Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Великое неизвестное

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Цветков Сергей Эдуардович / Великое неизвестное - Чтение (стр. 25)
Автор: Цветков Сергей Эдуардович
Жанры: Биографии и мемуары,
Историческая проза

 

 


Все это было отправлено нами в Гавр, где мы надеялись сесть на какой-нибудь корабль, отплывающий во французскую Гвиану. С большим трудом нам удалось договориться с капитаном небольшого торгового судна «Благополучный», который согласился взять нас на борт. Отъезд был назначен на 12 августа, и мы должны были, ожидая его, провести два дня в дурной гостинице, наполненной торговцами и приезжими со всего света.

В минуту отъезда всегда является чувство безотчетного страха, какой-то торжественности, которое невольно овладевает вами. Чувство это еще сильней, когда вы плывете по морю: земля уходит из глаз, бескрайнее море смыкает вокруг вас пустой горизонт; вы испытываете волнение, какое-то глупое предчувствие. И Лугин, и я, мы оба ощущали то же впечатление. Мы следили глазами за убегавшим песчаным французским берегом — остатком твердой земли; говорить мы были не в состоянии. Так продолжалось до самой ночи. Когда стемнело, матросы запели «Veni Creator» [174], и все стали на колени. Я вспомнил, как в Петербурге говорили, что французы не исполняют религиозных обрядов, и был рад за своих соотечественников. Тишина вечера, торжественное зрелище коленопреклоненных матросов тронули даже Лугина.

Корабль наш не был рассчитан на пассажиров, и нам пришлось удовольствоваться низенькой узкой комнаткой, не имевшей никаких удобств. Но мы безропотно покорились своей участи. Так как морской воздух пробудил в нас аппетит, то мы прежде всего принялись за осмотр провизии, взятой на дорогу. Благодаря заботливости Лугина нам долго не предвиделось нужды прибегать к матросскому кушанью: у нас были в избытке холодное жаркое, лакомства и проч. Мы весело поужинали и выпили за здоровье всех, покинутых нами.

В эту ночь я спал как убитый. Утром я проснулся здоровый, со свежей головой. Сквозь трещины каюты проникал ветерок, солнечные лучи золотыми нитями ложились на полу; сверху доносились звуки утренней молитвы. Товарищ мой проснулся с веселым восклицанием, и мы, одевшись с помощью приставленного к нам для услуг матроса, поспешили на палубу, чтобы освежиться. Перед нами был один из Нормандских островов, имевший весьма живописный вид: с утесами, на которых росли сосны, и с хижинами, мелькавшими среди деревьев. Лугин срисовал вид, а я, со своей стороны, постарался запомнить его, чтобы потом при случае описать его. К полудню подул сильный встречный ветер, и нам пришлось лавировать. На палубе оставаться было нельзя, и мы пролежали целый день в каюте. Лугин был мрачен. Вечером мы услыхали пение молитв; под гул волн, ударявших о борт, ночь прошла довольно спокойно.

Между старыми моими рукописями я нашел тетрадку, в которой отмечал тогдашние впечатления от путешествия. Приведу из нее все, что мне кажется интересным, и особенно то, что касается Лугина, так как он призван был играть видную роль в современной истории своей родины и только неблагоприятные обстоятельства для положительного проявления могучих сил его души вынудили его броситься в рискованное предприятие, где он и нашел свой безвременный конец. Кроме того, мелочные подробности ежедневной жизни необходимы, чтобы дать всестороннее представление о человеке, поэтому я не буду пропускать их.

