Разин Степан
ModernLib.Net / Историческая проза / Чапыгин Алексей / Разин Степан - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 8)
Из бани вышла баба, вся голая, живот висит, груди – тоже, сама семипудовая, матерая, на двойном подбородке ряд бородавок, между голых ног веник, капает вода на снег. От бабы пар столбом, дышит тяжело.
Прохожие гогочут:
– Грех-то омыла-а!
– Тебе што?
– Эй, сватья! Почем мясом торгуешь?
– У, штоб тя в Разбойной уловили!
К бабе подошел черноволосый, с курчавой бородой сын боярский, по зимней малиновой котыге желтые шнуры, шарики-ворворки в узорах петель. Подошел плотно, ущипнул бабу за отвислый живот и, словно выбирая свиное мясо, ткнул концом пальца в разные части пухлого тела.
– Идешь?
– А што даешь?
– Две деньги.
– Не, коли полтину, – иду!
– А дам!
– Деньги в руку, – у меня распашонка в бане.
Парень сунул деньги:
– Сполу бери – остача за ларем!
– Вишь, я босиком, – жди.
Баба завернула в баню и скоро вышла в серой овчинной кортели внакидку, в низких валенках.
– Красавчик, скоро? Ино озябну.
– Окрутим в один упряг.
Оба нырнули за лари.
За ларями женский крик:
– Ой, ба-а-тю-шки!
– Держи, робя! Держи! Экую хватит всем.
– Го-о!
– Охальники-и! Дьявола-а…
– Рожу – накинь тулуп!
– Куса-ется… а, стерва-а!
– Кушак в зубы – ништо-о!
– Кидай!
– Ой, о-о!
– Воло-о-ки…
– Го, браты! Не баба – розвальни…
– Кережа! Ха…
Казак, прислушавшись, шагнул к ларям. За баней, между ларей, у высокого гребня сугроба, в большом ящике с соломой на овчинной кортели лежала валенками вверх распяленная баба – лицо темное, вздутое, глаза выкачены, во рту красная тряпка. Тут же, у ящика, двое рослых парней: один подтягивал кушаком кафтан, другой – штаны. В стороне и, видимо, на страже, лицом к бане, стоял черноволосый боярский сын. Воротник зимнего каптура закрывал шею парня; крутой лоб и уши открыты, он курил трубку, поколачивая зеленым сапогом нога об ногу.
Казак выдернул саблю.
– Эй, сатана, – жонку!
Неподвижная фигура в красном задвигалась. Боярский сын, быстро пятясь и щупая каблуками снег, сверкнул кривой татарской саблей.
– Рубиться? Давай!
В сумраке брызнули искры, звякнула сталь. С двух-трех ударов сабли боярский сын понял врага – бойкими, мелкими шагами отступил за ларь и крикнул:
– Ништо ей, дубленая! Коли хошь, вались – не мешаем…
– Дьявол! Спустишь жонку?
– Эй, други! Здынь блудную… темнит, неравно караул пойдет – жонка не стоит того, ежели за нее палач отрубит нам блуд…
Бабу вскинули вверх, выдернули изо рта кушак, накинули ей на плечи кортель:
– Поди, утеха, гуляй!
Баба кричала:
– Разбойники-и! Ой, охальники-и! Наймовал один, а куча навалилась! Подай за то рупь, жидовская рожа-а!
– Ругаться! – крикнул боярский сын. – Гляди, пустая уйдешь!
– А нет уж, не уйду, – плати-ко за троих!
– Мотри, черт, еще опялим!
– А плюю я на вас – боюсь гораздо!
Казак громко сказал:
– Ну и сатана!
Боярский сын, шагнув к бабе, крикнул казаку:
– Убойство мекал? Ха! тут едина лишь женска потеха…
– Ты, кучерявый, ужо на маху где сунешься – повешу!
Казак пошел прочь.
