«Миша весел, не плачет, - подумала Лиза, - значит, не помнит свою маму. Забыл он, значит, меня!»
И на душе у Лизы стало ужасно горько. Она проплакала всю ночь. Ее мучила и маленькая совесть, и досада, и тоска, и страстное желание поговорить с Мишуткой, поцеловать его… Утром поднялась она с постели с головной болью и с заплаканными глазами. Слезы эти записал Грохольский на свой счет.
- Не плачь, милая! - сказал он ей. - Сегодня я уж здоров… Грудь немножко побаливает, но это ничего.
Когда они пили чай, на даче vis-a-vis завтракали. Иван Петрович смотрел в тарелку и не видел ничего, кроме куска гуся, с которого тек жир.
- Я очень доволен, - шептал Грохольский, искоса поглядывая на Бугрова. - Очень доволен, что он живет так сносно! Пусть хоть порядочной обстановкой заглушит свое горе. Закройся, Лиза! Увидят… Сейчас я не расположен беседовать с ним… Бог с ним! Зачем нарушать его покой?
Зато обед не прошел так тихо… Во время обеда случилось именно то «неловкое положение», которого так боялся Грохольский. Когда были поданы к столу куропатки, самое любимое кушанье Грохольского, Лиза вдруг сконфузилась, и Грохольский принялся утирать лицо салфеткой. На террасе дачи vis-a-vis они увидели Бугрова. Он стоял, опершись руками о перила, и, выпучив глаза, глядел прямо на них.
- Выйди, Лиза… Выйди… - зашептал Грохольский. - Говорил ведь, чтоб в комнате обедать! Какая, право, ты…
Бугров глядел-глядел и вдруг заорал. Грохольский поглядел на него и увидел очень удивляющееся лицо…
- Это вы?! - заорал Иван Петрович. - Вы?! И вы здесь? Здравствуйте!
Грохольский провел пальцами от одного плеча до другого. Грудь, мол, слаба, а потому кричать на такое расстояние невозможно. У Лизы забилось сердце и помутилось в глазах… Бугров сбежал с своей террасы, перебежал дорогу и через несколько секунд стоял уже под террасой, на которой обедали Грохольский и Лиза. Пропали куропатки!
- Здравствуйте, - заговорил он, краснея и запихивая в карманы свои большие руки. - Вы здесь? И вы здесь?
- Да, и мы здесь.
- Каким образом вы здесь?
- А вы каким образом?
- Я? Целая история! Баллада целая, батенька! Да вы не беспокойтесь, кушайте! Жил я, знаете ли, с тех пор, как… в Орловской губернии… Именьице арендовал. Прекрасное имение! Да вы кушайте! Прожил там с самого конца мая, ну, а теперь бросил… Холодно там, ну да и доктор в Крым посоветовал ехать…
- А вы больны разве чем-нибудь? - спросил Грохольский.
- Да так… все тут как будто бы… бурлит что-то…
И Иван Петрович, при слове «тут», провел ладонью от шеи до средины живота.
- Так и вы здесь… Так-с. Это очень приятно. Давно вы здесь?
- С июня.
- Ну, а ты, Лиза, как? Здорова?
- Здорова, - ответила Лиза и сконфузилась.
- За Мишуткой небось соскучилась? А? А он здесь, со мной… Я к вам его сейчас с Никифором пришлю. Это очень приятно! Ну, прощайте! Мне ехать сейчас нужно… Вчера я познакомился с князем Тер-Гаймазовым… Душа человек, хоть и армяшка! Так сегодня у него крокет… В крокет будем играть… Прощайте! Лошадь уже подана…
Иван Петрович завертелся на одном месте, замотал головой и, сделав ручкой «adieu», побежал к себе.
- Несчастный! - сказал Грохольский, проводив его глазами и глубоко вздохнув.
- Чем же он несчастный? - спросила Лиза.
- Видеть тебя и не иметь права назвать тебя своей!
«Дуррак! - осмелилась подумать Лиза. - Тряпка!»
Перед вечером Лиза обнимала и целовала Мишутку, которого принес Никифор. Мишутка на первых порах разревелся, но, когда ему предложили кизилового варенья, он дружелюбно заулыбался.
