Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Разин Степан

ModernLib.Net / Историческая проза / Чапыгин Алексей / Разин Степан - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 7)
Автор: Чапыгин Алексей
Жанр: Историческая проза

 

 


– Того дознался я, князь Юрий; едина не познал: пошто Ивашке Квашнину пало в голову на меня грызтись?

– Не ведомо тебе, боярин? Я ведаю…

– Слушаю, князь.

– Сказывает Ивашка, что ты, боярин, якобы сыскных дел людей у него, кто пригоднее, переметываешь и во все делы сыскные вступаешь.

– Ну, не охул ли то, князь Юрий? Куды я лезу? Мои людишки – настрого опознано – не зовутся сыскных дел приказу… Зову я их истцами… Истец – слово всем ведомое, и по слову тому – делы, а тако: вязнут мои людишки как истцы с тяжбой – татиные мелкие порухи ведают, явки подают воеводам где случится, сами николи не вершат… Квашнина люди ведают много «слово государево», и платьишко на людях показует их власть. Квашнина люди в кафтанах стрелецких цветов: будто Яковлева головы приказу – в червчатых, иные в голубых – приказу будто те Петра Лопухина, и шапки стрелецкие, едино что без бердыша… На моих – скуфьи шапки, на плечах сукманы сермяжные, домашняя ряднина и протчая ветошь мужичья.

– В то не вникаю я, боярин, но упреждаю: хочет тебя Морозов охаять перед государем. Охулка пойдет с того, что-де «грамота Киврина многую лжу имеет»! В отъезде грамота писана тобой, а какая, того не пытал я.

– Вот спасибо, князь Юрий! Грамота не иная, как та, что писана мной с Дона о шарпальниках. Вот уж свой ты мне, князь Юрий! Свой, близкой…

– И ты, боярин Пафнутий, мне свой!

– И еще спасибо, князь Юрий Олексиевич…

– Русь, Васильич, оба мы любим!

– Ой, уж что говорить! Любим, князь Юрий, и хотим роду царскому благоденствия, и служим мы с тобой, Юрий Олексиевич, не для ради чинов, посулов и жалованьишка, – ведь я стар и един, на што мне диаманты[82] и злато? А слышь-ко старика, князь!

Киврин оглянулся кругом, подвинулся на скамье, заговорил тише:

– Давно ли, князь, был у нас тутотка соленной бунт? Нынче еще не загас бунт во Пскове, переметнулся в Новугород, и много бунтов я вижу, когда в пытошной башне секу и жгу воров, – много, князь! А потому их много, что воеводское кормление и судейские посулы из смерда выколачиваются безбожно сугубо, а государю про все про то мало ведомо… Разве, князь Юрий, один на Руси судья Плещеев, коего чернь растащила на Красной по суставам? Ой, не один! Свои же, кто над воеводами оком государевым ставлены, таят их делы… Вот тоже в Арзамасе на будных станах[83] боярина Морозова поливачи да будники в ярыгах, а спят где? В хлевах. Скот басче пасется… Корм им – мясо с червью, хлеб с песком… Ряднина на плечах от поташа горит, одежка своя, а где ее взять? Что заработают – до гроша в кабак. «Питухов от кабаков не гоняти» – закон! Да они на Волгу поташ в бударах правят… А Волга – ширь, разбой. Козаки – обок, стрельцы беглые… По Волге кабаки деньгу ловят, что ни село – кабак!.. Это, князь, не огонь для бунтов?

Долгорукий мрачно улыбнулся:

– Стар, боярин, а далеко зришь.

– Не молод, князь Юрий, да, видишь, не спуста дано прозвище мне Волчий Глаз. Не приметили только, что и нюх мой тож волчий: вижу, князь, по Русии далече.

– Водка, кровь, страх, – иного, боярин, с крамолой пособника не надо; водка руки, ноги вяжет… Пытка, огонь, кнут… и вино…

– А я сужу, князь, кто опился – какая от него подмога, работа какая?

– Так думаю, Васильич, и думать буду и говорить: водка язык даст и дела тайные откроет!..

