Молчавший до того Спиха задрожал вдруг веселой дрожью и голосом, знакомым и твердым, ударил победный марш.
Все мы выросли из Быковского спецкостюма…
Посидеть за столом с нормальными хорошими людьми, не слышать ни о долларах, ни об акциях, ни о том, что все люди скоты… Ой, когда же я отсюда выберусь!..
А. и Б. Стругацкие. «Стажеры»
Подкатил громадный красно-белый автобус. Отъезжающих пригласили садиться.
— Что ж, ступайте, — сказал Жилин.
Высоченный седой старик, утопив костистый подбородок в воротнике необъятной меховой куртки, исподлобья смотрел, как пассажиры один за другим неторопливо поднимаются в салон. Кто-то легко, от души смеялся, кто-то размашисто жестикулировал, до последней секунды не в состоянии вырваться из спора; кто-то, азартно изогнувшись, наяривал на банджо. Пассажиров было человек сто.
— Успеем, — низким, хрипловатым голосом проворчал старик. Пока они все усядутся…
Третий — уже не старый даже, а просто маленькая, сморщенная, сутулая почти до горбатости мумия, укутанная в плотный теплый плащ и плотный теплый шлем с наушниками, — нелепо запрокинув голову, озирался вокруг. У него были по-молодому живые, но совершенно несчастные глаза. Он словно прощался.
— Ax, да пошли, Алексей, — проговорил он надтреснуто. — Что ты Витю мучаешь? Это еще минут на пятнадцать, не меньше.
— Я никуда не тороплюсь, Григорий Иоганнович, — поспешно сказал Жилин. Крохотное лицо мумии скривилось в иронической гримасе: мол, говори-говори, все мы знаем, что такое чувство такта и жалость к тем, кто одной ногой в могиле.
Огромный и словно чугунный Алексей вынул правую руку из кармана куртки и медленно провел ладонью по редеющим седым волосам.
— Пожалуй… — раздумчиво сказал он.
— Ну, конечно, — сказал его спутник; чувствовалось, что он с трудом сдерживает возбуждение. — Уж ехать, так ехать. Как это у вас говорят? Долгие проводы — лишние слезы!
Алексей покосился на него своими чуть выпученными глазами, в стылой глубине которых проскользнуло едва уловимое недоумение.
— У кого это — у вас? — медленно спросил он. Григорий Иоганнович не ответил. Он смотрел в небо — чистое, синее, без единого облачка, даже без птиц; над аэродромом их разгоняли ультразвуковыми сиренами. Смотрел так, будто и небо это видел в последний раз.
Алексей выждал несколько мгновений, потом повернулся к Жилину.
— Ладно, — повторил он. — В конце концов, не на век едем. Путь, конечно, неблизкий, но, думаю, к вечеру-то уж мы обернемся, — шумно втянул воздух носом. — Тойво, как я понял, дело разумеет.
— Я, Алексей Петрович, вас в гостинице дождусь, — ответил Жилин. — Сниму пару номеров… вы же всяко с дороги устанете. Отоспимся здесь, а уж утром двинем обратно.
— Резонно, — коротко одобрил Алексей Петрович. Еще выждал. С каким-то сомнением покосился на Григория Иоганновича, — но тот так и смотрел в небо, и во взгляде его были тоска и недоговоренность. — Пошли. До свидания, бортмеханик.
— До свидания, — ответил Жилин и неловко шевельнулся, готовясь к прощальному рукопожатию; но Алексей Петрович уже снова упрятал обе руки в-глубокие карманы куртки, а Григорий Иоганнович тяжело опирался обеими руками на трость. Тогда Жилин просто улыбнулся. — Спокойной плазмы.
— Не на век уезжаем, — упрямо повторил Алексей Петрович.