Три дня Грохольский и Лиза не видели Бугрова. Он где-то пропадал и только ночью бывал дома. На четвертый день он явился к ним опять во время обеда… Он пришел, подал обоим руки и сел за стол. Лицо его было серьезно…
- Я к вам по делу, - сказал он. - Прочтите!
И он подал Грохольскому письмо.
- Прочтите! Читайте вслух!
Грохольский прочел вслух следующее:
«Любезный и утешительный, незабвенный сын мой Иоанн! Я получил почтительное и любвеобильное письмо твое, в котором ты приглашаешь престарелого отца своего в благорастворенный и благодушный Крым подышать благоприятным воздухом и повидать неведомые мне земли. На сие твое письмо отвечаю, что по взятии отпуска я к тебе прибуду, но ненадолго. Мой сослуживец, отец Герасим, человек хворый, расслабленный и не может один оставаться на долгое время. Мне очень чувствительно, что ты не забываешь родителей твоих, отца и мать твою… Отца ублаготворяешь лаской, а мать поминаешь в молитвах своих; ибо сие так и подобает. В Феодосии встречай меня. Что это за город Феодосия? Какой? Очень приятно будет повидать. Твою крестную мать, воспринимавшую тебя от купели, зовут Феодосией. Ты пишешь, что бог сподобил тебя выиграть 200000. Это мне обольстительно. Но не хвалю того случая, что ты, дослужившись до немаловажного чина, оставил втуне служение. Служить подобает и богачу. Благословляю тебя всегда, ныне и присно. Кланяется тебе Андронов Илья и Сережка. Ты бы им по десятке прислал. Бедствуют!
Твой любящий отец, священник Петр Бугров».
Грохольский прочитал вслух это письмо и вместе с Лизой вопросительно поглядел на Бугрова.
- Видите, в чем дело… - начал, заикаясь, Иван Петрович. - Я просил бы, Лиза, пока он будет здесь, не показываться ему на глаза, спрятаться. Я написал ему, что ты больна и уехала на Кавказ лечиться. Если встретишься ему, то… сама знаешь… Неловко… Гм…
- Хорошо, - сказала Лиза.
«Это можно, - подумал Грохольский. - Если он жертвует, то почему же нам не жертвовать?»
- Пожалуйста… А то, как увидит, беда… Он у меня строгих правил. На семи соборах проклянет. Ты, Лиза, не выходи из комнаты, вот и все… Он недолго здесь пробудет. Не беспокойся…
Отец Петр не заставил себя долго ждать. В одно прекрасное утро прибежал Иван Петрович и таинственным тоном прошипел:
- Приехал! Спит теперь! Так пожалуйста же!
И Лиза засела между четырьмя стенами. Она не позволяла себе выходить ни на двор, ни на террасу. Ей можно было видеть небо только из-за оконной занавески… К ее несчастью, папаша Ивана Петровича все время был под открытым небом и спал даже на террасе. Обыкновенно отец Петр, маленький попик, в коричневой рясе и в цилиндре с поднятыми краями, медленно разгуливал вокруг дач и с любопытством поглядывал сквозь свои дедовские очки на «неведомые земли». Его сопровождал Иван Петрович с Станиславом в петличке. Ордена обыкновенно он не носил, но перед родней Иван Петрович любил поломаться. Находясь в обществе родни, он всегда надевал Станислава.
Лиза умирала от скуки. Грохольский тоже страдал. Ему приходилось гулять одному, без пары. Он чуть не плакал, но… нужно было покориться судьбе. А тут еще каждое утро прибегал Бугров и, шипя, сообщал никому не нужный бюллетень о здоровье маленького отца Петра. Надоел он с этими бюллетенями.
- Ночь спал хорошо! - сообщал он. - Вчера обижался, что у меня соленых огурцов нет… Мишутку полюбил. Все по голове гладит…
Наконец, недели через две, маленький отец Петр походил в последний раз вокруг дачи и, к великому счастью Грохольского, уехал. Он нагулялся и уехал ужасно довольным… Грохольский и Лиза опять зажили по-старому. Грохольский опять заблагословлял свою судьбу… Но недолго продолжалось его счастье… Явилась новая беда, горшая отца Петра.