– То, го! Повесишь, так знай, как меня кличут – зовусь боярский сын Жидовин Лазунка-а…[86]
– На глаза попадешь – не уйти!
– Ай да станишник! Рубиться ловок, да из Москвы еще не выбрался, – Москва, гляди, самого вздыбит, как пить…
– Дьявол! С хмеля, что ль, я ввязался к ним?
Тряхнув плечами, казак пошел на мост.
6
Длинная хата от белого снега, посеревшего в сумраке, слилась, стала холмом. Тропа к ней призрачна, лишь чернеет яма входа вниз.
Казак шагнул вниз, гремя саблей, ушиб голову, ища ногой ступени, слышал какую-то укачивающую песню:
Тук, тук, дятел! Сам пестренек, Нос востренек, В доску колотит, Ржи не молотит!
Как и два года назад, он натыкался в темноте широких сеней подземной избы на сундуки и укладки.
В голове мелькнуло:
«Будто слепой! Шел городом на память… Здесь иду на голос».
От сильной руки дверь раскрылась. Пахнуло теплом, кислым молоком и одеждой…
– Мати родимая, голубь! Радость ты наша светлая! Да, дедко, глянь скоро – сокол, Степанушко!
Ириньица в желтом летнике сорвалась с места, зацепив люльку. В люльке поднялся на ноги темноволосый мальчик:
– Ма-а-а-ма-а…
Старик медленно отстранился от книги, задул прикрепленные на лавке восковые свечи и, почему-то встав, запахнул расстегнутый ворот пестрядинной рубахи:
– Думали с тобой, Ириха, еще вчера: век его не видать!.. Поздорову ли ехал, гостюшко?
– Здорово, дед. Ириньица, как ты?
– Ведь диамант в серебре! Ночь ныне, а стала днем вешним!
Ириньица, целуясь и плача, повисла у гостя на шее.
– Не висни, жонка! Оженился я – примай или злись, как хошь!
– Ой ты, сокол, голубь-голубой, всем своя дорога, – нет, не злюсь, а радуюсь.
Гость бросил на лавку шубу, отстегнул на кафтане ремень с саблей и плетью, – на пол стукнул пистолет, он толкнул его ногой под лавку.
– Ой, давно не пивала я, а напьюсь же сегодня, ради сокола залетного, – прости-ко ты, горе-гореваньицо…
Женщина заметалась, прибирая горенку. На ходу одевалась:
– Умыться-то надо?
– Ништо, жонка, хорошо немытому. Доспею к тому…
– Ну, я за вином-медом, а ты, дедко, назри сынка. Ведь твой он сынок, Степанушко, пошто не подойдешь к нему? Красота в ем, утеха моя несказанная…
– В сем мире многомятежном и неистовом всякая радость, красота тускнеет… – Юродивый, говоря, подошел к люльке. Женщина исчезла.
Старик мягко и тихо уложил мальчика в люльку, поправил под головой у него подушку:
– Спи, рожоное от любви человеков… Спи, тешеное, покудова те, что тешат тебя, живы, а придет пора, – и потекут черви из ноздрей в землю от тех, что байкали…
– Пошто, дедко? Живы мы – будем веселитца!
– Оно так, гостюшко! Жгуче подобает живому жегчи плоть.
Ребенок уснул. Юродивый отошел, сел на лавку. Гость не садился. Стараясь меньше стучать тяжелыми сапогами, ходил по горнице, ткнул рукой в раскрытую книгу на лавке, спросил насмешливо:
– Эй, мудреный! Нашел ли бога в ней, что скажешь о сатане?
Юродивый ответил спокойно и вдумчиво:
– Сижу в книгочеях много. Тот, кто бога ищет, не найдет… Верить – не искать. Я же не верую…
– Так, так, значит…
– И ведомо тебе – на Москве я сочтен безумным… А мог бы с патриархом спорить, да почету не иму… И не можно спорить о вере, ибо патриарх тому, кто ведает книжну мудрость, велит заплавлять гортань свинцом и тюрьмы воздвигл… Я же, как в могиле, ту… и оброс бы шерстью в худых рубах, да Ириха назрит… Вот, чуй.