Жилин не трогался с места, пока они шли к автобусу — один неторопливо и громоздко вышагивал медленным, грузным, вечно угрюмым Големом; другой семенил рядом, заметно прихрамывая и далеко выбрасывая вперед свою замечательную трость, к которой за все эти годы так и не смог привыкнуть. Друзья, думал Жилин. Какие друзья. Сколько лет, сколько мегаметров… сколько потерь и эпох — а они все друзья. Даже завидно. Он досмотрел, как Алексей Петрович помогает своему спутнику вскарабкаться по низким, широким ступеням; на ум в миллионный раз непроизвольно пришло знаменитое «Быков есть Быков. Всех немощных на своих плечах» (Юрковского нет так давно, что уже почти не больно его вспоминать — а фраза не старится, и даже мальки с первых курсов, поймав ее невесть откуда, чуть стоит кому из них отличиться, хлопают героя по спине: Быков есть Быков!..). Потом пологий трап беззвучно, как во сне, утянулся внутрь; плавно сомкнулись створки широких, как триумфальные арки, дверей автобуса — и автобус вздрогнул и покатил, широкими протекторами расплескивая воду из рябых от ветра луж. Тогда Жилин повернулся и пошел к правому крылу аэропорта, где располагалась гостиница.
Автобус набирал ход. Быков неподвижно, невозмутимо сидел, глядя пустыми глазами в пространство и уложив на спинку никем не занятого переднего сиденья испещренные старческими веснушками ладони, тяжелые и крупные, как весла. Григорий Иоганнович то и дело оглядывался на летящую в прошлое грациозную игрушку аэропорта, сверкающую ситаллопластом; потом автобус чуть повернул, и ее заслонили пушистые, как клубы светло-зеленого дыма, элегантные криптомерии и величавые, огромные свечи разлапистых лузитанских кипарисов. Невесомо взмыв на развязке трасс, автобус перемахнул через широченную грузовую автостраду, по которой, с нечеловеческой точностью блюдя интервалы, двигалась бесконечная вереница большегрузных атомокаров-автоматов. Молнией стрельнул за окнами дорожный указатель, информация с которого давно уже высветилась на репитерах подлокотников: «Желтая Фабрика — 6 км. Пулковская обсерватория — 11 км. Шушары — 15 км». Только после этого Григорий Иоганнович успокоился; он откинулся на спинку сиденья, запрокинул голову и закрыл глаза, будто решил подремать. Красиво загорелый беловолосый молодой водитель, на миг обернувшись в своей прозрачной кабине, сверкнул Быкову улыбкой, но взгляд его был вопросительным, чуть тревожным — Быков в ответ едва заметно кивнул: дескать, все в порядке, жарь дальше. Водитель отвернулся.
Кругом кто читал, кто разговаривал, кто смеялся или пел — и в уютной, стремительно несущейся по шоссе тишине, нарушаемой лишь посвистом встречного воздуха за окнами, обрывки фраз и куплетов доносились отчетливо и открыто; люди разговаривали, чуть понижая голоса лишь с тем, чтобы не мешать соседям, но совсем не стараясь, чтобы их никто не слышал. Как обычно. Как везде. Как всегда.
— …аппаратура у нас регистрирует квази-нуль поле. Понял? Счетчик Юнга дает минимум… Можно пренебречь. Поля ульмотронов перекрываются так, что резонирующая поверхность лежит в фокальной гиперплоскости точнехонько…
— …поставить своими силами не удастся. У нас нет Отелло. Если говорить откровенно, идея ставить Шекспира представляется мне абсурдной. Не думаю, чтобы мы оказались способны на новую интерпретацию, а ждать, пока…
И банджо где-то в глубине салона. И незатейливое трехголосье, не по нервам и не по черепу — но легко, как бы небрежно, зато буквально заходясь от ничем не омраченного и не подстегнутого никакими допингами молодого задора:
…Когда цветут луга весны
И трель выводит дрозд,
Мы, честной радости полны,
Бродя с утра до звезд…
— …ты что, не слышал? Это же изумительная новость! Буллит раскодировал этот ген! Нет, ты не крути носом, а просто вот немедленно возьми бумагу и пиши. Шесть… Одиннадцать… Одиннадцать, говорю!