К ним повадился каждый день ходить Иван Петрович. Иван Петрович, откровенно говоря, славный малый, но очень тяжелый человек. Он приходил во время обеда, обедал у них и сидел у них очень долго. Это бы еще ничего. Но ему к обеду нужно было покупать водки, которую терпеть не мог Грохольский. Он выпивал рюмок пять и говорил весь обед. И это бы еще ничего… Но он просиживал до двух часов ночи и не давал им спать… А главное, он позволял себе говорить то, о чем следовало бы молчать… Когда он к двум часам ночи напивался водки и шампанского, он брал на руки Мишутку и, плача, говорил ему при Грохольском и Лизе:
- Сын мой! Михаил! Я что такое? Кто? Я… подлец! Продал мать твою! Продал за тридесять сребреников… Накажи меня господь! Михаил Иваныч! Поросеночек! Где твоя мать? Фюить! Нету! Продана в рабство! Ну, что ж? Подлец я… значит…
Эти слезы и слова выворачивали всю душу Грохольского. Он робко поглядывал на бледневшую Лизу и ломал себе руки.
- Идите спать, Иван Петрович! - говорил он робко.
- И пойду… Пойдем, Мишутка! Суди нас бог! Не могу я помышлять о сне, когда я знаю, что моя жена раба… Но Грохольский не виноват… Мой товар, его деньги… Вольному воля, спасенному рай…
Днем для Грохольского Иван Петрович был не менее невыносим. Он, к великому ужасу Грохольского, не отходил от Лизы. Удил с ней рыбу, рассказывал ей анекдоты, гулял с ней. И даже раз, воспользовавшись простудою Грохольского, он возил ее на своей коляске, бог знает где, до самой ночи.
«Это возмутительно! Нечеловечно!» - думал Грохольский, кусая губы.
Грохольский любил ежеминутно целовать Лизу. Без этих слащавых поцелуев он жить не мог, а при Иване Петровиче было как-то неловко целоваться… Мучение! Бедняжка почувствовал себя одиноким… Но судьба скоро сжалилась над ним… Иван Петрович вдруг пропал куда-то на целую неделю. Приехали гости и утащили его с собой. И Мишутку взяли.
В одно прекрасное утро Грохольский пришел к себе на дачу с прогулки веселый, сияющий.
- Приехал, - сказал он Лизе, потирая руки. - Я очень рад, что он приехал… Ха-ха-ха!
- Чего ты смеешься?
- С ним женщины…
- Какие женщины?
- Не знаю… Это хорошо, что он завел себе женщин… Отлично даже… Он еще так молод, так свеж… Иди-ка сюда! Погляди…
Грохольский повел Лизу на террасу и указал ей на дачу vis-a-vis. Оба взялись за животы и захохотали. Смешно было. На террасе дачи vis-a-vis стоял Иван Петрович и улыбался. Внизу, под террасой, стояли какие-то две дамы-брюнетки и Мишутка. Дамы о чем-то громко говорили по-французски и хохотали.
- Француженки, - заметил Грохольский. - Та, что ближе к нам, очень недурна. Легкая кавалерия, но это ничего… И между такими бывают хорошие женщины… Однако как они… нахальны.
Смешно было то, что Иван Петрович переваливался через террасу и опускал вниз свои длинные руки, руками обхватывал плечи одной из француженок и, хохочущую, поднимал и ставил на террасу.
Поднявши обеих дам на террасу, он поднял и Мишутку. Дамы сбежали вниз, и опять началось то же поднятие…
- Здоровые, однако, мускулы! - бормотал Грохольский, глядя на эту сцену.
Поднятие повторилось раз шесть. Дамы были так милы, что нисколько не конфузились, когда сильно дувший ветер во время поднятия, как хотел, распоряжался их вздувшимися платьями. Грохольский стыдливо опускал глазки, когда дамы, достигши балкона, перекидывали ноги через перила. А Лиза глядела и хохотала! Ей какое было дело? Невежничали не мужчины, которых должна была она, женщина, стыдиться, а дамы!
Вечером прилетел Иван Петрович и, конфузясь, объявил, что он теперь семейный человек…
- Вы не подумайте, что они какие-нибудь, - сказал он. - Правда, они француженки, кричат все, вино пьют… но известно! Воспитание такое французы получают! Ничего не поделаешь… Мне их, - добавил Иван Петрович, - князь уступил… Почти задаром… Возьми да возьми… Надо вас будет когда-нибудь познакомить с князем. Образованный человек! Все пишет, пишет… А знаете, как их зовут? Одну Фанни, другую Изабеллой… Европа! Ха-ха-ха… Запад! Прощайте-с!