– Слышу, и хочу познать от тебя.
– Стар я, тело мое давно столетьем сквозит, едина душа моя цветет познанием мира… Ноги дряблы, но здымают тело, ибо телу велит душа… Ярый огнь зыряет снутри земли… И чел я многажды, что тот подземный огнь в далеких частях мира застит дымом, заливает смолой и серой грады и веси, – так душа моя… Она не дает истечи моему телу и чрез многи годы таит огнь боярам московским, палачам той, кто родил на лобном позорище юрода, зовомого Григореем.
– Вот тут ты непонятное сказываешь!
– Чуй еще, и непонятное войдет в смысл.
– Я чую…
– Сколь людей без чета на Москве да по всей земли жгут, мучат, кто поносил Христа и пресвятую деву, матерь его; в чепи куют, из человека, как воду, хлещут наземь живоносную руду-кровь. А что, ежли и поносил хулой божество?
– Я тоже, дедо, лаю святых!
– За что, вопрошаю я, живое губят для ради мертвого? Исписанное в харатеях и кожных книгах сказание мертво есть! Был-де человек-бог, зовомый Исус, была-де матерь его, именем Мария… А то, как били мою мать на козле брюхатую, что она тут же в кровях кнутобойства и нутряных кровях кинула юрода, – то нынче, ежли скажешь кому, – непонятно, не идет в слух, а идет мимо ушей… Ведь рабу Ефросинию, мою мать, претерпевшую от лиха бояр, черви с костьми пожрали… Так как же поверить тому, что ушло за тыщи лет? Может, и был распят, а может, и то – книга духовная единый лишь обманный сказ! Библия, Новой завет… чел я много. И что есть Библия? Да есть она древляя мудрость юдейска, для ради народа, веру коего наши отцы православия гонят, ведут веру по той же тропе и лжесловят: «Вера их проклята – жидовина ересь! Мы же от византинцов верой пошли». А византийцы – елины, но древни елины стуканам молились, едино что и ромейски цесари… Кому же из духовых прелестников веру дать? Юдейска вера – богатеев, потому они верят в приход Мессии, царя, кой придет с неба, и тогда все цари мира ему поклонятся и все народы зачнут работать на юдеев… Бедный, кто познал скудность многу, не мыслит другого человека сделать себе слугой. То вера знатных. Наши же патриархи, епископы, признав Исуса царем и богом, глаголят: придет кончина мира, а с ней придет с неба Исус Христос, и мир преобразится, – похощет жить милостивой, незлобивой жизнью… Да как же он зачнет быть незлобив? Человек есть существо, палимое страстьми, жгущими плоть, и желаниями жизни – осязанием телес, трав, обонянием яств, – и только сие радостно на земли! Незлобивость праведная ненадобна человеку живому… Ждут Мессию и Христа, с неба сшедших, а что есть небо? Земля наша, яко шар, плавает в небе, как в голубом окияне-море без конца краю, – яко струг по воде… И наши отцы – патриархи, попы – сказывают: «Вот царь, то есть бог земной, ему поклоняйтесь, помня о царе небесном, его бойтесь, – он волен в головах и животах ваших!» Царь же мудр, хотя и бражник и беззаконник, царь избирает помощников себе тоже праведных – стольников, крайчих, бояр, князей, а те едут на воеводства кормиться, ибо они посланы царем… И вот куда ведет древлее сказание, и вот пошто, гостюшко, цари, бояры, купчины целятся за то, кто усомнится и скажет противу веры…
– Эх, дедо! Хватит моей силы, да ежели народ пойдет за мной, приду я на Москву и кончу царя с патриархом!
Гость взмахнул широкой ладонью.