– Ну, ино кинем!.. Ты, князь, ведомый гаситель бунтов, не у меня учиться тебе… И знаю, что надумаешь, князь, то не кичливой головой, спуста, а светлой, и ежели будут вместе мои малые советы, а твои думы, князь, то оберегем много царя от тех, что без разума на вид забегают…

– Ты, боярин, обещал поведать особое.

– Вот вишь, князь Юрий, слова твои – что сон в руку. Квашнин Морозова подговорил, и Морозов уж подходил к государю, – да не тот был час, – сказать ладил: «Киврин-де много с Дону исписал нелепое». А ты верь старику, князь.

– Верю, боярин!

– Что же я напусто жил, время играючи изводил с козаками? Не щадя головы, пасть был готов с камнем в воду? У шарпальников это скоро…

– Слушаю, боярин!

– Живя там, князь Юрий, познал я их воровской корень, а корень тот от имени государя я вырвал, да у него пущены три отростеля: Иван, Степан и Фрол – Разины… Не ведаю Ивана. Фрол еще детина млад, а Степана, князь, знаю… ой, знаю! Сущий заводчик бунтов: таких надо имать и изводить… Такие, князь Юрий, содрогают землю! Ты, князь, нынче не у дел, неведомо тебе от Сыскного приказа, и, поди, не знаешь, кто завел солейной бунт?

– О приметах заводчика слыхал, да то без меня шло…

– Солейной бунт завел Степан Разин. Тайным обычаем от государя был я посылай на Дон по сыску заводчика… Вот тут зримо, пошто Ивашка Квашнин грызется, через Морозова прознал: «Ему-де удалось оное».

– Сказывай, боярин, и я кое-что доведу тебе!

– Да сказал я все, Юрий Олексиевич… Мало не сказал, что харчился у отамана Ходнева Яковлева Корнейки, что оного Корнейку сговорил послать того заводчика Стеньку на Москву. Ведомо, знаю, князю, что ныне к Москве зимовая станица пришла, и заводчик есть в есаулах той станицы… Тако все…

– Имею я довести тебе, боярин, вот: в ляцкой[84] войне в моем стане служил в станичных атаманах Иван Разин…

– Князь Юрий, а где же он нынче?

– Слушай дальше, боярин! Подговаривал тот Разин казаков, что, дескать, «напрасно мы тут время изводим: побьем воеводу – дорог на Дон много». Прознал я его помыслы и сговор, воровского того атамана взял под караул, а рядовых казаков отпустил без обиды…

– В твоих ли руках, князь Юрий, нынче оный воровской отаман?

– В моих, боярин… И кончать с ним я не торопился, никто не ведает того, где он, что с ним… Мекал я кончить скоро, передумал, – нет ли от него корней во Пскове или на Волге? Теперь знаю: завтра передам Ивана Разина тебе в Разбойной, и ты верши с ним, но не без пытки, Пафнутий Васильич.

– Экое счастье! Сама благодать в мудрости твоей, князь Юрий. Так выпьем же за твое долголетие, Юрий Олексиевич, и не боюсь я, старичонко, что захмелею, что надо мне еще делы вершить. Толково берусь дослушать все, не как бражник кабацкой… Свет тебя неизреченный осиял…

– Вот, боярин, критское, две чаши, – ну, во здравие!

– Ой, князь! То негоже, позвоним-ка сперва чашами в твое долголетие!.. Вот так! Пью…

Старик хлебнул чашу крепкого вина, упал на скамью, закашлялся, схватил со стола чего-то, сунул в рот, медленно прожевал, отдышавшись, заговорил:

– И вот чего, князь Юрий, худым умишком я надумал: ладнее, чем нынче, время не искать! Покуда не охаял меня Морозов государю, взять заводчиков Разиных – вершить?

– Думаю о том же и я, боярин!

– Ивашку, князь, дошлешь, а Стеньку мои люди сыщут, сволокут в Разбойной… Ой, вишь, пора мне, Юрий Олексиевич, и век бы сидел с тобой, да заплечные работы ждут.

– Трудись о Русии, боярин, на дорогу прими совет!

– Все принимаю, князь, только скажи!