Иван Петрович оставил в покое Грохольского и Лизу и прилепился к своим дамам. Целый день слышался из его дачи говор, смех, звон посуды… До глубокой ночи не тушились огни… Грохольский заблагодушествовал… Наконец-таки, после долгого мучительного антракта, он почувствовал себя опять счастливым и покойным. Иван Петрович с двумя не вкушал такого счастья, какое вкушал он с одной… Но - увы! У судьбы нет сердца. Она играет Грохольскими, Лизами, Иванами, Мишутками, как пешками… Грохольский опять потерял покой…
Однажды (недели полторы спустя), поздно проснувшись, он вышел на террасу и увидел картину, которая его поразила, возмутила и привела в сильнейшее негодование. Под террасой дачи vis-a-vis стояли француженки и между ними… Лиза. Она беседовала и искоса поглядывала на свою дачу: не проснулся ли, мол, тот тиран, деспот? (Так Грохольский объяснил себе эти взгляды.) Иван Петрович, стоящий на террасе, с засученными рукавами, поднял вверх Изабеллу, потом Фанни и потом… Лизу. Когда он поднимал Лизу, Грохольскому показалось, что он прижимал ее к себе… Лиза тоже перекинула одну ногу через перила… О, эти женщины! Они все до единой сфинксы!
Когда Лиза воротилась от мужа домой и, как ни в чем не бывало, на цыпочках вошла я спальную, Грохольский, бледный, с розовыми пятнами на щеках, лежал в позе совсем обессилевшего человека и стонал.
Увидев Лизу, он спрыгнул с кровати и зашагал по спальной.
- Так вот вы как? - завизжал он высоким тенором. - Так вот вы как? Очень вам благодарен! Это возмутительно, милостивая государыня! Безнравственно, наконец! Поймите вы это!
Лиза побледнела и, разумеется, заплакала. Женщины, когда чувствуют себя правыми, бранятся и плачут, когда же сознают за собой вину, то только плачут.
- Заодно с этими развратницами?! Оно… Это… это… это ниже всякого неприличия! Да вы знаете, кто они? Это продажные-с! Кокотки! И вы, честная женщина, полезли туда же, куда и они?! А тот… тот! Что ему нужно? Что ему еще нужно от меня? Не понимаю! Я отдал ему половину своего состояния, отдал больше! Вы знаете сами! Я отдал ему то, чего у меня нет… Почти все отдал… А он! Я выносил ваше с ним «ты», на которое он не имеет никакого права, выносил ваши прогулки, поцелуи после обеда… все выносил, но этого не вынесу… Я или он! Пусть он уедет отсюда, или я уеду! Жить я так более не в состоянии… нет! Ты сама это понимаешь… Или я, или он… Полно! Чаша уже полна… Я и так уже многое выстрадал… Сейчас же пойду с ним переговорю… Сию минуту! Что он, в самом деле? Ишь ведь он какой! Ну, нет-с… Это он напрасно так много думает о себе…
Грохольский наговорил еще очень много храбрых и язвительных вещей, по «сейчас» не пошел: струсил и устыдился. Он пошел к Ивану Петровичу три дня спустя…
Вошедши в его апартаменты, он рот разинул. Его удивили роскошь и богатство, которыми окружил себя Бугров. Обои бархатные, стулья ужасно дорогие… ступить даже страшно. Грохольский видал на своем веку много богатых людей, но ни у одного не видел такой бешеной роскоши. А какую безалаберщину увидел он, когда с непонятным трепетом вошел в зал! На рояле валялись тарелки с кусочками хлеба, на стуле стоял стакан, под столом корзина с каким-то безобразным тряпьем. На окнах была рассыпана ореховая скорлупа… Сам Бугров, когда вошел Грохольский, тоже был не совсем в порядке. Он шагал по зале, розовый, непричесанный, в дезабилье, и говорил сам с собою… Он, видимо, был чем-то сильно встревожен. На диване, тут же в зале, сидел Мишутка и потрясал воздух пронзительным криком.
- Это ужасно, Григорий Васильич! - заговорил Бугров, увидев Грохольского. - Такие беспорядки, такие беспорядки… Садитесь, пожалуйста! Вы извините меня, что я в костюме Адама и Евы… Это ничего… Ужасные беспорядки! Не понимаю, как это люди могут здесь жить? Не понимаю! Прислуга непослушная, климат ужасный, все дорого… Замолчи! - крикнул Бугров, вдруг остановившись перед Мишуткой. - Замолчи! Тебе говорят! Скот! Ты не замолчишь?