"14 августа. Сегодня ночью мы вышли из Ла-Манша. Вечер очень хорош. Мы пригласили капитана выпить с нами пуншу. Он разговорился про свои путешествия. Между прочим, он рассказал, как однажды у берегов Португалии, когда его корабль застигла буря, угрожавшая опасностью экипажу, целая стая голубей опустилась на палубу. Матросы ловили руками дрожавших от испуга птиц и сажали в клетку, с тем чтобы потом употребить на обед. Но когда буря миновала, небо прояснилось, один из матросов выпустил их на волю, в то время как товарищи его отдыхали. «К чему нарушать законы гостеприимства? — сказал он проснувшимся матросам. — Они просили у нас приюта, мы спасли их, как Господь спас нас». Некоторое время спустя этот матрос упал в воду, и весь экипаж единодушно дал обет отслужить обедню за его спасение. Его благополучно вытащили, и, когда корабль пришел в Марсель, капитан и все матросы отправились босиком в церковь Богоматери принести благодарение за помощь.

Во время вечерней молитвы мы поднялись на палубу. Огромная волна прошла над нашими головами, не замочив нас".

"15 августа. Отличная теплая погода и легкий попутный ветер. Мы с утра на палубе; там и завтракали. Между нами завязалась долгая и серьезная беседа. Лу-гин разбирал все страсти, могущие взволновать сердце человека. По его мнению, только одно честолюбие может возвысить человека над животной жизнью: давая волю своему воображению, своим желаниям, стремясь стать выше других, он выходит из своего ничтожества. Тот, кто может повелевать, и тот, кто должен слушаться, — существа разной породы. Семейное счастье — это прекращение умственной и всякой другой деятельности. Весь мир принадлежит человеку дела; для него дом только временная станция, где можно отдохнуть телом и душой — чтоб снова пуститься в путь.

Я жалею, что не записал те смелые доказательства и оригинальные соображения, которыми Лугин хотел во что бы то ни стало подкрепить свою мысль, лишенную твердой точки опоры в уме любого здравомыслящего человека. Это была блестящая импровизация, полная странных, подчас возвышенных идей; сильно возбужденное воображение сказывалось в его свободно лившейся, полной ярких образов речи.

Я не мог с ним согласиться, но также не мог, да и не желал его опровергать; я слушал молча и думал: «Какая удивительная судьба ожидает этого человека с неукротимыми порывами и пламенным воображением!» Каким маленьким, ничтожным казался я самому себе в сравнении с ним; я мог бы служить живым доказательством правдивости его слов.

В эту минуту какая-то птичка, уже несколько дней следовавшая за кораблем, опустилась на рангоут. Ее хотели поймать, но Лугин, помня рассказ о голубях, потребовал, чтобы ее оставили на свободе. По этому поводу мы заговорили о различии между свободой и независимостью, насколько они возможны при данном общественном строе. Тут я мог представить ему опровержение его теории. Независимость — это единственная гарантия счастья человека; честолюбие же исключает независимость: оно ставит нас в зависимость от всего на свете. Независимость дает нам возможность быть самим собою, не насилуя своей природы. В собрании единиц, составляющих общество, только независимые люди действительно свободны. Бедный Лугин должен был признать справедливость моих доводов, как бы в подтверждение двойственности, присущей каждому человеку и в особенности честолюбцу".

Когда я переписывал это место с пожелтевших страниц старого дневника, мной овладело сильное смущение, как будто я заглянул в какую-нибудь древнюю книгу с предсказаниями. Действительно, в речах Лу-гина уже была начертана судьба его; при первой же возможности он перешел от слов к делу и смело пошел на погибель. Мои же желания обличали отсутствие сильной воли, что и было источником моей любви к независимости. По этой же причине я уберегся от многих опасностей и мог дожить до старости.

