Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Город Палачей

ModernLib.Net / Отечественная проза / Буйда Юрий / Город Палачей - Чтение (стр. 9)
Автор: Буйда Юрий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Я открыл ей сокровенную свою мечту: заглянуть хоть однажды в свою комнату, когда меня в ней нету. Но мы жили очень высоко, и чтобы исполнить мечту, нужна была или длиннющая лестница или самолет. А может быть, воздушный шар. Мне казалось, что, заглянув в свою комнату, я открою какую-то тайну. Быть может, тайну тяжелой тьмы, иногда наваливавшейся на меня и заставлявшей просыпаться среди ночи, словно на меня вдруг обрушивались тысячи чужих теней. Ведь некоторые люди, умерев, оставляют свои тени на земле, и вон их сколько в лабиринтах Африки.
      Я объяснил ей, почему у меня сердце справа, а обе руки - левые. Просто однажды, тайком ото всех, я прошел через трубу, проложенную под Африкой, где исчезали невесть откуда попадавшие в трубу люди, и только Люминию удалось пройти трубу живым, но полоумным. Труба каким-то загадочным образом является идеальной прямой и в то же время представляет собой улитку. Некоторое время ты этого не понимаешь, а когда вдруг до тебя доходит, что ты преспокойненько шествуешь вниз головой да еще спиной вперед, - можно и впрямь свихнуться и остаться в глубинах этой хитрозакрученной прямой, придуманной когда-то безумным инженером Ипатьевым. Мне удалось уцелеть и сохранить рассудок ясным, но обе руки мои стали левыми, а сердце сместилось вправо.
      Одним из моих предков был известный юродивый Бох, которого считали похабом: летом и зимой он разгуливал по городу и даже заходил в гости к людям нагишом, не прикрывая срама. От холодов он не прятался - ни в сараях, ни в церкви. Но однажды ударили такие морозы, что он до полусмерти замерз на улице, и его внесли в дом к одной набожной вдове. Здесь он пришел в себя. Чтобы окончательно привести его в чувство и разогнать кровь, вдова, говорят, налила ему добрую рюмку водки, а сама при этом разголилась. А была она еще очень хороша собой и молода. Юродивый даже застеснялся, что вообще-то было ему несвойственно. Он стоял полускрюченный у двери и не мог оторвать взгляда от женских тугих прелестей. "Да ты попрыгай, посоветовала ему женщина, - кровь и побежит, а ты оживешь". Но стоило ему разок прыгнуть, как смерзшийся в сосульку член отвалился и со звоном упал на пол, расколовшись натрое. Вдова ахнула и бросилась за доктором Жерехом. Что уж там предпринял врач, до сих пор неизвестно, но с той поры этот Бох разом прекратил юродствовать, сделал вдове семерых ребятишек и много способствовал улучшению табачной фабрики, где стал старшим управляющим и богатым человеком. Осколки же льда, оставшиеся на полу после падения известного члена, вдова сохранила в особой бутылке, освятила в церкви и лечила ими мужчин от импотенции.
      Девочка всюду бегала за мной, как собачка. Однажды на старом кладбище она написала прутиком на дорожке "кто такая спящая в подземелье", и я поведал ей романтическую историю об одной буйной французской принцессе, одержимой бесом сластолюбия. Доходило до того, что эта своенравная и презиравшая законы красавица въезжала на коне в церковь за приглянувшимся ей юношей или мужчиной, захватывала его и под страхом смерти заставляла сожительствовать с нею. Но однажды ей было видение: Святая Дева гневно обличила ее бесчинства, "запечатала девственностью" и велела отправляться в Палестину, ко Гробу Господню, дабы искупить великие свои вины. Собрав под свои знамена сотни девственниц, новый крестоносный отряд высадился возле Аккры и двинулся к Иерусалиму. Но за рекой, преграждавшей им путь, их поджидало сильное сарацинское воинство. Заметив робость в своих рядах, принцесса на виду у всех выколола себе глаза кинжалом и закричала: "С нами Бог! На том берегу он дарует нам новое зрение и победу!" - и бросилась верхом в воду. Некоторые воительницы последовали ее примеру, другие же нет. На другом берегу принцесса и впрямь прозрела и бросилась на сарацин с такой яростью, что прорубила просеку в их рядах. Но подруги ее были перебиты или пленены. Так и пришлось ей в полном одиночестве скитаться по бескрайним землям Востока, вступая в сражения, ночуя среди скал и молясь о судьбе несчастных соплеменниц, ставших наложницами сарацинских рыцарей и вкушавших грешные прелести сералей. За годы сражений и других тяжких испытаний принцесса далеко отклонилась от пути на Иерусалим, а многочисленные раны и усталость заставили ее искать тихого приюта, каковой она и обрела на берегу русской реки Ердани в русском граде Вифлееме, где и спит вот уж сколько лет ни жива ни мертва. А неудавшийся тот крестовый поход в латинских хрониках был назван Виржиналь.
      Тогда-то она не выдержала и расхохоталась.