И Бугров дернуя за ухо Мишутку.
- Это возмутительно, Иван Петрович! - заговорил плачущим голосом Грохольский. - Можно ли бить таких маленьких? Какой же вы, право.
- А пусть он не ревет… Замолчи! Высеку!
- Не плачь, Миша, голубчик… Папа тебя больше не тронет. Не бейте его, Иван Петрович! Ведь он еще дитя… Ну-ну… Хочешь лошадку? Я тебе лошадку пришлю… Какой же вы, право… жестокосердный…
Грохольский помолчал и спросил:
- А как поживают ваши дамы, Иван Петрович?
- Никак… Прогнал… Без церемонии. Я бы их еще подержал, да неловко: мальчишка подрастает… Пример с отца… Будь я один, ну, тогда другое дело. Да и к чему мне их держать? Пф… Одна только комедия! Я им по-русски, а они мне по-французски… Ничего не понимают, хоть кол теши на голове.
- Я к вам по делу, Иван Петрович, переговорить… Гм… Дело не особенное, а так… два-три слова… В сущности, я к вам просьбу имею.
- Какую?
- Не найдете ли вы, Иван Петрович, возможным уехать… отсюда? Мы очень рады, что вы здесь, нам очень приятно, но, знаете ли, неудобно… Вы меня поймете. Неловко как-то… Неопределенные отношения какие-то, вечная неловкость по отношению друг к другу… Расстаться нужно… Необходимо даже… Вы извините меня, но… вы сами, конечно, понимаете, что в подобных случаях совместное житье наводит на… размышления… То есть не на размышления, а является какое-то неловкое чувство.
- Да… Это так… Я сам об этом думал. Хорошо, уеду.
- Мы вам будем очень благодарны. Верьте, Иван Петрович, что воспоминание о вас мы сохраним самое лестное! Жертва, которую…
- Хорошо… Только куда же все это я дену? Послушайте, купите у меня эту мебель! Хотите? Она недорого стоит… Тысяч восемь… десять… Мебель, коляска, рояль…
- Хорошо… Я дам вам десять…
- Ну вот и отлично! Завтра же еду… В Москву поеду. А здесь жить невозможно! Дорого все! Ужасно дорого! Деньги так и сыпятся… Что ни шаг - то и тысяча… Этак я не могу… У меня семья… Ну, слава богу, что вы у меня мебель покупаете. Денег все-таки больше будет, а то я сам совсем обанкрутился…
Грохольский встал, попрощался с Бугровым и, ликующий, отправился к себе. Вечером он прислал ему десять тысяч.
На другой день, рано утром, Бугров и Мишутка были уже в Феодосии.
III
Прошло несколько месяцев. Наступила весна.
С весною наступили и ясные, светлые дни, когда жизнь не так ненавистна и скучна и земля наиболее благообразна… Повеяло с моря и с поля теплом… Земля покрылась новой травой, на деревьях зазеленели новые листья. Природа воскресла и предстала в новой одежде…
Казалось бы, новые надежды и новые желания должны закопошиться в человеке, когда в природе все обновлено, молодо, свежо… Но человека трудно воскресить.