– С Ивашкой Разиным не чинись – верши… Отписку по делу тому дадим государю после – беру на себя. Другова хватай тайно, без шума. Ранее, чем кончить с бунтовщиком, доведи боярину Морозову: «Так-де и так – заводчик солейного сыскан, суд вершим, отписку по делу – после пытошных речей…» Тихо с бунтовщиком надобе оттого, что послан он войском, чтоб не было на Дону по нем смятенья, в чем, коли будет такое, обвинят, очернят нас…

– Так, князь Юрий! Так, то истинно…

Боярин вышел. Князь, проводив боярина до дверей горницы, крикнул:

– Егор! Наряди людей, боярину к возку огонь, в пути стражу…

Из глубины комнат голос ответил:

– Не изволь пещись, князь!

<p>3</p>

– Православные! У нас пироги, пироги горячие с мясом, – лик, утробу греть… зимне дело…

Торговец около лотка приплясывает в больших, запушенных снегом валенках, поколачивает о бедра кожаными рукавицами. Бородатая толпа в заячьих кошулях, в бараньих шубах проходит мимо… Иные в кафтанах, в сермяжном рядне.

– Пироги-и с мясом!

Из толпы высовывается острая бороденка:

– Поди, со псинкой пироги-то?

– Ты нищий, сам поди к матери-и!

– Кому оладьи? Вот оладьи! – кричит бас от другого лотка.

Толпа месит снег валенками и сапогами, торговцу с оладьями задают вопрос:

– Должно, перепил, торгован?

– Я, чай, русский, не мухаммедан, – пью!

– Песок, крещеные, с горы Фаворской, с Ерусалима! От кнутобойства и от всяких бед пасет…

– Эй, черна кошуля! Продавал бы ты мох с Балчуга в память первого кабака на Москвы…

– Еретик! Не скалься над святым, ино стрельцов кликну.

Все глубже по узким, кривым улицам снег. Прохожие черпают голенищами валенок белую пыль, садятся на выступы углов, на обмерзшие крыльца, выколачивают валенки, переобуваются… А то бредут почти разутые, в дырявых сапогах, в лаптях на босу ногу, – этим все равно.

В уступах домов – много торговцев с лотками: продают большие пряники на меду с изюмом, сухое варенье из черной смородины, похожее на подметки, калачи, обсыпанные крупной мукой. Между черными домами, крытыми тесом, с узкими слюдяными окнами, в широких прогалках деревянные заходы – шалаши с загаженными стольчаками. Вонючий пар висит по сторонам улиц.

Нескончаемо предпразднично гудят колокола, и звонок гул над низкими домами, а из Кремля, с вышины, из высоких соборов – свой, особенный, мрачно-торжественный гул.

Порой врывается шум мельничного колеса, иногда жалобный вой божедомов-нищих от ближней церкви:

– Ради бога и государя-а – милостыньку! Прохожие, крещеные, по душу свою и за упокой родни…

Толпа бредет густо, лишь кое-кто встает у лотков, пьет кипяток с медом, ест пироги, глотает оладьи.

– Избушка!

Едет на высоких полозьях карета, обтянутая красным сукном. Из кареты в слюдяное оконце видно соболью низенькую шапку с жемчугом и накрашенное пухлое лицо. Карету тянут пять лошадей, на кореннике без седла парень в нагольном тулупе, без шапки, взъерошенный, в лаптях на босу ногу.

– Дорогу-у боярыне!

– Везись, дыра, до чужого двора!

Около кареты топчутся челядинцы.

– Еще бы проехала такая!

– Воину идти легше, – отоптали!

Толпа слегка сжимается, уступая дорогу волосатому, густобородому попу в камилавке, в заячьей кошуле, с крестом на груди; лицо попа красное, руки, ноги – вразброд.

– Окрестил кого, батько?

Поп лезет на вопросившего:

– Ты, нехристь, мать твою двадцатью хвостами, чего не благословляешься, а?

Человек от попа пятится в толпу, поп норовит поймать человека за рукав.

– Стой! Невер окаянной…

Человека от попа заслоняет высокий, широкоплечий, в синей казацкой одежде, под меховым балахоном на ремне по кафтану сабля, на голове красная шапка с узкой бобровой оторочкой.