«22 августа. Наконец я снова могу приняться за перо. В продолжение шести дней мы не имели ни минуты покоя. Паруса убрали; волны так хлестали на палубу, что оставаться на ней становилось опасно. Впрочем, больших повреждений на корабле не было. Мы едва не задохнулись у себя в каюте, потому что все щели были замазаны салом из предосторожности, но, хотя опасность была велика, мы с Лугиным не падали духом; напротив, мы прикидывались веселыми, чтобы скрыть друг от друга свои настоящие ощущения. Корабль бросало из стороны в сторону, море шумело, потом вдруг наступала полнейшая тишина и неподвижность, и мы с испугом и недоумением спрашивали себя: уж не идем ли мы ко дну?.. Сердце замирало от ужаса… Но раздавалась команда капитана, и мы снова оживали. По вечерам сквозь рев бури к нам доносилось урывками пение матросов; оно действовало на нас успокоительно. Так прошло шесть дней; наконец ветер стих, и наше заключение кончилось».

"27 августа. Уже четыре дня, как я ничего не пишу в своем дневнике; да и не о чем писать: событий никаких. Я бы, пожалуй, мог записывать все парадоксы моего милого товарища, но это довольно трудно: желание во что бы то ни стало быть оригинальным заставляет его часто противоречить самому себе. Лучше оставлять их без внимания. Ограничусь своим арифметическим афоризмом, пришедшим мне в голову во время разглагольствований моего товарища: когда дурак начинает считать себя остроумным, количество остроумных людей не увеличивается; когда умный человек притязает на остроумие, всегда становится одним умным меньше и никогда одним остроумным больше; когда остроумный возомнит себя умным, всегда одним остроумным становится меньше и никогда не бывает одним умным больше.

Погода хороша. Когда же мы увидим берег?"

Тут кончаются выписки из дневника моего.

Мы прибыли в Гвиану в последних числах сентября. Ознакомившись с положением дел, мы узнали, что Боливар находится в Ангостуре, где он укрепился после неудачной весенней кампании. Мы поспешили туда и около половины октября уже были представлены Освободителю.

Штаб Боливара занимал двухэтажный дом, расположенный недалеко от порта. В кабинете на втором этаже, куда нас провели, мы увидели двух офицеров. Один из них, облаченный в генеральский мундир, был небольшого роста, худощавый, чрезвычайно подвижный человек средних лет. Его продолговатое, смуглое, южного типа лицо, с заостренным подбородком, открытым невысоким лбом, большим носом правильной формы и с резко сжатыми губами, производило неизгладимое впечатление энергичной решительности и мужественности, между тем как большие глаза, умные и проницательные, таили в своей глубине какую-то грусть. В Петербурге и Париже я видел портреты Боливара, но теперь нашел в них мало схожего с оригиналом; я узнал Освободителя скорее внутренним чутьем, которое безошибочно позволяет нам распознавать великих людей, чем по его внешности. Второй офицер, двадцатилетний юноша, с худым скуластым лицом креола и с темными курчавыми волосами, был, несмотря на свой возраст, также одет в генеральский мундир. Его звали Антонио Хосе де Сукре; это был сын одного из самых уважаемых плантаторов на карибском берегу, прославленный воин, с первых дней провозглашения независимости колоний служивший в генеральном штабе самого Миранды [175]. Мне показалось, что я вижу перед собой одного из тех молодых героев, которые спасли Францию при Вальми и Жемапе [176].

Боливар сказал несколько приветственных фраз на прекрасном французском языке. Я, конечно, предоставил вести беседу Лугину.

— Европа, — сказал мой друг, — первая провозгласившая принципы свободы, в настоящее время растоптала их, отдав себя во власть самых постыдных тираний. Не довольствуясь собственным рабством, она стремится сохранить его везде, где оно существует. Теперь наступает черед Новому Свету напомнить Европе забытые ею священные права народов, и мы с моим другом счастливы, что можем, оставаясь европейцами по крови, считать себя американцами по духу.

— Я рад, господа, — отвечал Боливар, — видеть вас в рядах борцов за свободу Испанской Америки, хотя и огорчен тем, что вы в настоящее время не имеете возможности установить лучшие законы на своей родине.

— Борясь за свободу здесь, мы тем самым боремся за свободу своих народов. Человечество едино, как едины законы свободы — законы Вашингтона, законы Боливара!

