Разин Степан
ModernLib.Net / Историческая проза / Чапыгин Алексей / Разин Степан - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 3)
– Есть у меня чутье, как у зверя, и знаю я… убить или простить… Тут надо было так – простить…
– Пей!.. Я нацедила… Вишь ты какой!.. Погоди-ка, чокнемся.
Она потянулась к нему и, чокаясь, сверкнула накапками вышитых жемчугом рукавов, обхватила его за шею, целуясь:
– Не висни, жонка!
– Аль уж не любишь?
– Не лежит душа к любови… Другое вижу… вижу далекое…
– А я ничего не вижу, люблю тебя, как молонью. Страшной сегодня Москву видела, ой, страшная была Москва! И что ты с собой за заветное носишь, что народ за тобой так липнет? Готов был народ все изломить, и бога и царя кинул. А я бы уж, если б воля была, приковала сокола к моей кроватке золотой цепью, перлами из жемчугов опутала бы кудри и не выпустила, не отдала никакой чужой красе, выпила бы твою кровь и тут померла с тобой какой хошь лихой смертью.
– Кинь! То пустое…
– Не пустое, сокол! Голова мутится, сердце горит… Так бы и пошла да предала себя: «Нате, волки, ешьте! Помереть хочу. Нет мне жисти – люблю!»
– Забудь все, – пей, дьявол!
– Гуляют да пьют, а бояре тут! – хрипел голос из распахнутой двери. На убогих ногах горбун, звеня железом, вполз в горенку.
Рука упала на саблю, атаман вскочил на ноги.
– Эй, старик! Где вороги?
– То, гостюшко, кошуню я! Пустое говорю, – нет ни бояр, ни истцов, а вот на торгу висит грамота, а в ней списаны твои приметы, и грамоту чтут люди всякие…
– Ой, дедко, скоро как и грамота?!
– Сам чел, и люди чли, и пьян и тверез, всяк у той грамоты стоял. А платится за твою голову, гостюшко, цена немалая: три ста рублев московскими, да тулуп рысей, да шапка тому, кто тебя уловит…
– Мекал я, – тут меня дошли?
– Пей, мой боженька!
– Не бог я и богом быть не хочу… Ходил по монастырям, на народ глядел… веру пытал… Верю ли я, не знаю того… Ведаю одно – народ молит бога с молитвами, слезами да свечами, а кругом – виселицы, дыба и кнут… Богач жиреет, а народ из последних сил тянет свой оброк… от воеводы по лесам бежит. Палачам за поноровку, чтоб помене били, последние гроши дает, а у кого нет, чем купить палача, ино бьют до костей… Пытал я бога искать, да, должно, не востер в книгочеях. Вот брат мой старшой, Иван Разин[36], чел книги хорошо и все клянет… Не бога искать время, искать надо, как изломить к народу злобу боярскую.
– Нынь, милой, не одних истцов, пасись всякого: имать будут тебя все… Срежь-ко свои кудри, оставь, их бедной Ирихе… Откажи ей кудерышки, – ведь унесешь любовь, а я кудри буду под подушкой хоронить, слезами поливать и стану хоть во снах зреть ту путину дальную, где летает мой сокол желанной… Слушь! Вот что я удумала…
– Говори, жонка, – дрема долит!
– Обряжу я тебя в купецкую однорядку, брови подведу рыжим, усы и бороду подвешу… сама купчихой одежусь, и пойдем мы с тобой через Москву до первых ямов да наймем лошадей. Я-то оборочусь сюда, а ты полетай в родиму сторону.
– Спать, жонка! А там, на постели додумаю, быть ли мне в купчину ряженным или на саблю надею скласть, – спать!..
– Ой, на перинушке дума не та! И не дам я тебе думать иных дум, сокол… Постельные думы – особые.
– Пей, дедо, с нами!
Горбатый старик, примостившись в углу под образами на лавке, приклеив около книги старой, большой и желтой, две восковые свечи, читал.
– Пей, старой!