– Посторонись-ко, сатана! – Казак отодвигает сильной рукой попа в сторону.

– Чего лезешь? А, ты попа сатаной звать? Эй, государевы!

Казак толкает попа в грудь кулаком, звенит цепь креста, поп падает на колени, поддерживает рукой камилавку, стонет:

– Ра-а-туй-те!

Бойкий низкорослый мастеровой в фартуке хватает казака за руку:

– Станишник, удал, стой, – правы не знаешь, а вот!

Подхватив с головы попа падающую камилавку, сует ее на лоток ближнего торговца, быстро валит за волосы попа лицом в снег и начинает пинать под бока, часто покряхтывая при пинках.

– Стрельцы, эй, караул! – из снегу кричит поп.

Двое стрельцов неторопливо подходят с площади, деловито звучит голос:

– Бьют?

– Бьют…

– Кого бьют?

– Попа…

– Давно уж бьют?

– Нет, еще мало! Задрал поп…

– А камилавка?

– Во, у меня! – кричит лотошник.

– Ну, пущай.

– Служилые! Ей, ради Христа-а! – истошным голосом хрипит поп.

– Мордобоец, буде, – здынь попа.

Мастеровой тянет за шиворот втоптанного в снег попа, хватает с лотка камилавку и, поклонясь попу, надевает ему убор на голову.

– Вот, батя, кика твоя! В сохранности-и…

Поп стонет, дует на бороду, ворошит ее руками, вытряхивая снег, и идет дальше, хромая, изрядно протрезвившийся.

– Потому попа в снег можно, камилавку нельзя: строго судят! – назидательно говорит кто-то в толпе.

Скрипит на ходу расставляемое подмерзшее дерево. Блинники – над головами их пар – раздвигают лотки, пахнет маслом и горелым хлебом.

– Кому со сметаной?

– У меня с икрой! Три на полушку.

– Каки у тя?

– Яшневые!

– У меня пшенишные!

– Давай ячных!

– И мне!

– Держи-ка, брат, бердыш! Чтой-то гашнику туго.

– Киселю, должно, поел?

– Не… все, вишь, брюковны пироги да пресной квас, штоб их!

– Служилый, ты бы подале с этим делом – тут едят крещеные!..

– Ништо-о!

– Он скоро и лик шапкой укроет!

– Заход – сажень с локтем, нешто ему лень?

– Ешь хлеб – да в снег!

– Ой, народ!

– Ты-ы ка-а-зак с До-о-ну? Ино с Черкасс?

– Кончи, – будем говорить!

– По Москве с оружьем не можно, только мы, стрельцы…

– Я есаул зимовой Донской станицы от войска к государю.

– Говоришь неладно: к государю, царю и великому князю! Тебе с оружьем можно – есть бумага ежели?

– Есть!

– Ну, иди! А то думали мы с Гришкой – дело нам, в Земской волокчи…

Высокий казак в красной шапке, отжимая на стороны толпу, идет дальше.

В переулке на площадь половина пространства заставлена гробами и колодами.

Белые, пахнущие смолью кресты воткнуты в снег, иные приставлены к стенам домов, к деревянным крыльцам.

– Кому последний терем? Кажинному надо: гольцу-ярыжнику, князю-боярину – всем щеголять не сегодня-завтре в деревянном кафтане.

Торговец гробами мнется на крыльце, поколачивая валенок о валенок. Около него два монаха в длиннополых рясах. Баба в полушубке, в платке, острым углом высунутом над волосами и лбом, плачет, выбирая гроб.

– На красках, жонка, аль простой еловой?

– Простой надо, дядюшка!

– Для кого?

– Муж с кружечного шел, пал и преставился… Божедомы приволокли на двор в Земской приказ.

– Меру ему ведаешь? Выбирай, чтоб упокойник не корчился… Осердится не то, ночью приходить зачнет!

– Уй, страсти говоришь, дядюшка!