— …небольшой голубой коттеджик буквально на берегу. Там очень свежий воздух, превосходное солнце и прямо напротив веранды — прекрасно сохранившаяся византийская базилика и одна из башен крепости, башня Астагвера называется, по имени консула, при котором ее строили. Я никогда не любила столицу и не понимала, зачем ее…
И вдруг заплакавшее банджо. Без надрыва, без надсада — лишь очень спокойная и совершенно безнадежная печаль:
…Ты, не склоняя головы,
Смотрела в прорезь синевы
И продолжала путь.
После Желтой Фабрики автобус опустел едва не на треть. Аллея сверкающих упругими кронами тропических экзотов, невероятными ухищрениями ботаников выращенных в окаянном ленинградском климате, оборвалась. По сторонам потянулись гнущиеся на ветру, теряющие листву березы и осины, за которыми угадывались унылые, заболоченные угодья. И погода нахохлилась, а вскоре и прохудилась; снаружи потемнело, спрятались и солнце, и прорези синевы, и по окнам побежали почти горизонтальные струйки сорвавшегося с ватно-серого неба осеннего дождя. Водитель снова обер-. нулся вопросительно — и снова Быков ему кивнул: все нормально. Дорога сузилась. Теперь автобус то и дело подбрасывало на неровностях и выбоинах никудышного покрытия, и водитель уже не разгонялся, как прежде — тем более, остановки шли одна за другой. Музыкант с друзьями сошли у обсерватории. Автобус скучнел, затихал и терял людей все быстрее; зато очнувшийся радиоприемник в кабине водителя заголосил, нетрезво и злобно надсаживаясь:
…Этой ночью разразилась гроза!
И сорвались у их тормоза!
И сплетались усы и коса!
И еще кое-где волоса!
К тому времени, как из серой мути вдали проступил великий город и потянулся навстречу автобусу щупальцами своих недавних, но уже облупленных новостроек, а мимо, ревя раздолбанным мотором и чадя перегаром нечистого топлива, натужно и нагло, через сплошную осевую, продавился на обгоне первый «КамАЗ», — в салоне остались только два пассажира.
Они так и промолчали всю дорогу. Григорий Иоганнович, казалось, дремал; на поворотах голова его расслабленно моталась на спинке сиденья. Быков сидел, словно Будда, глядя вперед неподвижными, бесстрастными глазами.
В радиоприемнике с оглушительным дребезгом то ли гитары, то ли какие-то местные синтезаторы снова принялись перекатывать и перебрасывать друг другу щербатые, крошащиеся звуки, и очередной Орфей с наркотическим восторгом и нарочитой невнятностью заблеял, с трудом попадая в ноту:
Без руля и без ветрил
Нанесло на нас педрил!
— Смешно, — сказал водитель.
— Славный мир, — вдруг произнес Григорий Иоганнович, не открывая глаз. — Веселый мир. Все шутят. И все шутят одинаково.
— Тойво, — проговорил Быков, — будь человеком, погаси это.
Водитель, улыбаясь, коснулся выключателя, и стало тихо.
— Я думал, чтоб вы не скучали, — извиняющимся голосом, но как-то снисходительно проговорил он.
— Спасибо, — невозмутимо ответил Быков.
— Ну, вот, — сказал Тойво, — уже стамеска. Подъезжаем.
Автобус, неторопливо прокрутившись по площади Победы, вписался в плотный поток машин, затрудненно сглатываемый гортанью Московского проспекта.
— Будто и впрямь из аэропорта едем, — проговорил Тойво. Обычные авиапассажиры рейса Мирза-Чарле — Санкт-Петербург, он засмеялся и, коротко обернувшись, сверкнул на стариков своей легкой улыбкой. — Вдумайтесь в икебану этих названий: Мирза-Чарле — Санкт-Петербург!
Они вдумались. Во всяком случае, помолчали.
— Стивенсон-заде! — возгласил Тойво.
— Эфраимсон ибн Хоттаб, — ответил Быков. — Холдинговая компания «Ленинец». Свердловская область и ее столица Екатеринбург. Все шутят одинаково. Хватит одинаково шутить, добрый юберменьш. И так на душе погано.