– Сегодня, гостюшко, я не пью… сегодня вкушаю иной мед – мудрых речения…
– Бога ищешь? Кинь его к лиходельной матери! Ха-ха-ха!
– Ну его! Снеси меня, Степа… снеси на постель, и спать…
Свечи погашены. Сумрачно в горнице. Сидит в углу старик, дрожат губы, спрятанные в жидкой бороде, водит черным пальцем по рукописным строкам книги. На божнице, у Спасова лика, черного в белом серебряном венце, горят три восковые свечи. Спит атаман молодой, широко раскинув богатырские руки, иногда свистит и бредит. К его лицу склонилась женщина, кика ее, мутно светя жемчугами и дорогими каменьями, лежит на полу у кровати.
Женщина упорно глядит, иногда водит себя рукой по глазам. Вот придвинулась, присосалась к щеке спящего, он тревожно пошевелил головой, но не открывая глаз; она быстро сунулась растрепанными волосами в подушки. Дрожит рубаха на ее спине, колыхаются тихие всхлипыванья.
Переворачивая тяжелый лист книги, горбун чуть слышно сказал:
– Ириньица, не полоши себя, перестань зреть лик: очи упустят зримое – сердце упомнит.
Она шепотом заговорила:
– И так-то я, дедко, тоскую, что мед хмелен, а хмель не берет меня…
Горбун, перевернув, разгладил лист книги.
Войсковая старшина и гулебщики
1
Батько атаман на крыльце. Распахнут кунтуш. Смуглая рука лежит на красной широкой запояске. Из-под запояски поблескивает ручкой серебряный турский пистоль. Лицо атамана в шрамах, густые усы опущены, под бараньей шапкой не видно глаз, а когда атаман поводит головой, то в правом ухе блестит серебряная серьга с изумрудом.
– Ге, ге, казаки! Кто из вас силу возьмет, тому чара водки, другая – меду.
– Ого, батько!
Недалеко от широкого крыльца атамана, ухватясь за кушаки, борются два казака. Под ногами дюжих парней подымается пыль; пыль – как дым при луне. Сабли казаков брошены, втоптаны в песок, лишь медные ручки сабель тускло сверкают, когда борцы их топчут ногами. Лица казаков вздулись от натуги, трещат кости, далеко кругом пахнет потом.
Иные из казаков обступили борцов, лица при луне бледные, бородатые, усатые и молодые, чмокают, ухают и разбойно посвистывают:
– У, щоб тоби свыня зъила!
– Панько, держись!
– Лух, не бувай глух!
На синем небе – серая туча в темных складках облаков; из-за тучи, словно алам[37] на княжьем корзне[38] – луна… За белыми хатами, пристройками атаманова двора, мутно-серый в лунном отсвете высокий плетень.
От рослых фигур бродят, мотаются по земле черные тени, кривляются, но борцы, подкинув друг друга, крепко стоят на ногах.
По двору к крыльцу атамана идут три казака – старый, седой, и два его сына. Обступившие борцов казаки кричат:
– Бувай здрав, дяд Тимоша-а[39]!
– Эге, здрав ли, дидо?
– Хожу, детки! Здрав…
– Живи сто лет!
– Эге, боротьба у вас?
– Да вот, Панько с Лухом немало ходят.
– Стенько! Покидай их… – Старик оборачивается к сыну.
– Степана твоего знаем, не боремся!
– Эге, трусите, хлопцы!
Атаман встретил гостей:
– Бувай здрав, казаче-родня! И хрестник тут? Без отписки круга на богомолье утек, то не ладно, казак!
– Поладим, хрестный! Подарю тебя…
Атаман поцеловал крестника в щеку, похлопал по спине:
– Идешь, казак, молиться, а лезешь в кабак напиться?..
– Хмельное, хрестный, пить люблю!
– Ведаю… Хорошо пил, что про твое похмелье вести из Москвы дошли…
– За мою голову Москва рубли сулила… Не уловила – сюда, вишь, путь наладили.
– Нашли путь, хрестник! Путь к нам с Москвы старой…
На двор прибывали казаки с темными лицами, в шрамах, бородатые, в грубых жупанах из воловьей шерсти.