– Бери-ка, жонка, на красках, задобри упокойного-то…

Монах тоже предлагает бабе, дрожа с похмелья:

– Псалтырю буду чести – вот и не придет упокойный, ублажим, жонка! Перед богом ему вольготнее…

– Ефросин, не чуешь, неладом помер у жонки муж! Патриарх прещает честь за того, кто насильно скончал…

– Отче Панфилий, пошто мне патриарх, ежели утроба моя винопития алчет? Иду, жонка! Будем честь псалтырь.

– Ой, уж и не знаю я, как стану…

– Подвиньсь!

– Душа едет в царство небесное влипнуть.

Толпа жмется к крестам, бредет в снег. Ныряя в ухабах, проулком, в сторону площади, лошадь тащит розвальни, в розвальнях скамья, похожая на сундук. На скамье преступник, ноги утопают в соломе, руки просунуты в колодки, лежащие на коленях, в посиневших руках зажата восковая свеча. Тут же, рядом с преступником, на скамье, шапка черная, мохнатая, как воронье гнездо. В шапку прохожие бросают полушки. Голова преступника опущена, длинные волосы, свесившись через лоб, закрывают глаза и верх лица.

– Чудно, братья! Ветер дует, а свеча горит, не гаснет…

– Безвинной, должно, праведной!

Сзади розвальней шагают палач и два стрельца… У палача на плече широкий топор с короткой рукояткой, по нагольному полушубку палач подпоясан ременным кнутом.

Палач иногда говорит в толпу, не останавливаясь:

– На площеди дьяк прочтет!

– Робята, на площедь!

– Дьяк честь будет!

– Да тот он, что в соборе хвачен!

На площади помост обледенел от крови, кругом его на кольях головы казненных с безобразными лицами: безносые, безухие, занесенные снегом. Розвальни с преступником медленно поползли к помосту. Казак наискосок побрел глубоким снегом через площадь. Навстречу ему, поедая куски хлеба, жуя калачи, брела толпа глядеть казнь. Встретился поп, вышедший из закоулка. В руке попа, в желтой, грязной рукавице замшевой, – серебряный крест. За попом шли стрельцы с бердышами и заостренными еловыми кольями. В холодеющем к вечеру, затихшем воздухе – без колокольного звона – отчетливо слышна отрывистая речь дьяка, привычно читающего много раз читанное:

– «И ты, вор… подметной лист с печатьми… противу государя и великого князя Алексия… успения богородицы… за обедней в Кремле… с казаком донским и атаманом прелестьми воровал… Тебя от великого государя… указу… четвертовать, казнить смертью…»

Казак остановился, прислушиваясь к обрывкам речи дьяка. Пробили в вышине часы, он не досчитал звона часов, а кто-то в толпе, густо идущей на кружечный двор, хмельным басом кричал о часах:

– Сие есть ча-а-со-мерие! Самозво-онно и само-одвижно…

<p>4</p>

Кружечный двор обнесен высоким тыном, прясла тына от столба до столба скреплены длинными жердями; верхняя жердь прясла щетинится гвоздями коваными. Недалеко от бревенчатых ворот распивочная изба, у крыльца ее высокий шест, на шесте продет горшок без дна, выше горшка помело.

На крыльце над низкой створчатой дверью по белому выписано:

«Питий на домех не варити и блудных жонок при кабакех не имети».

Казак шагнул в сени. В простых сенях, хотя на улице еще чуть вечереет, в стенных светцах горит лучина, угли падают прямо на пол. Пол черный и липкий, из сеней дверей нет, в перерубе дыра в избу, порог избы отесан. По избе, обширной и черной, с черным лоснящимся потолком, – столы, у столов длинные скамьи; слева от входа стойка, на стойке горит сальная свеча, за стойкой шкаф, на нижней полке сундук, сбоку на желтом сундуке крупно вырезано и раскрашено синим:

«Тот вор и пес, кто убытчит казну государеву, – питий не пьет на кабаке, а варит на дому без меры».

Вслед за казаком пришли стрельцы с площади, сели за стол рядом с дьяконом. Пропойца дьякон, мотая черной гривой с горя, что не на что больше пить, басит похоронно:

Сколочу тебе гробок

Из палатенных досок,

Старая старуха,

Отрежь полотенца

Накрыть младенца!