— Хотел бы я, чтобы это было так, — произнес Боливар, слегка нахмурившись. — Но боюсь, вы заблуждаетесь, дорогой друг. Законы должны быть рождены тем народом, который им подчиняется. Только в чрезвычайно редких случаях законы одной страны пригодны для другой. Законы должны соответствовать физическим условиям страны, ее климату, ее местонахождению, величине, особенностям жизни ее народа; они должны учитывать религию жителей, их склонности, уровень благосостояния, их численность, обычаи, воспитание! Североамериканцы нам чужие, хотя бы потому, что они иностранцы, и мы будем руководствоваться нашим собственным кодексом, а не кодексом Вашингтона. Следует вспомнить, что наш народ не является ни европейским, ни североамериканским. Он скорее являет собою смешение африканцев и американцев, нежели потомство европейцев, ибо даже сама Испания не относится к Европе по своей африканской крови, по своим учреждениям и по своему характеру. Невозможно с точностью указать, к какой семье человечества мы принадлежим. Большая часть индейского населения уничтожена, европейцы смешались с американцами и африканцами, а последние — с индейцами и европейцами… Мы должны создать новое государство, примера которому нет в истории.

— Вы говорите о проекте Миранды: индейское государство, охватывающее все испанские колонии от Мексики до Мыса Горн? Без сомнения, это самый величественный замысел со времен походов Александра.

— Миранда был больше мечтатель, чем политик. Немыслимо, хотя и заманчиво сделать весь Новый Свет единой нацией, ведь все наши области имеют одно происхождение, один язык, одни и те же традиции и религию и, следовательно, должны были бы иметь единое правительство, которое объединяло бы в конфедерацию различные государства по мере их образования. Но пока что на пути к созданию такого государства стоит множество преград, и главным образом честолюбие наших политиков. Государства Панамского перешейка вплоть до Гватемалы, возможно, создадут ассоциацию… Может быть, Новая Гренада объединится с Венесуэлой, если они смогут договориться о создании центральной республики со столицей в Маракайбо или в другом городе… В одном вы правы: если это все-таки случится — чем тогда покажется Коринфский перешеек [177] по сравнению с Панамским!

Беседа продолжалась еще несколько минут, после чего мы покинули кабинет Боливара, находясь под сильным впечатлением от разговора с этим великим человеком.

— Вот величайший герой современной истории! — восклицал Лугин. — Разве он не являет нам чудеса, не освобождает от чар континент, не пробуждает народ, разве он не объехал под знаменем свободы больше стран, чем любой конкистадор под знаменем тирании?. Что по сравнению с ним Наполеон, с его тщеславием и императорскими погремушками!

— Вы сильно возбуждены, мой друг, — отвечал я, — но вы правы: нельзя говорить спокойно о том, кто не знал покоя.

Нас определили в полк, сформированный из европейских инсургентов и состоящий под командованием ирландца О'Ши. Мой кавалергардский полковник сделался капитаном, я же стал, разумеется, его ординарцем с чином лейтенанта. Впрочем, чины здесь раздавались легко и на них мало кто обращал внимание, так как повстанцы по большей части не ведали ни строя, ни военной дисциплины и субординации. Наш полк состоял едва ли из ста человек, среди которых были англичане, ирландцы, шотландцы, французы, испанцы, итальянцы. Лугин быстро сошелся со своими новыми сослуживцами, я — со своими соотечественниками, что, впрочем, ничуть не нарушило нашего с ним близкого общения. Как и в Париже, мы сняли одну квартиру на нас двоих и целые дни проводили вместе, осматривая город и знакомясь с местными обычаями. Лугин, подобно всем русским, чрезвычайно восприимчивый к чужому удальству, проявил большой интерес к искусству обращения с лассо и болеадорас [178] и вскоре достиг в нем больших успехов; в этом отношении он опередил многих лучших льянерос [179].