— Да что вы, дядя Леша, — раскатами провинциального трагика воскликнул Тойво, — да не надо! Да честное слово, все образуется! Из надзвездных селений, знаете ли, виднее!
— Может, и образуется раньше или позже, да жизнь-то у людей короткая, мальчик. Особенно у здешних. Оно все образо… зо-вы-вается, об-ра-зо-вы-вается, да вот до-об-ра-зоваться, это слово никак не давалось ему, но он упрямо повторил его, выговаривая по слогам, — не может. А жизни — раз и нет. Два — и еще поколения нет. Три… Четыре… Четырех поколений уже… — он замолчал, не закончив фразы, и лишь бугры могучих скул заходили под дряблой кожей.
Автобус остановился перед светофором, в толчее других машин. Григорий Иоганнович открыл наконец глаза и посмотрел наружу.
— Сколько… — пробормотал он. — И все разные… Зачем столько разных? — прищурился, всматриваясь. — «Вольво», — с каким-то детским недоумением прочитал он. — «Па… паджеро». Между прочим, слово похоже на испанское, а если по-испански читать, должно получиться «Пахеро». Это как дон Жуан, который на самом деле Хуан. Целая тачка, полная теми, кому все пахеро! — и он надтреснуто, чуть истерично засмеялся.
Зажегся желтый глаз впереди, и лавина фырчащего, мокрого от дождя металла и стекла, не дожидаясь зеленого, повалила вперед, тесня и подрезая соседей.
— Знаешь. Алексей, — проговорил Григорий Иоганнович негромко. Быков чуть повернулся к нему, но он опять уже откинул голову на спинку и прикрыл глаза своими истонченными, будто птичьими веками. — Последнее время я часто вспоминаю… Когда я проводил вас в тот проклятый рейс… спецрейс семнадцать… я встретил Машу. В последний раз встретил, больше мы не виделись. Мы тогда поспорили слегка… о широте мысли. И теперь я понимаю, что оба были тогда в равной степени правы… и в равной неправы.
Опять светофор, и опять красный. Дождь барабанил снаружи, и каждая капелька, ползущая по стеклу, остро мерцала багровым. Нетерпеливо урчали и дребезжали машины, чадя и мокро блестя в сгустившихся сумерках; из высоко вознесенного салона они казались сплошной коростой из панцирей выброшенных на песок черепах.
— Она сказала, что все мы ограниченные люди, потому что не способны спросить себя: а зачем? А я сказал, что правы лишь те, кто не задает себе этого вопроса. Ты пьешь холодную воду в жаркий день и не спрашиваешь — «зачем?», сказал я. Ты просто пьешь, и тебе хорошо.
Автобус тронулся.
— Но тело — не душа, вот в чем штука. Биологическая потребность имеет простую и ясную, конкретную цель: поддержание жизнедеятельности тела. А вот какая цель у жизнедеятельности души? Своей аналогией я лишь уравнял работу разума с животным метаболизмом. Но человек тем и отличается от животного, что может ставить себе цели более высокие, чем съесть, выпить, совокупиться… А ответить на вопрос «зачем?» можно, лишь имея в виду некую высшую цель… высший смысл. Я был молодой дурак. В пятьдесят два года, уже со всеми своими четырьмя лучевыми ударами, уже стоя на этой клюке — я был молодой дурак, Алексей… Этот вопрос раньше или позже тебя настигает. Нельзя задавать его слишком рано — ответы будут не твоими, вычитанными в книжках… пусть в очень хороших книжках — все равно. Но нельзя и слишком медлить, потому что можешь не успеть ответить. Можно досконально изучить аморфное поле Урана, можно построить прямоточный фотонный двигатель… для чего?
— Ибо какая польза человеку, — медленно прогудел Быков, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?
Григорий Иоганнович даже глаза приоткрыл, недоверчиво покосившись на Быкова. Странно было слышать такое от человека, который на протяжении множества лет читал, казалось, лишь всевозможные руководства по эксплуатации, наставления да технические паспорта.
— Мы своим душам не вредили, — сказал Быков и осторожно положил чугунную, горячую, как из домны ладонь на острое колено друга. — Цель — люди, Иоганыч. Все остается людям.