– Закинь, дьякон!

– Кину, ежели пенным попоштвуете, государевы люди!

– Бердышом в зубы!

– А значит, доля моя петь! – И, зарывая грязные, узловатые пальцы в волосы, дьякон бубнит:

Тень, тень, потетень.

То у Спаса звонят,

Да у старого Егорья

Часы говорят.

Эх, бей в доску,

Поминай Москву!

Как в Москве-то вино

По три денежки ведро.

– Лжешь, отче дьякон! Плакать пошто, ежели вино на Москве столь дешево?

Стрельцы расплатились, ушли. Дьякон тоже нехотя уплелся. Казак сел за один из длинных столов, потребовал меду. Кабацкий ярыга-служка оглядел внимательно казака. Казак спросил:

– Ты во мне родню, что ль, признал?

– Много есть такой родни. Лик твой зреть надо… Неравно лихо учинишь, так ведать не худо…

– Ишь ты, кабатчики, кобели, еще псов завели! Оботри кувшин!

Ярыга обтер горло железного кувшина фартуком из дерюги, со дна железной кружки выплеснул опитки на пол. Деньги, полученные за питье, передал целовальнику. Вскинув на широкой, корявой ладони медяки, мордастый целовальник сунул деньги в ящик с надписью. Поднял неверящие глаза на человека, подошедшего к стойке. Человек тягуче сказал:

– Чти-ко, Артем!

– Што те надо? С добром не идешь…

Человек в гороховой чуйке со сборами на заду, с постным лицом, редкобородый, седой, положил на стойку бумагу. Целовальник придвинул к бумаге свечу, разгладил лист, водя толстым пальцем по строкам, шевеля губами, читал медленно. Человек сунул на стойку два жестяных кувшина, – заговорил:

– Копотно чтешь!.. Довелось-таки принять трудов, настоял же: потому государево заорленное ведро вина, по ценовной грамоте, стоит шестнадцать алтын четыре деньги…

– Ну и что?

– А вот! Ты вчинил мне на скупке тую же меру ведра по двадцати шти алтын да четыре деньги… Нынче по этой вот отписке дьяков зачну я брать у тебя вина на государеве кручне дворе по ценовной в шестнадцать алтын четыре деньги… Седни беру я одно ведро, а остачу от тридцати алтын – четырнадцать – клади на стойку!

Целовальник крикнул ярыжке:

– Максимко, нацеди гостиные сотни купцу ведро вина!..

Ярыжка взял кувшины. Целовальник зацепил горстью из ящика деньги, отсчитал, сунул купцу. Купец по монете поспускал деньги в карман чуйки. Мысленно пересчитав их, продолжал назойливо:

– Кажи-ка, Артем, твое государево ведро! Коли оно доподлинно, то без спору…

Целовальник, сопя, брякнул на стойку сырое ведро, пахнущее водкой, положил тут же аршин. Купец, вымеряя ведро, говорил:

– Меряю, гляди, Артем: от верхнего края внутрь через дно нижнего мера должна вынесть осмь вершков.

– Ну, а мое ведро не государево? Не заорленное?

– Чего хребет воротишь? Бесспорно, мера государева.

Целовальник широким лицом сунулся к уху купца:

– Тит Ефимыч, нечистики по душу твою на том свете с фонарями ходят… Чай, скоро помрешь? Кому добро кинешь?

– Да уж не тебе, жабьи черева…

Купец, подхватив кувшины, как подошел, так и ушел, не кланяясь.

– Скаред, сутяжник, чтоб тебе засохнуть с кореня!..

Целовальник плюнул.

В избу широко пахнуло ветром, свеча на стойке погасла.

– Коего пса?

Целовальник вынул из стенного светца лучину, зажег свечу. В избу полз мохнатый матерый медведь с облезлой спиной, со снегом на шкуре и лапах. Держась за цепь, продетую кольцом в губу зверя, мужик лез без шапки, с бубном, в овчинном полушубке серой шерстью вверх, на кривых ногах обледенелые лапти.