– Ту-у… стой-ко! Чтоб нас хто… идут!
Вошла Ириньица.
– Ой, дедко, сидит да бога ругает, да по книгам сказывает, а нет чтоб скатерть обменить на новую! Свечи тоже, неужели с таким гостем пировать зачнем при лампадках?
Ириньица снова металась по горенке, переменяя скатерть, ставя и зажигая свечи.
– Ништо! Гость, поди, с бою, – справу великую ему и не надо. Скатерть, коли пить будем ладом, зальем медами.
– Пущай зальем! Пущай сожгем! А люблю, чтоб было укладко! Он ты, сокол мой! Ну, так бы всего кинулась да искусала на радостях… Да подойди ты, сокол, к зыбке, хоть глянь на сынка-то! Ой, и умной он, а буйной часом… Иножды, случится, молчит и думает, как большой кто…
– Жонка, боюсь любить родное. Иду я в далекий путь, на моем пути немало, чую я, бед лежит… Полюбишь – глянь, и вырвали, как волки, зглонули любимое, и душа оттого долго в крови…
– Ну, сажайся! Брось кафтан-от.
Разин скинул кафтан. В белой расшитой рубахе сел за стол. Старик придвинулся к столу:
– Эх, и мне! Люблю котлы мяса да пряженину всякую с водкой ценной, и много, знаю я, будет плести за сим столом язык мой…
– Не дам тебе, старый, много лгать! Надоскучило одной головой постельные думы думать.
– Ириньица, пьем за тебя с дедом, а за деда пью особо, – убог он телом, да велик ум в ем…
– Пьем, голубь! Как хошь, а после кажинной чаши, поколотившись, пококавшись кубками, целуй.
Пили, ели, целовались. Старик, чтоб не глядеть на них, сидел боком.
– Жги плоть, разжигай огнем!
Он положил на тощие руки седую голову, закрыл глаза и пел:
Нашей матушке неможется, На Москву ехать не хочется. Вишь, семи дворам начальница была: Самовольной распорядчицей слыла!
– Дедко, пасись, – матерно не играй!
– Не играю, Ириньица… Жги плоть огнем и не верь, гостюшко, словесам прелестников царских. «Не глад хлеба погубляет человека, глад велий человеку – бога не моля жити», – сказывают они.
– Горбун столетний, чем твои разны слова, лучше играй песни!
– Оно можно. А не боишься матюков?
– Краше бранись, чем много о боге сказывать. Степанушко, целуй в губы, в титьки, всю-всю целуй, голубь…
Старик запел:
Пироги вдова Фетинья пекла, Да коровушка в избу зашла, Из квашни муку выпархивала, Ой, остачу вылизывала!
Старик вскочил и пошел плясать.
Не хватило Фетинье муки, Поймали Фетинью в клети. Ой, кидали на тесовую кровать Да почали Фетинью валять, С боку на бок поворачивати, Кулаками поколачивати!
Юродивый потянулся к чаше с медом и сел.
– А будешь ты, гостюшко, большим отаманом – чую я, – тогда не мене лжи и злобы воеводиной бойся лжи патриаршей. Будет та ложь такова – всенародная тебе анафема!
– Слов не боюсь, старик!
– Аль не ведаешь? Страшное слово, страшнее боя смертного… Худо от слова того зришь ли? Я же его зрю. Народ верит попам… Встав за тебя, руки его опустят топор противу бояр, когда грянет в московских соборах страшное ему слово да гул от него, яко многи круги от каменя, мотнутого в воду, пойдет по всей Русии… Попы подхватят московский гул, – ой, гостюшко, чутко ухо народа к вековой сказке!..
– Перестань ты, ворон горбатой! Кинь его, Степа… Дрема долит меня, и не хочу я без тебя, – уложи на постелю да сам ляжь со мной…
– Не висни, Ириньица!
– Не сердчай, голубь… Я одна, а ты приди!