– Эй, батько, давай коли сидеть по делу.
– Давай, атаманы-молодцы!
Натаскали скамей, чурбанов, досок – расселись. Молодежь встала поодаль. Борцы подобрали с земли шапки и сабли, ушли.
Атаман начал:
– Открываю круг! Я, браты матерые казаки, хочу кое-что поведать вам, иное вы и сами про себя знаете, но то, иное, надо обсудить по-честному!
Задымили трубки.
– Тебя и слушать, Корней Яковлевич[40]!
– Говори!
– По-честному сказывай!
– Скажу, – слушайте: зазвал я вас, браты-атаманы, есаулы и матерые казаки, на малый круг, Москву познать и вольность старую, казацкую оберечь. Без письменности дынь будем говорить…
Атаман сел на верхнюю ступеньку крыльца. Сел и старик со старшим сыном; младший, подросток, стоял, прислонясь к перилам.
Атаман, блеснув серьгой, покосился, сказал младшему Разину:
– Фрол![41] Сойди-ка к хлопцам, то с нами сядешь – старых обидишь, а нужа будет – за отцом зайдешь.
Младший сын старика сошел с крыльца. Заговорил старик:
– Ты, родня-атаман, ведай: Тимофей Разя не любит из веков Москвы и детям не велит любить… Москва давно хочет склевать казацкую вольность. Москва посадила воевод по всей земле русской, одно лишь на вольном Дону мало сидят воеводы… На вольном Дону казак от поборов боярских не бежит в леса, а идет в леса доброй волей в гулебщики – зверя бить, рыбу ловить да гостем гостит за ясырем по морям… дуванит на Дону свою добычу по совести…
– Ото правда, дид! – отозвались снизу.
Атаману показалось, что дверь в сени за его спиной слегка приоткрылась, он, оглянулся, поправил шапку и заговорил:
– Таких слов, дед Тимофей, не надо сказывать тогда, когда от Москвы посланцы живут у нас, – это вольному казачеству покор и поруха. Москва имает каждое наше слово, и уши у ней далеко слышат.
– Эй, отец-атаман, за то ты так говоришь, что – чует мое старое сердце – приклонен много царю с боярами… Ой, дуже приклонен!
Под кудрями бараньей шапки вспыхнули невидимые до того глаза атамана, но он выколотил о крыльцо трубку, набил ее, закурил от кресала и тогда заговорил спокойно:
– Откуда ты проведал, старый казак, что Корней падок на московские порядки? Вы, матерые казаки, судите по совести: холоп я или казак?..
– Казак, батько Корнило!
– Казак матерой, в боях вырос!
– Еще, атаманы-браты, – сбил меня Тимофей с прямого слова, – хочу я довести кругу, что посланец боярин от Москвы не пустой пришел: пришел он просить суда над Степаном Разиным. Чем виноват мой хрестник, пускай кругу поведает сам.
Молодой казак встал.
– Или мне, батько хрестный, и вы, матерые низовики, место не в кругу казацком, а на верхнем Дону?
Атаман, покуривая, прошептал:
– Пошто встал, хрестник, и ране времени когти востришь? Сиди – свои мы тут, без письма судим.
– Пускай кругу обскажет казак, что на Москве было!..
– Говори-ка, Стенько.
– Москва, матерые казаки-отаманы, зажала народ! Куды ни глянь – дыба, кнут; народу соли нет, бояре под себя соль взяли…
– Ото што-о…
– Глянул на торгу – шумит народ. «Веди на бояр, – соль добудем!» Судите по совести, зовут казака обиженные, мочно ли ему не идти? Пошли, убили… Царь того боярина сам выдал…
– Чего еще? Сам царь выдал!
– Дьяка убили – вор был корыстный, ну ино – хлеб режут, крохи сыплются, – пограбили царевых ближних… Бояре грабят, пошто и народу не пограбить бояр?.. Метился народ, а утром глянул: висит на торгу бумага: «имать отамана»; чту – мои приметы. Угнал я на Дон, а на Дону – сыск от бояр… Да и мало ли наших казаков Москва замурдовала!