Военные действия были временно прекращены; Боливар готовился к съезду Национального конгресса, который должен был состояться в феврале следующего года, чтобы подтвердить независимость Венесуэлы после военных неудач последнего времени. Офицеры нашего полка собирались редко, никаких воинских учений не проводилось, так что мы были предоставлены самим себе и смогли ближе ознакомиться с той страной, свободу которой мы готовы были оплатить своими жизнями [180].

…Конгресс провозгласил Боливара президентом Венесуэлы и главнокомандующим ее армии. В мае, когда сезон дождей подходил к концу, мы неожиданно получили приказ о выступлении. Боливар хранил в тайне конечный пункт похода; даже те, кто был с ним рядом, не знали в точности, куда мы движемся. Теперь, когда этот страшный переход через Анды вошел в историю, я могу гордиться, что был среди тех, кто совершил этот беспримерный подвиг. Но Боже, если бы мы тогда могли знать все опасности и лишения, которые нам предстояло перенести, немногие из нас отважились бы перейти первый же встретившийся ручей!

Армия Освободителя состояла из 1300 человек, в число которых входил наш полк и британский корпус Рука, и 800 лошадей. Всю дорогу до Баринаса поливал дождь. Дорог не было. Целую неделю мы с Лугиным шли пешком по затопленным водою пастбищам, чтобы не утомлять наших лошадей, — с трудом выволакивая из грязи усталые, исцарапанные колючками ноги. Что ни речка — то бурное море, а в нем и кайманы, и электрические угри, и страшная рыба карибе, что стаями рвет на куски мясо людей и животных. Ночью высшим комфортом считалось занять не залитый водой клочок земли, а точнее, холодной, размокшей грязи. Несмотря на все это, люди сохраняли бодрое настроение и шли с песнями.

Наконец впереди показалась синяя полоска Анд. Боливар обегал ряды, подбадривая солдат. Он знал, что самое трудное еще впереди.

11 июня к нам присоединились войска Сантандера [181] — около тысячи человек. Они привезли с собой много провизии, и впервые за последние несколько дней мы досыта поели.

На следующий день началось восхождение. Перед нами был ад, созданный природой, который мы должны были преодолеть. Проторенных дорог не было, еле заметная тропинка вилась вверх по нагромождению скал; в долинах путь преграждал бурелом. С каждым днем становилось все холоднее, а солдаты были почти совсем раздеты. Наши намокшие и дырявые одеяла только увеличивали озноб. Льянерос разбегались целыми отрядами.

Вот и граница вечных снегов. Нигде ни признака жизни, резкий северо-восточный ветер обжигает тело, кругом непроглядная пелена тумана. Лошади гибли без счета на обледенелых кручах; сорвалась и лошадь Лугина. Люди закоченели, от холодного ветра и снега кружилась голова, из носа шла кровь. Никто уже не шутил и не слушал шуток. Многие сходили с ума; иные падали замертво, и их товарищи, чтобы привести в чувство, колотили их изо всех сил. Мы с Лугиным брели молча, старательно кутаясь в наши лохмотья, чтобы не умереть от скоротечного воспаления легких, как это уже случилось с несколькими из наших товарищей.

Показались испанцы — их опрокинули, и они отошли на позиции, которые занимал генерал Баррейра, преграждая единственную дорогу на Боготу, столицу Новой Гренады. По приказу Боливара мы свернули направо, на узкую, извилистую тропинку, ведущую к пустынным утесам Парамо-де-Писба. Говорят, что местные жители редко ей пользуются даже в сухую погоду.

Мы вновь двигались под проливным дождем. Прогнившая одежда расползалась на нас от каждого резкого движения. Делать привал для ночевки не решились — боялись замерзнуть.