Грохольский жил все в той же даче… Надежды и желания его, маленькие, нетребовательные, сосредоточивались все на той же Лизе, на одной ей, ни на чем другом! Он по-прежнему не отрывал от нее глаз и услаждал себя мыслью: «Как я счастлив!» Бедняга на самом-таки деле чувствовал себя ужасно счастливым. Лиза по-прежнему сидела на террасе и скучно, непонятно глядела на дачу vis-a-vis и деревья около нее, сквозь которые видно было синее море… Она по-прежнему все больше молчала, часто плакала и изредка ставила горчичники Грохольскому. Впрочем, ее можно поздравить с обновкой. Внутри ее завелся червь. Этот червь - тоска… Она сильно тосковала, тосковала за сыном, за прошлым житьем-бытьем, за весельем. Прежнее житье было не особенно веселое, но все-таки веселее теперешнего… Живя с мужем, она изредка хаживала в театр, в собрание, к знакомым. А здесь, с Грохольским? Здесь пусто, тихо… Возле есть один человек, да и тот, со своими недугами и ежеминутными слащавыми поцелуями, похож на старого, от радости вечно плачущего дедушку-тихоню. Скучно! Здесь нет Михея Сергеича, который любил с нею плясать мазурку, нет и Спиридона Николаича, сына редактора «Губернских ведомостей». Спиридон Николаич прекрасно поет и читает стихи. Нет стола с закуской, ни гостей, нет Герасимовны, няни, которая постоянно бурчала на нее за то, что она ела много варенья. Никого нет! Просто хоть ложись да умирай от тоски. Грохольский радовался своему одиночеству, но… напрасно он радовался. Он раньше, чем следует, заплатил за свой эгоизм. В начале мая, когда, казалось, и сам воздух что-то любил и изнывал от счастья, Грохольский потерял все: и любимую женщину, и…
Бугров и в этом году приехал в Крым. Дачи vis-a-vis он не нанял, а слонялся с Мишуткой по крымским городам. В городах он пил, ел, спал и в карты играл. К рыбной ловле, охоте, к француженкам, которые, между нас сказать, немножко обокрали его, он потерял всякую охоту. Он похудел, перестал сиять и широко улыбаться, нарядился в парусину. Иван Петрович изредка посещал и дачу Грохольского. Он привозил Лизе варенье, конфект, фрукт и как бы старался разогнать ее скуку. Грохольского не беспокоили эти посещения, тем более, что они были редки, кратковременные и, по-видимому, делались ради Мишутки, которого нельзя уже было лишить ни за что ни про что права иметь свидания с матерью. Бугров приезжал, выкладывал гостинцы и, сказав несколько слов, уезжал… И говорил он эти несколько слов не с Лизой, а с Грохольским… С Лизой он молчал. И Грохольский был покоен… Но существует русская пословица, которую не мешало бы помнить Грохольскому: «Не бойся собаки, что лает, а бойся той, что молчит…» Пословица ехидная, но в практической жизни иногда весьма необходимая…
Однажды, гуляя по саду, Грохольский услышал говор двух голосов. Один голос был мужской, другой женский. Первый принадлежал Бугрову, второй Лизе. Грохольский прислушался и, побледнев, как смерть, тихо зашагал к беседовавшим. Он остановился за сиреневым кустом и принялся наблюдать и слушать. Ноги и руки его похолодели. На лбу выступил холодный пот. Чтобы не шататься и не упасть, он обхватил руками несколько сиреневых ветвей. Все кончено!
Бугров держал Лизу за талию и говорил ей:
- Милая моя! Ну что ж нам делать? Так, значит, богу угодно было… Подлец я… Я продал тебя. Польстился на иродово богатство, чтоб ему пусто было… А что толку с этого богатства? Одно только беспокойство да хвастовство! Ни покоя, ни счастья, ни чинов… Сидишь, как телепень, на одном месте, и ни шага вперед… Ты слышала? Андрюшка Маркузин в столоначальники вышел… Андрюшка, дурак этот! А я сижу… Господи, господи! Тебя лишился, счастья лишился. Подлец я! Мерзавец! Ты думаешь, хорошо мне будет на страшном суде?
- Уедем отсюда, Ваня! - заплакала Лиза. - Мне скучно… Я умираю от тоски…
- Нельзя… Деньги взяты.
- Ну, отдай их назад!
- Рад бы отдать, да… тпррр… Стой, кобыла! Все прожил! Покориться надо, матушка… Это нас бог наказывает. Меня за корыстолюбие, а тебя за легкомыслие… Что ж? Будем терзаться… На том свете легче будет.
И в наплыве религиозных чувств Бугров поднял глаза к небу.
- Но я жить здесь не могу! Мне скучно!