– Некуда мимо тебя – приду! Сегодня я твой…
– Приди, сокол… голубь-голубой… и не верь ему, – страшное он завсегда каркает, ворон! Приди, я радошное тебе шепну…
Женщина ушла на кровать.
– Об ином я думаю, старик.
– О чем же мекаешь ты?
– Думаю, дедо, когда зачну быть атаманом, уйду с боем в Кизылбаши и шаху себя дам в подданство, а оттуда решу, как помочь народу своему…
– Шаху не давайся. Краше будет дать себя салтану турскому.
– На кол шлешь сести?
– Зри: шах завсегда с Москвой дружит. А ну, как приедут к шаху ближние царя да сговор будет, и шах, гляди, тебя даст Москве головою?
– Пьем, дедо!
– Выпьем, гостюшко! Что им ты, когда они своих боятся, не щадят. Тут протопоп Архангельского собора Кириллову книгу списал, а в ней таковое есте слово: «Мы должны не отвращаться от еретиков и не злобиться на них, а паче молиться об их спасении». За теи слова его патриарх в тюрьму ввергнул, да, гляди, того протопопа и в клетке железной сожгут, как богоотступника… Нет! Москва пристанет, так и в Кизылбашах от тебя не отступится… Салтан же крепче… салтан с ними не мирной…
– Эх, дедо, видно, везде воронье клюет сокола? Боится и клюет…
– Пьем, гостюшко!
– Пьем – спать пора!
Разин ушел на кровать. Старик пил, мешая водку с медом, потом, свесив голову, запел:
Спихнули чернца с крыльца, А чернечик и нынь лежит, Каблученками вверх торчит… Ой, купчине там лоб проломили, Подьячему голову сломили. Не кобянься, родимая, Коли звали на расправ в Москву!
Старик тяжело поднялся, пробовал плясать, да ноги не слушались. Он пробрался в свой угол на лежанку, долго бредил и бормотал песни.
7
На Фроловой башне в Кремлевской стене – вестовой набатный колокол. От Фроловой трехсаженный переход до пытошной башни – она много ниже Фроловой. Между башнями – мост на блоках, на железных проволочных тяжах. Шесть человек стрельцов из Фроловой в пытошную провели троих лихих на пытку. Впереди высокий казак в сером, без запояски, кафтане. Бородатый, могучее тело сутулится, в спине высунулись широкие лопатки. В черных кудрях – густая проседь, длинные руки вдеты в колодку, прикрепленную ремнем к загорелой шее. Колодка, болтаясь, висит спереди, опустившись до колен.
Когда прошли стрельцы, подталкивая в пытошную лихих людей, бревенчатый мост из двух половин, завизжав блоками, медленно опустился, половинки его повисли над глубоким, с кирпичными стенами, рвом, наполненным водой.
На стенах пытошной башни, потрескивая, горят факелы. В вышине башни – две железных, крестообразно проходящих балки, над ними узкие открытые окошки, куда идут дым и пар. Стена башни штукатурена. С сажень, а то и выше, стена забрызгана почерневшей кровью, клочками мяса, пучками волос. У стены на кирпичном полу – бревно, в него воткнут кончар.[87] На рукоятке кончара за ремешки подвешены кожаные рукавицы. Над бревном, невысоко, к стене прибита тесаная жердь, между стеной и жердью воткнуты клещи и пытошные зажимы для пальцев рук и ног. Тупой молот втиснут тут же рукояткой кверху. На его рукоятке, как ожерелье дикарей, – связка на бечевке костяных острых клинышков, забиваемых, когда того требует дело, под ногти пытаемого. Два узких слюдяных окна в наружной полукруглой стене башни. Под окнами – стол и скамьи. За столом – бородатый дворянин, помощник разбойного начальника – боярина Киврина. На главном месте за тем же столом – сам боярин Киврин в черной однорядке нараспашку поверх зеленого бархатного полукафтанья. Боярин – в рыжем бархатном колпаке с узкой оторочкой из хребта лисицы. У дверей на скамье по ту и другую сторону – два дьяка: один – в красном кафтане, другой – в синем. Под кафтанами дьяков на ремнях – чернильницы. За ухом у каждого – гусиное перо, остро очиненное; в руках – по свертку бумаги. Один из дьяков – Ефим, но сильно возмужавший: русые волосы стали еще длиннее, и отросла курчавая окладистая борода. Киврин перевел волчьи глаза на дыбу – на поперечном бревне прочные ремни висят хомутом.
