие, что происходит, и ласковым теплом растеклись по моему телу, острыми иголочками, мурашками промчались по коже.
Хрустели, собираясь в одно, кости; капала на землю и смешивалась с горячей пылью кровь, вываливались, дымясь, лишние куски плоти.
А потом мы поднялись.
Все вместе.
Конь Бледный застыл в воздухе над нами, разглядывая старенький магнитофон, который Линк держал в руках.
– Забирай… – прошептал Коди, протягивая ему дискретный артефакт.
Конь Бледный глядел на артефакт, не отрываясь; водил уродливым рылом из стороны в сторону, а из глаз его текли и примерзали к белой шерстке слезы.
– Забирай, – повторил Коди угрюмо.
– Мы знаем, для тебя это важно, – сказала Саша и рассмеялась переливчатым своим смехом, закружилась на одном месте и топнула ножкой, поднимая пыль.
– Это твое! – крикнул Линк. – Это подарок… от Рыжика.
Конь Бледный раззявил пасть и наклонился к Коди-Линку-Саше; пахнуло колючим холодом, задрожали, разговаривая сотней несмелых голосов, машины. Чудовище схватило магнитофон за ручку и приподняло его. Посмотрело на нас в последний раз, взмахнуло крыльями и взмыло в фисташково-серое небо навстречу загаженному смогом солнцу.
– Там могла оказаться Лика, – сказал Коди. – Я должен вернуться на свалку. Найти новый магнитофон. Записать.
Линк сомневался. Линк разрывался на части – он хотел снова быть дискретным, чтобы обнять Сашу, чтобы сказать ей, как сильно он…
А Саша была голодна. Она, весело пританцовывая, подбирала с дороги куски мяса и комки слипшейся с пылью крови и съедала их. Насытившись, Саша развернулась и побежала, петляя между машинами. Она надеялась поскорее возвратиться в город, чтобы умолять Епископа простить ее грехи, чтобы показать, что она преодолела страх и приобщилась к непрерывности.
Она шла, ни в чем не сомневаясь, а Линк скрежетал зубами и не знал, что делать – у него не получалось управлять телом. Коди куда-то пропал. Может быть, он решил оставить их наедине, а, может, ушел в те далекие непрерывные края, где живет теперь Лика, Утер и многие-многие другие.
– Салли! Салли! Паук передумал есть твои ноги, но он нашел твою душу! Салли! Паук хочет съесть твою душу!
Говоришь, души нет?
Тогда… тогда тебе не о чем беспокоиться, Салли. Пауку больше нечего есть.
Лизонька (мир: планета цапля)
Посвящается несчастным девочкам, девушкам и женщинам
Лизонька забыла важное слово. Вернее, слово, может, было и не важное, и совсем даже ненужное, но в этот самый момент она хотела употребить его, и – на тебе! – запамятовала.
До этого Лиза вертелась перед зеркалом как юла, красила губы и цепляла на шею бусы: стеклянные, янтарные, с нанизанными на веревочку миниатюрными полешками. И все время произносила это самое слово. Потом громко, на весь подъезд, матюгнулся прораб, живший двумя этажами ниже, Лизонька вздрогнула и забыла слово.
Она показывала себе язык, стояла, уткнувшись лбом в зеркало, но слово не вспоминалось, и, кажется, забывалось еще крепче. Раздосадованная Лиза топнула ногой, нацепила на шею противную веревочку, на которой болталась половинка пластмассового сердечка, и сказала отражению:
– Вот тебе, забывака! Теперь ходи целый день с половиной пластмассового сердца!
Отражение повторило за ней слово в слово, и Лизонька, нахмурившись, проплыла на кухню. Именно проплыла, потому что воздух в комнате из-за постоянной жары был горячий, плотный и наполненный влагой. Собиралась гроза. Впрочем, собиралась-то она, собиралась, но никак не могла пролиться дождем, вот уже третий день.
На кухне Лиза выпила теплого лимонада, прополоскала им горло и выплюнула большую часть в раковину, забитую грязными тарелками. Решила съездить к подружке. Вышла из квартиры, заперла дверь на два замка и вызвала лифт. Лифт ехал скрипя, с натугой, как старец, который знает, что должен помереть на днях и мечтает об этом, но с упорством мученика ходит в поликлинику и лечится.
Синие двери отворились, и Лизонька вошла в кабинку. Пока лифт ехал вниз, она теребила сердечко и вспоминала мерзкого Сашку, и до того были неприятны ей эти воспоминания, что она никак не могла от них отделаться; образы липли к Лизе как пчелы или, например, мухи.