– Нечистики, аж в грудях закололо, – ворчал целовальник, подавая питуху на стойку кружку вина, – деньги дал?

– Дал, Артем Кузьмич; еще закусить калачик!

Громко матерясь и читая молитвы, за мужиком с медведем вползала какая-то несуразная груда с дубиной в печатную сажень. Кряхтя и пролезая, фигура орала:

– Вишь, руки отсохли дверь прорубить! В дыре хребет сломишь.

– Такому всякой двери мало!

– Ха-ха-ха!

Фигура, влезши в избу, разогнулась, крепко выругалась; ее живот, оттопырившись, выкрикнул молитву. Под черным высоким потолком появилась бумажная харя с вытаращенными глазами.

Питухи закричали:

– Ай, батько Артем, государеву грамоту к дверям прибил, а двери закрестить поленился – черт в избу залез!

– Пошто черт?! – заорала фигура. – Лик мой крещен, и не един раз, в ердани богоявленской, а пуп крестил палач на Ивановой площади[85]!

Фигура шагала по избе, стуча в пол саженной дубиной. На ней мотался балахон, сшитый из многих кафтанов, воротник из черного барана висел книзу до половины спины. Просунув в бумажную харю дудку, фигура засвистела песню. Балахон на ней спереди оттопырился, и там, где должен был быть пуп, засвистела вторая дудка, наигрывая ту же песню. Приплясывая по избе, фигура скинула крашеную харю, шагнула к стойке.

– Артемушко, спаси тя бог, окропи душу пенного кружкой!

– Деньги! – Целовальник налил кружку водки, поставил на стойку. Фигура, ломаясь углом, потянулась книзу, но распахнулся балахон, и кружка, исчезнув в брюхе великана, быстро вернулась на стойку пустая.

– Го-го-го! Артем, лей, мы платим.

Снова налита кружка; фигура, сгибаясь, кряхтя, лезет к водке, а пуп пьет.

– Чтоб тя треснуло! Вот моя судьба, крещеные: мой пуп – то, значит, бояре, мой лик с главой – народ! Лик просит, лик сготовляет, а пуп жрет! И, братие, народ хрещеный… весь я век живу голодом… – фигура говорила плачуще.

– Вишь, каку правду молыт!

– Артем, налей, – може и народ выпьет…

Целовальник кулаком погрозил великану:

– Ты, потешник! Не поднесу и прогоню, ежели еще о боярах скажешь…

Кто-то из питухов встал, пощупал великана и крикнул:

– Слышь, товарищи, ино два дьявола склались в одно!

Фигура закружилась по избе, заохала:

– Ой, уй! Ужели рожу кого? Ой, и большой же младень на свет лезет!

Фигура присела на пол и распалась надвое.

Два рослых парня выползли из-под оболочки, свернули огромный балахон, приставили в угол дубину и оба сели за стол с питухами:

– А ну, крещеные, поштвуйте роженицу водкой, – вишь, какого родил! Женить сразу можно!..

– Пейте, родущие! Потешили…

– Очередь за медведем!

– Потешай, Михаила!

Покрикивая, чтоб зверь плясал, медвежатник бил в бубен, но медведь только рычал и переминался на месте. Изо рта у него текла густая кровяная слюна.

– Нече делать! – Мужик протягивал бубен к пьющим. – Денежку, хрещеные, на пропитание твари…

– Пошто не кормишь?

– На голодном не пашут!

– Оно правда! Голодна тварь, а негде кормиться: по патриаршу указу нас с ней на торг не пущают…

Питух у стойки, выпив водку, загляделся на потешных, скупо ломал, ел калач. Медведь повернулся к нему, мелькнул лапой, вырвал калач и быстро проглотил. Мужик, махая шапкой, подошел к вожаку.

– Вож, плати за калач, зверь – твой.

– А чаво?

– Ту – чаво? Зверь у меня калач сглотнул!

– У него, вишь, милай, утроба велика и пуста.

– Плати, сказываю!

– Пущай, милай, то ему милостынька, – он потешит!

– Плати или – к приставу!

Казак стукнул о стол железным кувшином:

– Целовальник, вязку калачей!

– Деньги дай!