– Ой, немало, хлопец!
– Не выдаем своих!
– Гуляй, Стенько! На то ты казак…
– Отписать Москве: «Поучили-де его своим судом!»
– А ты, хрестник, берегись Москвы! Потому и дьяков не позвал в круг я…
– Не робок, пускай ловят!
– Еще скажу я вам, матерые казаки: в верхних городках много село беглых с Москвы; люд все более пахотной, и люд тот землю прибирает. Годится ли такое?
– Оно верно. Корней! Не годится казаку землю пахать…
– Пущай украинцы пашут!
– За посошным людом идут воеводы!
– За пашней на Дон потекут чужие порядки, у Московии руки загребущие!
– Оно так, браты-атаманы, матерые казаки, не примать бы нам беглых людей – не борясь с Москвой, себя оборонить!
– Эй, Корнило, отец, как же обиженных нее примешь?
– Как закроешь им сиротскую дорогу?
– Не согласны, браты?
– Не согласны!
– А это Москву на нас распаляет!
– Вот еще, Корней, слушь! Москва попов шлет нам, и попы – убогие старцы. Убогих своих много…
– Нам московского бога не надо! В Москве, браты-казаки, все кресты да церквы, – богов много, правды нет!
Атаман перебил Разина:
– Ты, хрестник, бога не тронь! Бег один, что у Москвы, что у нас. Москва ближе нам, ее Литва она, не татаре…
– Люты ляхи нам, матерые казаки, лет турчин, ино Москва не менее люта!
– Не позабувайте, браты-атаманы, что Москва шлет жалованье, шлет хлеб за то, что чиним помешку турку и татарве… Мой хрестник Стенько млад, он не ведает, что исстари от Москвы на нас идет зелье и свинец, а ныне и народом надо просить помочь: турчин загородил устье Дона, завязил железными цепями, выше Азова поставил кумфаренный город с башнями, оттого нет казаку хода в море!
– Добро, батько! Пущай Москва помочь даст зельем и народом.
– Народ московский не дюж на военное дело!
– А слабы свои, то немчинов пущай шлет!
– Немчин худо идет в рейтары, в казаки не гож, в стрельцы идти не думает!.. Немчин на команду свычен, – у нас же свои атаманы есть.
– Есть атаманы!
– Еще, вольное казачество, слышьте старого казака Разю!
– Слушаем, дид, сказывай.
– Прошу у круга отписку на себя да на сына Степана; хочу идти с ним в Соловки, к Зосиме-Савватию, – раны целить.
– Ото дило, дид!
– Раны меня изъедают, и за старшего Ивана, что к Москве в атаманы отозван воевать с поляками, свечу поставить, – ноет сердце, сколь годов не вижу сына…
– Тебе отписку дадим, а Степану не надоть… Он и без отписки ходит!
– Я благодарствую кругу!
– Пысари есть?
– Печать батько Корней пристукнет!
– Я ж много благодарствую вам!
– Еще что есть судить?
– Будем еще мало, атаманы-молодцы! Так хрестника моего Степана Москве не оказывать?
– Не оказывать!
– Стенько с глуздом[42]. Недаром один от молодежи он в кругу…
– То правда, браты! Еще спрос: с Москвы на Дон не закрывать сиротскую дорогу?..
– Не закрывать!
– Пущай от воевод народ спасается!
– Патриарх тоже лих! И от патриарха…
– Помнить надо, атаманы-молодцы, что на Дону хлеба нет, а пришлые с семьями есть хотят!
– По Волге патриарши насады[43] с хлебом ходят!
– Исстари хлебом с Волги живы, да рыба есть.
– С Украины – Запорожья!
– Оно атаман сказал правду: думать надо, как с хлебом?..
– Додумаем, когда гулебщики вернутся, да с ясырем с моря; большой круг соберем!
– Нынче думать надо-о!