— Да, мы так когда-то думали. Но люди-то разные, и цели себе ставят разные! И в разных целях будут использовать все, что ты им оставишь… Положа руку на сердце, Алеша… ведь на самом деле ты трудишься лишь для тех, чьи цели совпадают с твоими, про остальных в лучшем случае не думая… а в худшем — думая, что их всех надо как-то… перевоспитать… глаза им открыть, что ли… Ведь правда? И я тоже, и все… иначе человек не умеет!
Автобус легко отвернул влево — пассажиров одинаково качнуло на сиденьях; нечувствительно пересек встречную полосу и вкрадчиво, будто высматривая место для ночлега, покатил в сторону от проспекта.
— В свое время в Гоби, — неспешно проговорил Быков, глядя в дождливую мглу впереди и словно бы ни к кому не обращаясь, — много довелось работать с китайскими товарищами. Так меня еще тогда поразило: «товарищ» по-китайски — «тунчжи» и дословно это значит что-то вроде «единочаятель». Не единомышленник даже — а тот, с кем мы хотим одного и того же. Здорово, правда?
— Ну, вот видишь! Значит, первый ответ на вопрос «зачем?» будет: для своих единочаятелей. А уж когда найдешь их, тогда вместе с ними можно попытаться дать еще более общий ответ. Найти еще более высокую цель…
— Не знаю… — раздумчиво прогудел Быков. — По-моему, наоборот. Ты работай, а тунчжи сами найдутся. А если начать с того, что собрать толпу на идейной какой-нибудь основе, оглянуться не успеешь, как эти партайгеноссе станут бандой, навязывающей свои чаяния всем, до кого могут дотянуться.
— Приехали, — подал голос Тойво, и громада автобуса остановилась с неожиданной легкостью, будто закон инерции о ней забыл. — Значит, дядя Леша, дело такое. Там внизу домофон, и еще на этажах решетки… Это я все сейчас открою, вы поднимайтесь и звоните прямо в квартиру. А я уж, — в его голосе появились виноватые нотки, — не буду вас дожидаться, вернусь к себе.
— Конечно, возвращайся, — сказал Быков. — Что тебе тут.
— Вы, когда закончите, просто кликните кого-нибудь из нас. Этак в глубине души, как сегодня.
— Услышите? — чуть усмехнулся Быков.
— Н-ну, наверное… — без уверенности протянул Тойво. Потом спохватился. — Да конечно, услышит кто-нибудь. Я же услышал! И доставим обратно в целости-сохранности.
— Договорились, — сказал Быков, и в кабине водителя никого не стало.
Быков грузно выпростался из кресла в проход — в широких недрах салона ему все равно было узковато — и выпрямился. Григорий Иоганнович сидел неподвижно, по-прежнему прикрыв глаза, но чувствовалось: он напряжен, как струна.
— Идем, — сказал Быков негромко.
— Я не пойду, Алексей, — еще тише ответил Григорий Иоганнович.
— Как это? — не понял Быков.
— Я не уверен, что мне есть, что сказать там.
— Погоди… Вместе же собирались!
— Я передумал.
Он замолчал. Быков, сопя, нависая над ним мохнатым и суровым айсбергом, выждал несколько мгновений. Потом смирился.
— Хорошо, — проговорил он с какой-то запредельной мягкостью. — Хорошо, Иоганыч. Подожди меня тут, я скоро. Только под дождь, пожалуйста, не выходи.
Эта мягкость, почти — нежность, никак не вязалась с его обликом. И потому казалась еще более невероятной, чем цитата из Марка.
Григорий Иоганнович сказал рвущимся голосом:
— И вообще я не вернусь.
Быков медленно втиснулся обратно в кресло, из которого с таким трудом выбрался минуту назад.
— Да что с тобой, дружище? — едва слышно проговорил он.
Григорий Иоганнович резко повернулся к нему, и глаза его наконец открылись — широко и болезненно, словно от внезапного ожога хлыстом.