6 июля начался спуск по ущелью. По сторонам исполинскими призраками вздымались вершины Парамо-де-Писба, при взгляде на которые кружилась голова. А внизу, на дне долины, цвела вечная весна. Нам казался недоступным этот волшебный рай. Измученные, обросшие жесткой щетиной, с кровоподтеками на всем теле, мы валились с ног прямо на дороге. Боливар, исхудавший, в покрытом грязью мундире, дрожа от лихорадки, возвращался и протягивал руку тем, кто не мог дойти до привала; он приводил волонтера к бивуаку, указывал ему место и лишь после этого ложился сам. Я видел, как многие из тех, кто уже не мог встать, смотрели наверх — туда, где природа только что дала им самый жестокий бой в их жизни, потом в изнеможении закрывали глаза, и их измученные лица озаряла довольная улыбка. Ночью мы с Лугиным слышали, как Боливар с грустью говорил Руку о громадных потерях среди людей.

— Ничего! — отвечал Рук. — Сильные духом выдержали.

— Браво! — прошептал мне Лугин. — Мне нравится этот ответ!

Боливар еще постоял у бивуачного огня, потом воздел глаза к звездному небу и в раздумье опустился на землю.

Теперь я должен обратиться к самому печальному воспоминанию и рассказать о смерти Лугина.

Трудности и лишения похода почти ничем не повредили моему здоровью, но у моего товарища ледяной ветер на вершинах гор простудил грудь, вызвав упорный, мучительный кашель. Я отдал Лугину свою лошадь, и он ехал на ней, сотрясаясь от приступов кашля. Больше всего на свете мы мечтали о сухой одежде. При спуске с вершин Парамо-де-Писба крестьяне-индейцы из ближайших деревень стали приходить к нам на стоянки, принося с собой одежду, пищу и оставаясь дежурить у изголовья спящих солдат. Один индейский мальчик дал мне теплое одеяло, которым я укутал моего больного друга. В тот же вечер у него обнаружились первые признаки сыпного тифа. Никто не мог понять, в чем дело. Наконец один англичанин, расспросив меня, с кем встречался Лугин и что он ел, отвел меня в сторону и сказал:

— Немедленно сожгите это одеяло, мне кажется, причина болезни заключается в нем. Вы получили в дар троянского коня. Я слышал, что у здешних индейцев есть поверье: если кто-то из них заболевает, то родственники стараются раздать вещи больного чужим людям, считая, что болезнь уйдет вместе с ними.

Я был потрясен: сам избежав смертельной опасности, я своими руками убил моего товарища! Признаюсь, у меня не хватило духа рассказать обо всем Лугину, и он умер в полном неведении, что его последний вздох принял его убийца! И вот теперь, спустя годы, я не перестаю молить Бога, чтобы Он простил мне этот невольный грех.

Болезнь развивалась быстро; ослабленный организм Лугина был не в состоянии противостоять ей. Периоды бреда повторялись все чаще и становились все более продолжительными. Во время одного из них мне показалось, что я услышал женское имя… Я ждал, что он заговорит со мной об оставленных им родных, о России, но он не сказал о них ни слова. Бред погасил его разум раньше, чем наступила смерть. Последние слова его были:

— Вперед, вперед! Здесь мы лишние… Прочь отсюда, ребята!..

Лугин умер 5 августа 1819 года, за два дня до победы повстанцев при Бояке и триумфального въезда Боливара в Боготу.

Спустя несколько дней, похоронив моего друга в церкви Богоматери в Боготе, я уехал в Европу, говоря себе, что счастливейшим днем в жизни человечества будет тот, когда из языка всех народов исчезнет слово «политика».

ЛЕГКОМЫСЛЕННАЯ РЕКЛАМА НИККОЛО ПАГАНИНИ

Если кто-нибудь задастся вопросом, много ли денег можно заработать при помощи куска дерева, то за ответом ему лучше всего обратиться к опыту великого маэстро Никколо Паганини.