Круг шумел, спорил. Атаман знал, что бросил искру о хлебе, что искра эта долго будет тлеть. Он курил и молча глядел на головы и шапки казаков. Обойдя шумевший круг, во двор атамана, пробираясь к крыльцу, вошла нарядная девка с крупной фигурой и детским лицом, в красной шапочке, украшенной узорами жемчугов. Под шапочкой русые косы, завитые и укладенные рядами. Степан Разин встал на ноги, соскочил с крыльца, поймал девку за большие руки, поволок в сторону, негромко торопливо спросил:
– Олена, ты зачем?
– К атаману…
Казак, не выпуская загорелых рук девки, глядел ей в глаза и ничего не мог прочесть в них, кроме каприза.
– Ой, Стенько! Не жми рук.
– Забыла, что наказывал я?
– Уж не тебя ли ждать? По свету везде бродишь, девок, поди, лапаешь, а я – сиди и не пляши.
Она подкинула ногой в сафьянном желтом сапоге, на нем зазвенели шарики-колокольчики.
– Хрестный дарил сапоги?
– Не ты, Стенько, дарил!
– Жди, подарки есть.
– А нет, ждать не хочу!
– Неладно, Олена! К старому лезешь. Женюсь – бить буду.
– Бей потом – теперь не твоя!
Зажимая трубку в кулаке, атаман поднялся во весь рост и крикнул:
– Гей, дивчина, и ты, казак, – кругу мешаете…
– Прости, батько, я хотела к тебе.
– Гости, пошлю за тобой, Олена, а ныне у нас будет сговор и пир. Пошлю, рад тебе!
– Я приду, Корнило Яковлевич!
– Прошу и жалую, пошлю, жди…
Девка быстро исчезла. Степан поднялся на крыльцо. Атаман сказал тихо, – слышно было только Разину:
– Хрестник, не лезь батьке под ноги… Тяжел я, сомну.
В голосе атамана под шуткой слышалась злоба, и, повысив голос, Корней крикнул:
– Атаманы-молодцы! Вас, есаулы и матерые казаки, прошу в светлицу – наше немудрое яство отведать.
– Добро, батько-атаман!
Заскрипело дерево крыльца, – круг вошел в дом.
2
В хате атамана на дубовых полках ряд свечей в серебряных подсвечниках. На столе тоже горят свечи, стол поставлен на сотню человек, покрыт белыми, с синей выбойкой цветов, скатертями. На столе кувшины с водкой, яндовы с фряжским[44] вином, пивом и медом. Блюда жареных гусей, куски кабана и рыба: чебаки[45], шемайки жареные. На больших серебряных подносах пряники, коврижки, куски мака, густо обсыпанного сахаром. Пониже полок белые стены в коврах. На персидских и турских коврах ятаганы с ручками из «рыбьей зубы», сабли, пистоли кремневые, серебряные и тяжелые, ржавые, те, с которыми когда-то атаман Корней являлся к берегам Анатолии[46], да ходил бурными ночами «в охотники» мимо Азова, по «гирлам» в море за ясырем и зипуном. По углам пудовые пищали с золочеными курками-колесами, из колес пищалей висят обожженные фитили. Тут же, в углу, на длинной изукрашенной рукоятке – атаманский чекан с обушком и булава.
Гости обступили стол, но не садились. Хозяин, сверкнув серьгой в ухе, сказал:
– Прошу, не бояре мы, а вольные атаманы – на земле брюхом валялись, у огней боевых, сидели: кто куда сел, тут ему и место!
Сам ушел в другую половину, завешенную ковром; вскоре вернулся в атласном красном кафтане, на кафтане с серебряными шариками-пуговицами петли, кисти и петлицы из тянутого серебра. Поседевшие усы висели по-прежнему вниз, но были расчесаны и пушисты. К столу атаман вышел без шапки, голова по-запорожски обрита, на голове черная с проседью коса. Он сел на скамью в конце стола, поднял волосатую руку с жуковиной – золотым перстнем на большом пальце, на перстне – именная печать, – крикнул молодо и задорно:
– Пьем, атаманы, за белого царя!
– Пьем, пьем, батько!