– Дьяки, сказать заплечному Ортему, чтоб мазал дыбные ремни дегтем, рыжеют… лопнут.
Дьяки, встав, поклонились Киврину.
Подножное бревно палача приставлено к стене в глубине ниши. На полу под дыбой саженный железный заслон – на нем разводят огонь, и он же дверь, куда выталкивают убитых на дыбе. Когда заслон поднимают – труп скользит по откосу в каменную щель, вываливается наружу Кремлевской стены, недалеко от Фроловой. Божедомы каждое утро подбирают трупы, так как пытают каждый день, кроме пасхи, рождества и троицы. У входа, в глубине Фроловой, на низких дверях висит бумага, захватанная кровавыми руками:
«По указу царя и великого князя Алексия Михайловича всея Русии, татей и разбойников пытать во всяк день, не минуя праздников, ибо они для своей татьбы и разбоя лютого дней не ищут».
Башню наполнил колокольный гул из Кремля. Киврин, не вставая, снял колпак, перекрестился. Дворянин встал, снял лисий каптур и, повернувшись к окну, истово закрестился. Дьяки встали, перекрестились и сели.
Два стрельца стояли под сводами дверей в другую половину.
Киврин сказал:
– Стрельцы, когда часомерие ударит часы, мост к Фроловой спустить, пойдут заплечные…
– Ведомо, боярин!
– Всенощная истекает, скоро приступим, да ране, чем начать со старшим, думаю я дождать другого брата.
Дворянин, опустив голову, глядел на лист бумаги перед собой. Поднял глаза, кивнул головой.
– Что-то не волокут его, боярин, другова! – сказал дьяк Ефим.
– Запри гортань, холоп, не с тобой сужу. И завтра, может, Иваныч, придется ждать.
Дворянин сказал:
– Мекаю я, боярин, сыщики Квашнина малой прыск имеют. Своих бы тебе, Пафнутий Васильич, двинуть!
– Мои истцы зде, Иваныч, да Квашнин много и так на меня грызется, что во все-де сыскные дела вступаюсь…
– Ну, так долго, боярин, нам тут сидеть без того дела, которое спешно…
– А, нет уж! Пущай Квашнин хоть треснет и государю жалобится, я пошлю своих. Эй, стрелец, позови-ка истцов!
Из железного кулака, ближнего к двери, стрелец снял факел, вышел в другую половину башни.
– Люди Киврина! Боярин кличет.
В пытошную к столу подошли четверо в дубленых полушубках, один из них широкоплечий, скуластый, с раскосыми глазами. На троих белели валеные шапки, на четвертом нахлобучена до раскосых глаз островерхая, с опушкой черной густошерстной собаки. Подпоясан широкоплечий татарского склада человек, как палач, тонкой, в два ряда обвитой по талии, ременной плетью, один из концов плети с петлей.
– Вы, робятки, – сказал Киврин, водя по лицам парней волчьими глазами, – ведаете ли, кого имать?
– Приметы дознались, боярин; званья – тоже: ясаула козацкой станицы Стеньку Разю.