- Что ж делать? А мне не скучно? Разве мне без тебя весело? Я весь изныл, иссох! И грудь болеть стала!.. Ты мне жена законная, моя плоть от плоти… едина плоть… Живи, терпи! Ну, а я… ездить буду, навещать…
И, нагнувшись к Лизе, Бугров прошептал, однако, так громко, что за несколько сажен было слышно:
- Я к тебе, Лизанька, и ночью приеду… Не беспокойся… Я в Феодосии, близко… Буду жить здесь около тебя, пока всего не профинчу… А профинчу скоро все до копейки! Э-э-эх! И что это за жизнь? Скука, болен весь… и грудь болит и живот болит…
Бугров умолк. Настала очередь для Лизы… Боже мой, как жестока эта женщина! Она начала плакать, жаловаться, исчислять все недостатки своего любовника, свои мучения… Грохольский, слушая ее, почувствовал себя разбойником, злодеем, губителем…
- Он меня замучил! - кончила Лиза…
Поцеловавшись на прощанье с Лизой и выходя из садовой калитки, Бугров наткнулся на Грохольского, который стоял у калитки и поджидал его.
- Иван Петрович! - сказал Грохольский тоном умирающего. - Я все слышал и видел… Это нечестно с вашей стороны, но я не виню вас… Вы ее тоже любите… Но поймите, что она моя! Моя! Я жить не могу без нее! Как вы этого не поймете? Ну, положим, вы любите ее, страдаете, но разве я не заплатил вам хотя отчасти за ваши страдания? Уезжайте, ради бога! Уезжайте, ради бога! Уезжайте отсюда навсегда. Умоляю вас! Иначе вы убьете меня…
- Мне некуда ехать, - проговорил глухо Бугров…
- Гм… Вы уже все растратили… Вы увлекающийся человек… Ну, хорошо… Поезжайте в мое имение, в Черниговскую губернию… Хотите? Я вам дарю это имение… Оно маленькое, но хорошее… Честное слово, хорошее!..
Бугров широко улыбнулся. Он вдруг почувствовал себя на седьмом небе.
- Я вам дарю… Сегодня же я напишу управляющему и пошлю ему доверенность на совершение купчей. Вы говорите везде, что вы купили… Поезжайте! Умоляю вас!
- Хорошо… Уеду. Я понимаю.
- Едемте к нотариусу… Сейчас, - проговорил повеселевший Грохольский и пошел приказать запрягать лошадей.
На другой день, вечером, когда Лиза сидела на скамье, на которой обыкновенно происходили ее rendez-vous с Иваном Петровичем, к ней тихо подошел Грохольский. Он сел рядом и взял ее за руку.
- Тебе скучно, Лизочка? - заговорил он после непродолжительного молчания. - Ты скучаешь? Отчего это мы не съездим куда-нибудь? Чего ради мы все дома сидим? Надо ездить, веселиться, знакомиться… Ведь надо?
- Мне ничего не надо, - сказала Лиза и, бледная, худая, поглядела на ту дорожку, по которой приходил к ней Бугров.
Грохольский задумался. Он знал, кого она ждет и кого ей надо.
- Пойдем, Лиза, домой, - сказал он. - Здесь сыро…
- Иди… Я сейчас приду.
Грохольский опять задумался.
- Ты его ждешь? - спросил он и сделал гримасу, точно его схватили за сердце раскаленными щипцами.
- Да… Мне хочется Мише чулочки передать…
- Он не придет.
- Почем ты знаешь?
- Он уехал…
Лиза сделала большие глаза…
- Он уехал… Уехал в Черниговскую губернию. Я подарил ему свое имение…
Лиза страшно побледнела и, чтобы не упасть, ухватилась за плечо Грохольского.
- Я проводил его на пароход… В три часа…
Лиза вдруг схватила себя за голову, задвигалась и, упав на скамью, затряслась всеми членами.
- Ваня! - заголосила она. - Ваня! И я еду, Ваня!.. Голубчик!
С ней приключился истерический припадок…
И с этого вечера вплоть до самого июля по саду, в котором гуляли дачники, можно было видеть две тени. Тени ходили с утра до вечера и наводили на дачников уныние. За тенью Лизы неотступно шагала тень Грохольского. Я называю их тенями, потому что они оба потеряли свой прежний образ.
Они похудели, побледнели, съежились и напоминали собой скорее тени, чем живых людей… Оба чахли, как блоха в классическом анекдоте об еврее, продающем порошки от блох.