Казак кинул серебряную монету. Из вязки поданных калачей надломил один, сунул мужику:

– Бери, и с глаз прочь!

– Уйду!

Казак кидал медведю калачи, зверь ловил ртом, глотал не жуя…

– Ну же, Михаила! Кажи, как мужик воеводе кланяетца!

Вожак стукнул бубном о голову. Медведь лег на брюхо, пополз по полу, пряча морду между лап, скуля и воя.

– А ну, Михаила, кажи люду честному, как из мужика на боярина вотчинного выколачивают посулы судейски да подать, заедино и посошные деньги!

Медведь присел на задние лапы, вцепившись передней лапой в пол, правой начал бить и царапать, так что от половиц полетели дранки, он рычал, кряхтел и скалил зубы.

– Эй, нечистики! Прогоню да на съезжую сдам за такое… И то за вас, того гляди, в ответ станешь. Заказано на кружечной с медведем! – крикнул целовальник.

Вожак унял медведя. Питухи поили водкой и мужика и медведя.

Казак, выпив мед, запил водкой. В голове зашумело, буйное поднялось со дна души. Рука потянулась к сабле, – брала досада почему-то на целовальника, – но он сдержался, встал и, раньше чем уйти, повел плечом, двинул шапку на голове, крикнул:

– Гей, народ московский! Ино коза, колодки и кнут обмяли твою душу… С молитвами, надобными не богу, а попам, волокешь свое горе в гору! А горше то, что кто за тебя пошел, того сам же куешь в кайдалы, и нет тебе родни ближе бояр да приказных. Дивлюсь я много и, ведай – жду: когда же придет время тому, как скинешь с плеч боярскую тяготу?!

– Вот она правда! То войну казак! – отозвались голоса питухов.

Целовальник загреб воздух широкой ладонью. Ярыга бойко подскочил к нему. Целовальник зашептал, кося глаза в сторону казака:

– Беги, парень, в Земской! Боярина Квашнина дьякам молви: «Пришлой-де станишник мутит народ на государеве кружечном…» Скоро обскажи…

– Чую сам – не впервой, Артем Кузьмич!

Ярыжка без шапки выскользнул в сени.

Казак, спокойно звеня подковами сапог, шагнул вслед ярыжке.

Парень спешил, не оглядываясь, на ходу подбирая полы длинного кафтана, подтягивая фартук. Казак не выпускал парня из вида. На повороте, в глухом, узком переулке, ярыжка полез через бревно, задержался, вытягивая ноги из глубокого снега. Людей здесь не было. Сверкнул огонь. Ярыжка охнул, метнулся от выстрела и упал между бревен. Казак сунул дымящийся пистолет под шубу за ремень. Шагая через бревна, вдавил убитого тяжелым сапогом глубже в снег и, выбравшись проулком на площадь, сказал громко:

– Сатана!

Прошел краем площади мимо Земского приказа, вышел на Москву-реку.

<p>5</p>

Мост через реку на обледеневших барках, косые перила в снегу. Недалеко от моста лари и амбары пустуют. Торговля перешла на Москву-реку. Первыми там расставили свои лари мясники и рыбники, за ними перебрались купцы из больших рядов с Красной площади. В городе торгуют лишь на лотках блинники и пирожники.

У моста, впереди ларей, пространный, с дерновой крышей, вдавленной посредине, сруб-баня. В сторону реки у бани журавль для подъема воды. Окна бани заткнуты обледеневшими вениками.

Сквозь веники ползет пар. Пар доходит до потоков крыши, с потоков от тепла и пара каплет вода, длинные сосульки кругом увешали потоки бани.

Из косых прочных дверей бани выходят голые. Тогда в раскрытые двери слышен стук деревянной посуды, вырывается людской галдеж, шипит вода, кинутая на каменку. Голые, выйдя, натираются снегом, иные, не замечая, стоят под капежом крыши, осовелыми глазами глядят на прохожих, прохожие точат зубы:

– Эй, молочший, грех-то закрой!

– А то будто поп какой с волосьем! Бесстыжий – воду пустит к дороге.

Вечереет. Люди гуще идут от всенощной.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8