Зазвенели чаши, иные, роняя скамьи, потянулись чокаться. Держа по своему обычаю в левой руке чашу с медом, Корней Яковлев протягивал ее каждому, кто подходил позвенеть с ним. Многие целовали атамана в щеку, украшенную шрамами.
Выпивая, гости раздирали руками мясо. Сам хозяин, засучив длинные рукава московского кафтана, брал руками куски кабаньего мяса, глотал и наливал ближним гостям, что попало под руку. Около стола бегали два казачка-мальчика, наполняли чаши гостей, часто от непосильной работы разливая вино.
– Лей, казаченьки! Богат Корней-атаман!
– Богат батько!
– Не один разбойной глаз играет на его черкасском жилье!
– Дальные, наливай сами! – кричал хозяин.
– Не скупимся, батько!
Слышалось чавканье ртов, несся запах мяса, иногда пота, едкий дым табаку – многие курили. Дым и пар от многих голов подымались к высокому курному потолку.
– И еще пьем здоровье белого царя!
– Пьем, батько!
Когда хозяин кричал и пил за белого царя, не подымал чаши старый казак Тимофей Разя и сын его Степан – тоже. После слов хозяина «и еще пьем» старик закричал. Его слабый крик, заглушенный звоном чаш, чавканьем и стуком о сапоги трубок, был едва слышен, но кто услыхал, тот притих и сказал о том соседу.
Старик заговорил:
– Ой, казаче! Слушьте меня, атаманы.
– Сказывай, дид!
– Слышим!..
– А-а, ну!
– О горе нашем, казацком, сказывать буду!.. Було, детки, то в Азове… На покров, полуживые от осады, мы слушали грамоту белому царю, – пади он под копыто коню! – хрест ему целовали да друг с другом прощались и смерть познать приготовились. В утро мокрое через силу по рвам ползли, глездили по насыпям, а дошли – в турском лагере пусто… В уторопь бежали, настигли турчина у моря, у кораблей, в припор рушницы побили много, взяли салтанское большое знамя и колько, не упомню, малых знамен…
– Бредит казак! То давно минуло.
– Ты не делай мне помешки, Корней-отец!
– Ото, казак древний, говори!
– Вот, детки, тогда и позвалось Великое войско донское. Знатная станица пошла в Москву от Дона – двадцать четыре казака с есаулом, но скоро Москва забыла нашу кровь, наши падчие головы и тягости нашего сиденья в Азове[47]… Указала сдать город турчину, нам было сказано: «Воротись по своим куреням, кому куда пригодно!» Ото, браты-казаки, – царь белой! Не пьет за него Тимофей Разя-а!
– Не пьет за царя старый казак, и мы не будем пить!
Старики говорили, слабым голосом кричал Разя:
– Что добыли саблей, не отдадим даром!
– И мы не отдадим, казак!
– Батько-о! Где гость от Москвы?
– Путь велик, посол древний опочивает.
Дверь в другую половину светлицы атаманского дома завешена широким ковром-вышивкой, подаренным Москвой, на ковре вышит Страшный суд. По черному полю зеленые черти трудятся над котлом с грешниками. Котел желтый, пламя шито красным шелком, лица грешников – синим. Справа – светло-голубые праведники, слева, в стороне, кучка скрюченных грешников, шитых серым. Картина зашевелилась, откинулась. Степенно и медленно, не склоняя головы, из другой половины к пирующим вышел седой боярин с желтым лицом, тощий и сухой, в парчовом, золотном и узорчатом кафтане, отороченном по подолу соболем. Ступая мягко сафьяновыми сапогами, подошел к столу, сказал тихо:
– Отаманам и всему великому войску всей реки великий государь всея Русии, Алексей Михайлович, шлет свое благоволенье государское…
В старике боярине все было мертво, только волчьи глаза глядели из складок морщинистого лица зорко – не по годам.
Хозяин подвинулся на скамье, крытой ковром. Гость истово перекрестился в угол и степенно сел.
Кто-то крикнул:
– Слушь-ко, боярин! Сказывают, царь у боярина Морозова в кулак зажат?