На восьмом этаже лифт остановился и впустил в свое старческое чрево того самого прораба, что любил материться на восход. Прораб был толстый, такой толстый, что когда он вошел в кабинку, Лизоньке почудилось, будто ее со всех сторон обложило топленым жиром. Ей показалось, будто жир проник в ее ноздри и уши, и затек даже под майку. От прораба пахло махоркой, и он сипло дышал, упершись ладонями в стенку позади Лизы. Он внимательно смотрел на нежное Лизино личико, отчего она смущалась и краснела.
– Вниз? – спросил прораб хрипло.
– Да, на первый этаж, – прошептала Лизонька.
– Да, на первый этаж, – после паузы повторил прораб, занес раздувшийся от жира палец над кнопкой и замер.
– Вниз… – обреченно сказала Лиза, и прораб нажал на кнопку.
Они приехали на первый этаж, двери отворились, но прораб не спешил выходить и не давал выйти Лизе. Он обтекал ее, вжимал в стену и говорил, выдыхая слова вместе с тяжелым смрадом:
– Ты, Лизавета, будь осторожнее. У меня, знаешь ли, есть предчувствие, что ты сегодня сядешь не в тот автобус. А мои предчувствия, чтоб ты знала, редко меня обманывают. Вчера я предсказал рабочему Тимофею, что он упадет с балки в пьяном угаре. И что же? Мы с ним допились до угара и забрались на ту самую балку. Я выстоял, а он упал. Так-то, Лизавета.
Лиза, как запомнила, повторила эту фразу, робко улыбнулась прорабу и сказала: я поняла!
Прораб пробормотал «я поняла!» в ответ и пропустил ее. Лизонька, стуча каблучками по бетону, выбежала из подъезда и немедля забыла о пренеприятном происшествии. Новые заботы появились. Первой заботой стала неимоверная духота, которая спускалась к Лизе с покрытого тучками неба, а также поднималась от пышущего жаром асфальта. Второй заботой стал прыщавый парнишка по кличке Коржик, который с первого класса души не чаял в Лизоньке. Он стоял у синего ларечка и, с заботой поглядывая на дерущихся дворняг, потягивал пиво. Увидев объект своих любовных устремлений, Коржик в два глотка допил хмельной напиток и вразвалочку, сунув большие пальцы рук в задние карманы джинсов (по-модному, по-столичному!), пошел к ней. «Вот оно, мое проклятье», – мрачно подумала Лизонька и быстрее застучала каблучками по асфальту, но мерзкий Коржик догнал ее и приноровился к ее шагу.
– Лизка, – сказал Коржик, нахально улыбаясь, – а я вступил в клуб модернистов!
– Лизка, – обреченно повторила она, мечтая, чтобы уши ее нечаянно отвалились, и она перестала слышать бред Коржика, – а я вступил…
– Погоди-погоди! – перебил ее противный Коржик. – Эти повторы – это предрассудки, с которыми ты, Лиза, должна бороться! Ты должна победить их в себе! Какой-то пророк пару тысяч лет назад сказал, будто люди в мире начнут пропадать из-за того, что разучатся слушать друг друга – и что? Пророк даже не знал об автобусах! Почему ты решила, что пропадают именно те автобусы, где сидят люди, которые не слушают друг друга? Я, модернист, скажу почему! Тебе промыли мозги церковники!
– Я ничего не решала! – закричала взбешенная Лизонька и побежала от растерянного Коржика прямиком через парк, расталкивая степенно гуляющих горожан. Коржик крикнул ей вслед:
– Лиза, приходи сегодня в шесть на собрание клуба модернистов!
Когда прыщавая физиономия Коржика исчезла за поворотом, Лизонька несколько пришла в себя и замедлила шаг. Пот букашками сползал по ее шее, и половинка сердечка липла к коже. Лизонька кляла себя за то, что надела глупое украшение.
Где-то за парковыми кленами кричал репродуктор, и играла музыка. На летней площадке кружили в танце парочки в белом, и были среди танцоров только красивые и стройные женщины, и, что самое главное, красивые и стройные мужчины. «Почему мне такие не попадаются?» – спрашивала себя обреченно Лиза. Она хватала сердечко, злилась на себя за проявленную слабость, и отпускала мерзкую пластмассу.