Скрипка — создание природы и человека. Она появилась в XVI веке в руках у какого-то из ломбардских мастеров и приняла современную форму не сразу. Говорят, Леонардо да Винчи дал ей завиток, украсивший головку. В отличие от своей прародительницы — виолы, инструмента с нежным и мягким звучанием, — скрипка стала инструментом виртуозов, извлекавших из нее звуки то низкие и глубокие, то высокие и проникновенные.

Паганини — создание природы и скрипки. Скрипка была продолжением его тела, а его тело приняло формы, идеально подходящие для игры на скрипке. Левая сторона его груди стала шире правой и сделалась впалой в верхней части; левое плечо — намного выше правого, так что, когда он опускал руки, одна из них казалась короче другой; кисти и пальцы рук, не длиннее, чем у обычного человека, приобрели такую гибкость, что могли совершать самые немыслимые движения и комбинации. Левое ухо скрипача слышало гораздо обостреннее правого, и барабанная перепонка стала такой чувствительной, что он испытывал сильную боль, если рядом громко разговаривали. В то же время он был способен уловить самые тихие звуки на огромном расстоянии. В шуме большого оркестра он легчайшим движением настраивал свою скрипку. Многие называли его уродом. Нет, Паганини был не просто красив, он был дьявольски, божественно прекрасен. Женщины понимали это лучше мужчин. Только так — изваяв, приспособив свое тело под скрипку, Паганини смог извлечь из нее свои несравненные каприччио и, добавим, дукаты, лиры, талеры, гульдены, франки, фунты стерлингов, рубли — из карманов своих слушателей. Можно сказать, что Паганини первым поставил музыку, свое мастерство виртуоза на коммерческую основу, став музыкантом от Бога и миллионером от музыки.

<p>БОГЕМНЫЙ ВИРТУОЗ</p>

Но сначала было чумазое детство в бедном квартале Генуи. Отец Никколо пытался понять закономерность вращения колеса лотерейной фортуны. Он действительно иногда называл своим клиентам выигрышные номера, но — странное дело — сам для себя никогда не мог их угадать и оставался бедняком. Вообще он принадлежал к тем людям, которые живут в убеждении, что их карьера не состоялась. Страстно любя музыку и недурно играя на скрипке, Антонио Паганини в молодости мечтал о славе и аплодисментах. И вот однажды, когда четырехлетний Никколо указал ему, что он сфальшивил в одном пассаже, в голову отца пришла мысль: а что, если сделать из сына скрипача — вдруг мальчуган заработает кучу денег?

Начались изнурительные десяти-двенадцатичасовые уроки игры, серьезно подорвавшие здоровье Никколо. Но, вспоминал Паганини, «я был в восторге от инструмента и занимался непрерывно, пытаясь найти какие-то новые, никому не ведомые прежде позиции пальцев, чтобы извлечь звук, который поразил бы людей». Успехи мальчика были поразительны. Когда девятилетнего Никколо представили известному композитору Ролла, тот, выслушав его игру, воскликнул: «Я ничему не могу научить тебя, мальчик!» А в семнадцать лет Никколо уже сам давал уроки профессорам музыки. Тогда же он заработал свою первую скрипку Гварнери: ее обладатель, художник Пазини, неосторожно заключил на нее пари, что Паганини не сыграет с листа впервые увиденный концерт.

Долгое время небольшой заработок от игры Никколо забирал отец. Паганини-младшему с трудом удалось уйти из-под опеки семьи. Оказавшись однажды на свободе, он в восторге от «взрослой», самостоятельной жизни ударился в дикий разгул; случалось, что он в один вечер спускал за карточным столом все, что заработал несколькими концертами. От пристрастия к картам его спасло одно происшествие. Как-то некий князь-коллекционер, видя его бедственное положение, предложил довольно крупную сумму за его скрипку. Паганини, у которого оставалось всего 30 лир, отправился в игорный дом, решив, что если удача повернется к нему спиной, продать скрипку и уехать на хлеба в Россию. Когда к концу вечера у него осталось всего 3 лиры, он уже начал зябко ежиться, представляя снега и медведей, и вдруг последняя ставка принесла ему 160 лир. В этот момент он понял, что «игрок — самый ничтожный человек на свете», и навсегда отказался от карт.