— Мне стыдно жить в выдуманном мире! — фальцетом крикнул он. — Понимаешь, Алеша? Стыдно! Не могу! Я — настоящий! Я — здесь… — у него не хватило легких на крик. Захлебнувшись, он попытался перевести дух — и тогда уже понял, что больше ему нечего сказать, все сказано.
Быков медленно, страшно побагровел, наливаясь венозной кровью. Какое-то короткое время он пытался сдержаться, а потом и его прорвало. Огромный чугунный кулак с треском ударил в спинку переднего сиденья.
— Ты что же, воображаешь, будто этот мир не выдуман?! Да это же морок, морок!! Нашел реальность! Если бы не подпитка валютой и трепотней извне, он двух лет бы не простоял! И десятка лет он все равно не простоит! Голову на отсечение даю — не простоит десяти лет! Двух пятилеток!!
Григорий Иоганнович молча смотрел Быкову в лицо и часто, с каким-то горловым треском дышал. Словно в гортани у него ктото ритмично рвал бумагу. Потом птичьи пленочки век вновь стали опускаться ему на глаза.
— Видно, раз уж начали, надо этот вариант теперь докрутить до конца, чтобы окончательно отбить от него охоту, — тихо сказал Быков. — Как в семидесятых-восьмидесятых большевистский вариант до полного износа докрутили, так что всех уже рвать начало от слова «коммунизм»… Может, и впрямь: претерпевый до конца, той спасен будет?
Григорий Иоганнович молчал.
— Опомнись, Гриша. Естественных миров у человека нет. Именно потому, что человек — не животное. Язык — выдумка. Письменность — выдумка. Законы — выдумка. Тексты Библии, и Вед, и Луньюя, и Корана поначалу возникали у когото в мозгу, а потом из них вырастали целые цивилизации. Конечно, они отличались от тех идеальных образов, которые описывались в текстах. Но еще больше они отличались от той реальности, что была до них. И — в лучшую сторону, Гриша, всегда в лучшую! Чем мир человечнее — тем более он выдуман, а чем он естественнее — тем бесчеловечнее… Миров много. Все миры люди сначала выдумывают, а уж потом одна из выдумок становится реальностью смотря по тому, сколько народу хочет именно ее, а не чего-то еще. Этого мира в некий момент захотели слишком многие. Кто из корысти, кто от усталости, кто от злости или разочарования… Да что греха таить, на этот мир просто отвалили больше денег. И не так уж трудно понять, кто. Кому выгодно. Интеллигентные люди об этом говорить стесняются, они же на общечеловеческих ценностях воспитаны, в европейский дом хотят… но фразу «Бойтесь данайцев, дары приносящих» — не Ампилов здешний придумал. И еще за много десятилетий до красно-коричневых было сказано: у России друзей нет, да и союзников всего два: ее армия и ее флот… Но, Гриша… это же не причина…
И Быков умолк. Ему тоже больше нечего было сказать.
— Я не вернусь, Алексей, — проговорил Григорий Иоганнович. И не уговаривай, и не заставляй. — Запнулся. — В кон… — у него перехватило горло. — В конце концов… тут… Тут у нас — независимость.
Он выдавил это, сам стыдясь, — словно вынужденную скабрезность.
Быков медленно отвернулся. Растопырив локти, упер руки в колени и сгорбился.
— Ах, вот оно что, — глухо пробормотал он.
Потом глянул на друга исподлобья и чуть улыбнулся.
— Ну кому ты там такой нужен?
— На Родине человек всегда нужен, — сказал Григорий Иоганнович. — Любой.
— Не много у тебя найдется в здешней Латвии единочаятелей.
— А я верю…
— Верю! Снова квазирелигия! Значит, вопрос «зачем?» — это вопрос не цели, а веры, так получается, Григорий Иоганнович?
Тот молчал. Откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза совсем. И лишь тогда сказал, опять словно стесняясь своих слов:
— Ты же вот… сам… проговорился сейчас… связываешь человечный вариант именно с твоей страной.
— Нашей, — непроизвольно поправил Быков.
— Твоей. И не спрашиваешь, религия это, или знание, или просто очень хочется так…
Быков невесело усмехнулся.