По тенистой аллее она, подавленная, вышла из парка. Смотрела только вниз, избегая заглядывать в глаза прохожим, и ей казалось, что все указывают на нее и смеются, потому что на Лизоньке глупые старые джинсы, идиотская белая майка и дурацкая (о, насколько она хуже всего остального!) половинка сердечка. Не дойдя до остановки, Лизонька ткнулась носом в спину застывшего столбом человека, поспешно извинилась, отошла, снова ткнулась – теперь в другого – и пробормотала:
– Да что за черт!
Отовсюду раздались возгласы «Да что за черт!», и Лизонька наконец решилась и оторвала взгляд от асфальта. Увидела, что у остановки собралась большая толпа, а поперек дороги стоит красный автобус. Лиза поспешно протолкалась сквозь толпу и, обнаружив себя в первых рядах, обнаружила также, что автобус пуст, а подле него стоит сухощавый батюшка в красной рясе и порыжелом котелке. У батюшки была черная борода и обвислые усы, а глаза оказались красные; наверное, батюшка молился за души прихожан всю ночь и не спал. В руках он сжимал священную пятиконечную звезду, выполненную из чистого янтаря. Батюшка читал проповедь и объяснял, отчего исчезли люди из автобуса, а исчезли они, по его словам, оттого, что не повторяли слова друг друга и не прижигали греховные прыщи и бородавки, выступившие на теле. Лизонька мельком думала, как хорошо, что ее бородавку, на попе выскочившую, никто не видит, и механически повторяла слова батюшки. Потом подъехал другой автобус и загородил батюшку. Двери автобуса распахнулись прямо перед носом Лизоньки, и она нырнула в раствор дверей.
Лиза села у окошка и, приподняв подбородок, посмотрела на батюшку, который, пока прихожане не видят, сморкался в запачканный красными пятнами платок. Платок был очень красивый, обшит по краям свастикой и иными забавными символами. Лизонька решила прикупить себе такой платочек на распродаже. Потом она взглянула на погибший автобус. Автобус был пуст, и сквозной ветерок печально шевелил окровавленную бумажку, прилипшую к одному из его сидений. Лизонька порадовалась, что не поехала на этом автобусе, увидела, что номер у него пятый и подумала, что на нем вполне мог поехать Сашка. Лизонька схватилась за половинку сердечка, царапнула ее накрашенными ноготками и прошептала: «Мерзкий Саша, я ничуть за тебя не волнуюсь!» Водитель гаркнул на весь салон, что автобус трогается, автобус действительно тронулся и затрясся на ухабах. Лизонька покрепче ухватилась за поручень, торчащий из спинки переднего сидения, и про себя помолилась за автобус и всех его пассажиров.
Пассажиров было совсем немного. Двое из них читали книги и украдкой поглядывали друг на друга. Первый переворачивал страницу, и в тот же миг второй радостно вздыхал и тоже переворачивал. Кажется, они почти не читали, а больше следили, кто скорее перевернет, и переворачивали поэтому почти одновременно. «Это хорошо», – подумала довольная Лизонька. – «Отличные пассажиры попались, верующие».
Она обернулась и заметила девочку и ее маму. Девочка тоже, оказывается, читала книгу. Малышка вытягивала шею и стреляла любопытными глазками на читателей, сидящих спереди. Переворачивала страницы вслед за ними, но однажды замешкалась и вовремя не перевернула. Мама это заметила и отвесила малышке подзатыльник, наклонилась и позволила девочке дать сдачи. Лизонька немедленно заволновалась, потому что вокруг не было никого, кто бы и ее ударил по затылку. Не придумав ничего лучше, она нарочно стукнулась головой о стекло. Голова заболела, в глазах Лизоньки помутнело. И все равно она сидела, как на иголках; чувствовала, что этого недостаточно. Однако автобус продолжал мирно ехать по спальному району, и пассажиры исчезать, похоже, не собирались. Лиза, чтобы отвлечься, стала вспоминать, какое слово она забыла сегодня утром. Слово никак не вспоминалось, Лизонька зажмурила глаза и прошептала под нос:
– Что же за слово, что же за…
Автобус тряхнуло, причем порядочно. Испуганная Лизонька до колючей боли в ладонях вцепилась в поручень, и открыла глаза. Автобус остановился. Водитель матерился шепотом, выбираясь из своей кабинки. Он говорил что-то про треклятый движок, и он, наверное, был слеп, потому что дело было не в движке, дело было в беспредельной тьме, которая обступила автобус со всех сторон. Испуганная Лизонька сжимала поручень, а другой рукой – половинку сердечка, и смотрела на пассажиров с надеждой, но и они ничего не видели. Они спокойно читали книги, разглядывая не страницы, а друг друга; они повторяли слова, снова и снова повторяли никому ненужные, глупые слова.