– Вино в тебе, козак, блудит! То ложь, – ответил боярин и оглянулся на дверь, завешенную картиной-ковром: оттуда вышел мальчик-татарчонок в пестром халате; на золотом подносе, украшенном резьбой и финифтью (эмалью), вынес серебряный, острогорлый кавказский кувшин. Татарчонок бойко поставил все это перед боярином и исчез. Не подымая глаз, боярин сказал:
– Кто стоит за правду, того ренским употчевают…
– А ну, боярин, всех потчуй!
– Того, кто мне люб, отаманы-молодцы!
Гости шумели, кричали бандуриста. Кто-то колотил тяжелым кулаком в стол и пел плясовую:
Ой, кумушка, ой, голубушка, Свари мине чебака, Та щоб кийка была-а!..
Иные, облокотясь тяжелыми локтями на стол, курили. Хозяин кричал дежурных по дому казаков, приказывал:
– Браги, водки и меду, хлопцы!
– Ото, батько! Живой не приберешь ноги…
Московский гость обратился тихо и ласково к Тимофею Разе:
– То, старичок-козаче, правду ты молвил про Москву: много обиды от Москвы на душе старых козаков… Много крови пролили они с турчином в оно время, и все без проку, – пошто было Азов отдавать, когда козаки город взяли, отстояли славу свою на веки веков?
– То правда, боярин!
– А я о чем же говорю? И мир тот, по которому Азов отошел к турчину, все едино был рушен, вновь бусурману занадобилось чинить помешку, ныне-таки есть указанье – повременить…
– Да вот и чиним, а в море ходу нет!..
– Азов-город надобный белому царю. За обиды, за старые раны и тяготы, ныне забытые, выпьем-ка винца, – я от души чествую и зову тебя на мир с царем!
– С царем по гроб не мирюсь! Пью же с тобой, боярин, за разумную речь.
– Пей во здравие, в сладость душе…
Боярин налил из кувшина чару душистого вина. Старый казак разом проглотил ее и крикнул:
– За здравие твое, боярин-гость! Э-эх, вино по жилам идет, и сладость в меру… Налей еще!
– И еще доброму козаку можно.
Желтая, как старый пергамент, рука потянулась к кувшину, но на боярина уперлись острые глаза. В воздухе сверкнуло серебро, облив вином ближних казаков, кувшин ударился в стену, покатился по полу. Вывернулся татарчонок, схватил кувшин и исчез. Гости, утираясь, шутили:
– Лей вино-о!
– В крови да вине казак век живет!
Степан схватил старика за плечо:
– Отец, пасись Москвы, от нее не пей.
– Стенько, нешто ты с глузда свихнулся? Ой, вино-то какое доброе!..
Боярин неторопливо перевел на молодого Разина волчьи глаза, беззвучно засмеялся, показывая редкие желтые зубы.
– Ты, молотчий, по Москве шарпал, зато опозднился – мы с отцом твоим ныне за мир выпили…
– Ты пил, отец?
– И еще бы выпил! Я, Стенько, ныне спать… спать… И доброе ж вино… Ну, спать!
Сын помог отцу выбраться из-за стола. Лежа на крепком плече сына, старый Разя, едва двигая одеревеневшими ногами, ушел из атаманского дома. На крыльце старика подхватил младший сын, а Степан дернулся к гостям. Гости шумно разговаривали. Степан Разин прошел в другую половину атаманского дома. Когда его плотная фигура пролезла за ковер, боярин вскинул опущенные глаза и тихо спросил атамана:
– Познал ли, Корнеюшка, козака того, что Москву вздыбил?
От вина лицо атамана бледно, только концы ушей налились кровью. Особенно резко в красном ухе белела серебряная серьга. Помолчав и обведя глазами гостей, атаман ответил:
– Не ведаю такого… Поищем, боярин!