— Кому ж еще строить светлое будущее. Все кругом уже построили либо сытое настоящее, либо шариатский или еще какой-нибудь достойный орднунг… Места расхватаны согласно купленным билетам… Кроме как нам — некому.
Усмешка тяжело сползла с его лица.
— Я бы и рад с тобой вместе, да ты же вот сам уходить собрался…
Григорий Иоганнович не ответил. Сидел, откинувшись в кресле и закрыв глаза, — и было понятно, что решил он намертво.
Тогда Быков вновь поднялся.
— Я пойду, — сказал он убеждающе, — а ты меня дождись. Успокоимся оба… и обсудим еще разок. Ты меня… обескуражил. Даже не знаю, как я теперь… у него… ладно. Как-нибудь. Только ты меня дождись. Я очень обижусь, Гриша, если приду, а тебя — нет.
Григорий Иоганнович не ответил. Быков потоптался грузно и неловко, а потом повернулся и, с шуршанием задевая рукавами за спинки кресел, косолапя, пошел к выходу. Уныло и нескончаемо урчал на крыше мелкий, серый дождь. Дождь, которого было очень много и который явно никуда не торопился.
Под козырьком у парадной подпирали стену, не решаясь ни выйти мокнуть, ни вернуться домой под взрослый надзор, два малька лет семи; один прикинут был пофирменней, другой — поплоше. Быков замедлил шаги, прислушиваясь к их беседе — он любил слушать мальков, у них так причудливо и емко мешались фантазии и факты, что всегда теплело на душе. Но тут он сразу пожалел, что прислушался. «У нас „ауди“, — небрежно информировал фирменный, а другой отвечал уныло, сам сознавая свою неполноценность: „А у нас ''жигуль''“. — „Жигуль“ — говно, — констатировал фирменный со знанием дела и не без удовольствия, явно вынося не первый и не последний свой приговор. — Все русское — говно».
Добились своего ясноглазые борцы, угрюмо думал Быков, пока лифт натужно и тягуче возносился сквозь этажи. Впрочем, они не того добивались… хотя некоторые наверняка именно того, и ничего иного. На что может рассчитывать страна, в которой дети уже с молоком матери впитали убеждение, что живут в самом плохом, самом нелепом и уродливом краю! Им, если не смываться за кордон, только две дороги — тем, кто поспокойнее да попройдошливее, в предатели-продаватели: а ну, налетай с предоплатой, кому еще ломтик страны, где меня угораздило родиться с умом и талантом! А тем, кто поистеричнее — в умоисступленные крушители всего и вся, что отличается от взаправдашних — что греха таить — уродств, объявленных в порядке подсознательной психологической защиты идеалами.
И вот потом и те, и другие становятся, скажем, депутатами, встречаются в Думе и начинают долго и витиевато дискутировать перед телекамерами о целях и методах реформирования России…
В небольшой квартире тенькнул короткий звонок.
Сидевший перед компьютером хозяин досадливо шевельнул плечом. Он очень не любил отрываться от работы неизвестно зачем, как правило, по пустякам, — а сейчас он работал. Он терпеть не мог незваных гостей, а сейчас никого званого не ждал.
Шкодливо вскинулась мысль вообще не подходить к двери. Но показалось невежливо. Да и тот факт, что позвонили прямо с лестницы, требовал объяснения. Хозяин встал и, пошаркивая шлепанцами, неспешно двинулся в коридор. Замок скрежетнул, как всегда, потом лязгнул, как всегда — и дверь распахнулась.
Хозяин перестал дышать, и сердце его неприятно, как на чересчур раскачавшихся качелях, сорвалось вниз. На какое-то мгновение хозяину почудилось, что к нему пришел и, как ни в чем ни бывало, стоит сейчас в лестничной полутьме его умерший несколько лет назад старший брат.
А потом хозяин узнал гостя, и сердце его опять провалилось.
Они не виделись без малого лет сорок. И, сказать по совести, хозяин предпочел бы вообще с ним уже не встречаться. Непроизвольно он шагнул вперед — перекрывая дверь, чтобы гость не вошел.