– То оно – имайте… А тако: прежде всего берегитесь шуму и многих глаз. Подходите не скопом, а вразброд, и берите, когда он без сабли. Коли же с саблей, зачнете ронить головы, как брюквины с огорода: ведомо, что рубит шарпальник без страху и пуста удара у него не бывает…
Боярин остановил глаза на татарине:
– Известно мне, что ты, батырь Юмашка, много коней ловишь петлей, а на козака пойдешь, не промахнись – зри: сабля в руке, то, знай, петля не берет. Мой вам сказ такой: уследите в заходе, на стольчак с саблей не полезет. Ино подговорите ярыг каких-либо – запугайте их перво, чтоб делали тайно, и заведите кулашный бой на реке… Следы запали его: только дознался, что в ту ночь сшел он в Стрелецкую, станица же зде у Кремля, и не можно ему не быть в станице. А тако: пойдет по льду Москвы-реки, ту вам к его ходу заварить кулашный бой; може, загоритца боем, саблю сложит, тогда ваш. Сани сготовьте, веретье киньте на него и волоките к Фроловой. Зде мы примем без шуму…
– Уловим, боярин.
– Бачка боярин, изымам!
– Ну, со Христовой молитвой в ход!
Истцы ушли. Пробили часы на Спасских воротах. Заскрипели блоки – мост встал на место. Киврин спросил:
– Стрелец, идут ли заплечные?
– Идут, боярин!
8
Все – как ясным днем наяву: Разину кажется, что лежит на палубе струга, что его тихо несет по течению, а перед ним синий парус, но, приглядываясь, удивился.
Его правая рука лежит в стороне и манит к себе, двигая пальцами… Вон тело, оно тоже далеко от глаз, а близко сапоги человека в синем кафтане… У человека вместо лица желтый большой лист бумаги; под бумагой, свесившись книзу, дрожит светловолосая борода. Разин слышит, что человек читает, и силится понять.
«…В своей дьявольской надежде… Вор… клятвопреступник… похотел… святыню обругать, не ведая милости заступления пречистые… московских…»
Выше синего кафтана, бороды и желтого листа бумаги высятся зубчатые стены, за стенами лепятся один над одним золотые кокошники, без лица – они идут кверху, а вверху горит на солнце золотой крест…
– Вот диво!
Разин хотел встать, коротко почувствовал недвижность тела, в нем пробудилось упрямство и злость… Выдохнув широкой грудью, крикнул:
– Что ж я? Сатана! – и сорвался с постели.
Перед ним у другой стены горницы мерно качается люлька, завешанная синей камкой. Верх люльки до половины украшен бахромой из желтого блестящего шелка; раздуваясь от движения вверх-вниз, шевелится. За люлькой в одной рубахе, наискосок съехавшей с плеча и пышной груди, сидит Ириньица. Тут же, немного в стороне, на той же лавке, лежит раскрытая книга, горят восковые свечи, перед книгой юродивый тычет по странице пальцем и спорит сам с собой.
– Сказывала окуню столетнему, взбудишь гостя! Ой, Степанушко, должно, опился старик, и будто его огневица взяла – бредит… Без ума стал…
– Пречистые? Московских!.. Нет, ино сие ложь – в книге, списанной у Кирилла протопопом, вот: «Диавол наперед рассеивал свои клеветы, слагая сказы о ложных богах, рождаемых от жон!» – кричал юродивый, не обращая внимания на уговоры Ириньицы. Разин стал спешно одеваться.
– Куда ты, сокол? Ой, голубь-голубый, спи, покеда сумеречно, – яства налажу, да изопьем чего хмельного…
– И протопоп – ложь! В Кирилловой книге указано: «Сатана сам вселится в антихриста».
– Дедко, да перестань же… Ой ты, сокол, светлый мой, дай хоть глянуть еще в твои глаза, дай я все твои Шадринки перецелую. Щемит сердце – спать не могу и будто назавсегда отпущаю тебя!
– Чай, увидимся. Не висни! Скоро надо мне вон из Москвы – душу она мою мятет… – и вышел, а за ним слышался слезливый голос Ириньицы: Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|