– Я сам ищу и мекаю – тут он, государев супостат… Приметки мои не облыжны: лицо малость коряво… рост, голос… У нас, родной, Москва из веков тем взяла, что ежели кто в очи пал, оказал вид свой, тот и на сердце лежит. Тут ему хоть в землю вройся – не уйти… Такого Москва сыщет…
С ушей на лицо атамана пошла краска. Суровое лицо в шрамах стало упрямым и грозным. Зажимая волосатой рукой тяжелую чашу, он стукнул ею по столу, сказал:
– На Дону, боярин, мало сыскать – надо взять, а ненароком возьмешь» да и сам в воду с головой сядешь!
– Эй, Корнеюшко, и то все ведаю… Но ежели тебе боярский чин по душе, а царская шуба по плечу, то Москве поможешь взять того, от кого великая поруха быть может боярству, да и Дону вольному немалая беда…
– Подумаю, боярин, и не укроюсь – шуба и честь боярская мне по душе!
– Вот и мекай, Корнеюшко, как нам лучше да ближе орудовать…
Атаман неожиданно встал за столом. Зычно, немного пьяно заговорил:
– Гей, атаманы, есаулы-молодцы!
– Батько, слушь! Слышим, батько-о!
– Голутьбу, атаманы, приказуем держать крепко! Приказую вам открыть очи на то, что с пришлыми по сиротской дороге стрельцами, холопями и мужиками наша голутьба нижних и верхних городов сговор ведет… И ныне та година, когда царь мужиков и холопей присвоил накрепко к господину, – много их побежит к нам, промышляйте о хлебе, еще сказываю я!
– Не лей, Корнило, на хмельные головы приказов!
– Лей вино, батько-о!
Переменив голос на более мягкий, атаман махнул рукой и, бросив зазвеневшую чашу на пол, крикнул:
– Гей, гей, дивчата!
Видимо, знали обычай атамана, ждали его крика, – в сени хаты с крыльца побежали резвые ноги, горница наполнилась молодыми казаками и девками в пестрых нарядах. Появился музыкант с домрой и бандурист – седой, старый запорожец. Атаман вышел из-за стола вместе с боярином. Крепко выпивший Корней Яковлев не шатался, только поступь его стала очень тяжелой. Пьяная казацкая старшина не тронулась с мест, даже не оглянулась. Круг ел и пил, как будто бы в горнице, кроме них, никого не было.
– Эге, плесавки!
Атаман сорвал с двери московский подарок, кинул с размаха в угол, открыл другую половину – пришлые затопали туда. Бандурист в запорожской выцветшей одежде, красных штанах и синей куртке, сел на пол, согнув по-турецки ноги, зачастил плясовую. Домрачей в рыжем московском кафтане стоя вторил бандуристу и припевал, топая ногой:
Ах ты домра, ты домрушка! А жена моя Домнушка Пироги, блины намазывала, Стару мужу не показывала! То лишь Васеньке ласковому, Шатуну, женам угодливому, Ясаулу-разбойничку — Человеков убойничку!
– Ото московское игрыще! Свари мине чебака-а? А некая ее чертяка зъист!
Музыкант продолжал:
Я бы взял тебя, Васенька, Постегал бы тя плеточкой, Потоптал бы подметочной, Вишь, боюсь упокойным стать, Не случится с женой поедать!
Молодежь плясала. Позванивая колокольчиками на сапогах, плавала лебедем Олена в белой рубахе. Лицо ее не покраснело, как у прочих, но покрылось бледностью, оттого на бледном лице полузакрытые, искристые от наслаждения пляской, выделялись темные глаза и черные, плотно сошедшиеся брови.
– Эх, Олена, дивчина! Краше твоей пляски нет… – кричал атаман. Его тяжелый сапог слышен был, когда он топал ногой.
Золотистые косы девки распустились, крутились в воздухе, сверкая красными бантами на концах.
– Стой, дивчина-бис!
Зазвенели колокольчики в последней раз, она топнула ногой и встала.
– На же тебе!
Атаман бросил на шею девке тяжелое ожерелье из золотых монет.
За топотом ног не слышно песенников, чуть доносилось жужжание струн и звон подков на сапогах.
У белой стены, прислонясь единой, стоял казак, худощавое лицо хмуро. Глаза следили за Оленой. Атаман шагнул, опустил на плечо казака тяжелую руку.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|