— Здравствуйте… — проговорил Быков скованно. — Извините за вторжение. Предупредить о приезде я, понимаете, не мог.
— Понимаю, — ответил хозяин, овладевая собой. И уже вполне спокойно проговорил: — Но и вы меня простите. Зайти я вас не приглашаю. У меня сейчас Сорокин, Витицкий… Может получиться неловко.
Быков шевельнул коричневой кожей лба.
— Разумеется, — прогудел он после отчетливой паузы. — Я, собственно, так и думал. Я всего на несколько слов. Просто… знаете… Хотел вас поблагодарить. За все.
Он умолк. Хозяин снова растерялся. Он ожидал иного — хотя не смог бы сказать, чего именно. Чего-то более… насилующего. Этот человек уже одним лишь своим возвращением из прошлого был способен его, нынешнего — исказить. Во всяком случае, такое опасение мелькнуло.
Теперь за него было как-то совестно перед гостем.
— И чтобы это сказать, вы тащились в такую даль?
— Ну, не так уж это и далеко. Просто надо дорогу знать. Да и… простите, но разве есть что-то более важное, чем успеть сказать «спасибо» человеку, которому благодарен?
— Возможно… — с сомнением протянул хозяин.
— Мы прожили мощную, полную жизнь. Настоящую. Такую, какая и присниться не может всем, кто тут… хлебает пиво из горлышек в вагонах метро или с улюлюканьем пугает старух на перекрестках, раскатывая в… в пахеро. А дети наши… они вообще живут среди звезд. Благодаря вам. Вот… собственно, и… — Быков беспомощно повел рукой. Потоптался. — Мне казалось, что вам будет приятно это узнать… нет, не то что приятно… Важно. Что вам легче станет, если… вы будете это знать. Нам там это важно — чтобы вам стало легче.
Быков готов был к тому, что в этот решительный миг может оказаться косноязычным, — но никак не ожидал, что окажется косноязычным настолько. И теперь он ничего не мог с собой поделать, и ничего уже было не поправить. А в неподвижном, затемненном автобусе, рокочущем под дождем, как пустой барабан, — сидел, прикрыв глаза, Иоганыч, и надо было скорее возвращаться. Все оказалось ужасно. И, пожалуй, глупо. Бессмысленно.
— И не обращайте вы внимания на нынешних изысканных… кто от большого ума ставит теперь все с ног на голову в демократическом… ключе. Как когда-то коммуняки здешние с ног на голову ставили. У всех свои тараканы. Помню, в «Знамени», что ли… В общем, в каком-то из прославленных рупоров нового мышления, в аванпосте демократизации. Сюва… Васю… дю… тьфу! Вылетело вдруг, — виновато и как-то по детски сказал он. — Дескать, гуманизма у вас не хватает, потому что вас не интересуют маленькие люди и их проблемы, а только герои да борцы. Дескать, страшно за детей, у которых в руках ваши книжки, потому что они вырастут недобрыми и с тоталитарным сознанием, будут уважать лишь силу и напор. Надо полагать, — Быков скривился, — теперь, когда в руках у тех детей, которые вообще хоть что-то еще читают, видны лишь полные кровищи мордобойники про сильных духом бандитов и жалких продажных ментов… когда на вопрос, кем ты хочешь стать, дети отвечают уже не космонавтом или учительницей, а киллером или проституткой… души просвещенных критиков успокоились.
С протяжным завыванием и лязгом проехал наверх лифт, и Быков помолчал, пережидая шум и собираясь с мыслями. Мыслей было много, а вот слов — раз-два и обчелся. Но выхода не было.
Мысль изреченная есть ложь, это так — но мысль не изреченная есть онанизм…
— И не обращайте вы внимания на теперешний вал перевертышей… антиинтерпретаций. На тех, кто иных миров уже и представить не может — а потому тщится доказать, что их нет, иныхто, и никогда не было, и никогда не будет, и быть не может… есть только этот, всегда и навсегда, и все, что от него отличается — просто обман, подлая маскировка.