В 1804 году Паганини стал скрипачом и дирижером при дворе Элизы Бонапарт (сестры Наполеона) во Флоренции. Вскоре вместе с уроками музыки он стал давать Элизе уроки любви. Правда, это не прибавило денег к его скромному жалованью, зато коронованная любовница сделала его капитаном придворной гвардии. Именно в то время про него стали распространяться легенды — про дьявольское происхождение, подпиленные завистниками струны и т. д. В последнем случае дело было так. Однажды Паганини исполнил на дворцовом концерте свою пьесу под названием «Любовная сцена» — на двух струнах: одна «говорила» голосом девушки, вторая — юноши. «А одной струны, случайно, не хватит вашему таланту?» — поинтересовалась Элиза после концерта. Слегка задетый ее словами, Паганини ко дню рождения ее царственного брата преподнес ей сонату «Наполеон» — для четвертой струны. А вообще, специально струны ему никто не подпиливал — они в то время делались из воловьих жил и рвались сами довольно часто. Паганини не опровергал легенд, разраставшихся вокруг его имени (потом стал писать опровержения в газеты, но было уже поздно). Он подходил к ним с коммерческой меркой, рассматривая их как своеобразную рекламу. Паганини относился к публике, «толпе», без артистического презрения и, чтобы раз навсегда привлечь ее к себе, не брезговал разными «фокусами», которые другие музыканты считали недостойными серьезного артиста, — подражал на скрипке пению птиц, голосам людей и т. д.

Расставшись с Элизой, Паганини нашел убежище в объятиях Паолины Бонапарт, другой сестры Наполеона, чьим девизом было: «Мои губы таят секрет моего сердца». Однако к этому времени небольшой капитал Паганини — 20 000 франков — вновь подошел к концу из-за посылок денег семье, которая требовала вернуть «долг» за его обучение. Нужно было искать более солидный заработок.

В 1813 году Паганини отправился на завоевание заграничной публики.

<p>КОНЦЕРТНЫЙ КОРСАР</p>

Отныне жизнь Паганини — бесконечные гастроли. Он мог бы сказать то, что позднее скажет Лист: «Концерт — это я». Хотя он, по традиции, всегда выступал с оркестром, но последний, по сути, лишь аккомпанировал его скрипке, так что именно Паганини положил начало сольным концертным выступлениям инструменталистов-виртуозов. В Вене — тогдашней музыкальной столице Европы — газеты сразу нарекли его «первым скрипачом мира». Они же прозвали его «концертным корсаром», так как Паганини удивлял директоров театров и публику неслыханными ценами на билеты — место в партере стоило пять гульденов. Тем не менее ему аплодировали до безумия, в честь его писали стихи и даже поэмы. Во всех витринах висели его портреты, литографии, карикатуры. Представители каждого ремесла называли свои произведения его именем: пирожные а-ля Паганини, шляпы а-ля Паганини, бифштекс а-ля Паганини… Даже игроки в бильярд изобрели удар а-ля Паганини. Дамы делали прическу а-ля Паганини — локоны в поэтическом беспорядке ниспадали на плечи. Изображения маэстро можно было встретить на перчатках, носовых платках, скатертях в ресторанах. Правда, одно время у него появился соперник — жираф, подаренный австрийскому императору египетским пашой, но диковинное животное вскоре приелось венцам.

Извозчики изобрели новую монету — «пагани-нерл» (так они называли пять гульденов — минимальную стоимость билета на концерт скрипача) и соглашались везти пассажиров только за эту цену.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28