В начале июля Лиза бежала от Грохольского, оставив записку, в которой она написала, что едет к «сыну» на время… На время! Бежала она ночью, когда спал Грохольский…
Прочитав ее письмо, Грохольский целую неделю слонялся вокруг дачи как безумный, не ел, не спал. В августе он перенес возвратный тиф, а в сентябре укатил за границу. За границей он запил. В вине и разврате думал он найти успокоение. Промотал он все свое состояние, но не удалось ему, бедняге, выкинуть из головы образ любимой женщины с кошачьей мордочкой… От счастья не умирают, не умирают и от несчастья. Грохольский поседел, но не умер. Он жив и до сих пор… Из-за границы поехал он поглядеть «одним глазком» на Лизу. Бугров встретил его с распростертыми объятиями и оставил его гостить у себя на неопределенное время. Гостит он у Бугрова и до сих пор…
В этом году мне пришлось проезжать через Грохолевку, именье Бугрова. Хозяев я застал ужинавшими… Иван Петрович ужасно обрадовался мне и принялся угощать меня. Он потолстел и чуточку обрюзг. Лицо его по-прежнему сыто, лоснится и розово. Плеши еще нет. Лиза тоже потолстела. Полнота ей не к лицу. Ее личико начинает терять кошачий образ и, увы! приближается к тюленьему. Ее щеки полнеют и вверх, и вперед, и в стороны. Живут Бугровы превосходно. Всего у них много. Прислуги и съестного полнехонький дом…
Когда мы поужинали, завязалась беседа. Я, забыв, что Лиза не играет, попросил ее сыграть что-нибудь на рояле.
- Она не играет! - сказал Бугров. - Она у меня не игрок… Эй! Кто там? Иван! Позови-ка сюда Григория Васильевича! Что он там делает? - И, обратясь ко мне, Бугров добавил: - Сейчас придет игрок… На гитаре играет. А рояль мы для Мишутки держим, его учим…
Минут через пять в залу вошел Грохольский, заспанный, нечесаный, небритый… Он вошел, поклонился мне и сел в сторонке.
- Ну, кто же так рано ложится спать? - обратился к нему Бугров. - Какой же ты, братец! Все спит, все спит… Соня! Ну, сыграй-ка нам повеселее что-нибудь…
Грохольский настроил гитару, ударил по струнам и запел:
Вчера ожидала я друга…
Я слушал пение, глядел на сытую физиомордию Бугрова и думал: «Паскудная рожа!» Мне захотелось плакать… Окончив пение, Грохольский поклонился нам и вышел…
- И что мне с ним делать? - обратился ко мне, по уходе его, Бугров. - Беда мне с ним! Днем все думает, думает… а ночью стонет. Спит, а сам стонет и охает… Болезнь какая-то… Что мне с ним делать, ума не приложу! Спать не дает… Боюсь, чтоб не помешался. Подумают, что ему плохо у меня жить… а чем плохо? И ест с нами и пьет с нами… Денег только не даем… Дай ему, а он их пропьет или разбросает… Вот еще попута на мою голову! Господи, прости меня грешного!
Меня оставили ночевать. Когда я проснулся на другой день утром, в соседней комнате Бугров читал кому-то нотацию:
- Заставь дурандаса богу молиться, а он и лоб разобьет! Ну, кто весла зеленой краской красит? Подумай ты, голова! Рассуди! Чего же молчишь?
- Я… я… ошибся… - оправдывался сиплый тенор…
Этот тенор принадлежал Грохольскому…
На вокзал провожал меня Грохольский…
- Он деспот, тиран, - шептал он мне всю дорогу. - Он благородный человек, но тиран! У него не развиты ни сердце, ни мозг… Мучает! Коли б не эта благородная женщина, я давно бы ушел от него… Мне ее жаль оставлять. Обоим терпеть как-то лучше.
Грохольский вздохнул и продолжал:
- Она беременна… Вы видели? Это, в сущности, мой ребенок… Мой-с… Она скоро сознала свою ошибку и опять отдалась мне. Она его терпеть не может…
- Тряпка вы! - не воздержался я, чтобы не сказать Грохольскому.
- Да, я слабохарактерный человек… Все это верно. Уродился таким. Вы знаете, как я произошел? Мой покойный папаша сильно угнетал одного маленького чиновничка. Страсть как угнетал! Жизнь ему отравлял! Ну-с… А мамаша покойница была сердобольная, из народа она была, мещаночка… Из жалости взяла и приблизила к себе этого чиновничка… Ну-с… Я и произошел… От угнетенного… Где же тут характеру взяться? Откуда? Второй звонок, однако… Прощайте! Заезжайте еще к нам, да не говорите Ивану Петровичу того, что я о нем вам говорил!