      Почуяв неладное, я спросил, уж не вернулась ли к ней способность речи и не вспомнила ли она свое имя. Она повела меня в заросший угол кладбища и закрыла босой стопой чужую фамилию, чтобы я мог прочитать имя - Hanna.
      - Значит, Ханна, - сказал я. - Или Анна.
      - Ханна, - сказала она. - Это точно. Та женщина, которая утонула, была моей матерью, но я не помню, почему мы оказались в реке. А ты - лжец, каких не видывал свет.
      - Вот ты и заговорила, - сказал я. - Хоть это-то - правда. Почему ты не хочешь жить с нами или у Гаваны?
      - Потому что вода, - сказала она. - Потому что я сама.
      Когда она подросла, Гавана разрешила жить ей в одном из закутков Козьего дома. Это была такая часть Африки, где когда-то жили ремесленники, спившиеся чиновники и прочие людишки, державшие для пропитания коз. Народу там осталось мало. Ханна поселилась в маленькой комнатушке, сама готовила себе еду, стирала и так далее. И никого, кроме меня, не подпускала к себе на выстрел.
      Я вернулся домой поздно вечером и заперся в своей комнате.
      Ночь пахла лимоном и лавром.
      И это - конечно же, и это - объяснил ей я: иные ночи в Городе Палачей пахнут лимоном и лавром. Разбойничьи ночи, когда в Вифлеем возвращался пароход "Хайдарабад", давно принадлежавший темным людишкам вроде братьев Столетовых да братьев Лодзинских и служивший для переброски - тут уж точно никто не знал - то ли оружия на мятежный Юг, то ли бриллиантов, то ли наркотиков, то ли даже людей, выкраденных по разным местам для выкупа либо в проститутки. Вот на это-то как раз Ханне было наплевать.
      Запахи, будоражащие кровь и воображение. Угроза, мужество и веселье, воплощенные в капитане Бохе, которого Гавана давным-давно перестала звать к себе за стол, никому, конечно, не объясняя - почему. Не звала - и все.
      Мы поднимались на верхнюю площадку Голубиной башни, и Ханна приникала к перилам, вглядываясь во взволнованную тьму и втягивая ноздрями все эти запахи.
      А ночь пахла лимоном и лавром, и запах становился все гуще и острее, и она первой учуивала, как всегда бывало, что хищнорылый "Хайдарабад", с шумным присвистом плеща плицами огромных колес, с двадцатипятиствольной митральезой на носу, весь - порыв, весь - натиск, весь - водокрушительная мощь железа, с искристо-черным плащом дыма за кормой, - уже миновал последнюю перед Вифлеемом пристань и вот-вот явится потрясенным жителям Города Палачей, и первым, кого они увидят на носу, рядом с митральезой, будет, конечно же, капитан Борис Бох - белая фуражка, белый китель с золотыми вензелями и пуговицами, дерзкий, наглый, слегка пьяный, в обнимку с какой-нибудь сиреной, пахнущей дешевой "Белой сиренью" и подобранной на одной из пропахших вяленой рыбой ерданских пристаней, - ее он, едва судно пришвартуется, попросту оставит там, где она стояла, и забудет навсегда, и вразвалочку двинется вниз по лесенке к трапу, чтобы - маршрут выверен годами - первым делом навестить своих подданных, которые уже нагрели воду и ждут не дождутся, когда же он сядет в парусиновое кресло перед медным тазом, наполненным горячей водой с лимоном и лавром, и бережно опустит в таз огромные волосатые ноги с узкими сильными ступнями...
      - Морвал и мономил! - кричала она, прыгая через ступеньки, мчалась наперегонки со своей тенью - чур, кто первый, вниз, под режущий свист сторожей на башнях, перелай собак, вонь и шип керосинок, ниже, ниже, по стертым ступеням шаткой лестницы, с которой мелким горохом сыпались кошки, галоши и мыши, - туда, в ресторан, где уже Вовка Служба, чьи щеки, грудь и задница были одного размера и про которую с восхищением говорили: "Срака сорок сороков!", торжественно вносила в зал огромный медный таз с горячей водой...
      - Морвал! - из последних сил выдыхала она. - Мономил...
      Морвал и мономил.
      Ночь пахла лимоном и лавром.
      Еще за поворотом Ердани только-только угадывалось разгорающееся зарево корабельных прожекторов, фар и ламп, которыми были украшены все его мачты, весь белоснежный красавец от носа до кормы, и еще никто, кроме нее, не слышал голоса пароходного гудка. Наконец далеко над слившимися в темно-синюю массу раскольничьими елями в несколько мгновений разгорался настоящий пожар электрических огней, и чистый медный голос судна возвещал о главном событии недели, ради которого к пристани и спешили люди, оркестранты из пожарной команды в надраенных медных касках с гребешками, и грузчики отворяли широченные беленые ворота портовых складов, и вспыхивали сигнальные огни над дебаркадером и на городских башнях, и наконец, когда пароход миновал поворот, с берега начинали нестройно кричать "ура", - а белый узконосый красавец с золотыми буквами на борту, мощно и равномерно шумя гребными колесами, проходил не снижая скорости по каналу к пристани и, гудя и давая свистки, величественно разворачивался, работая колесами вразнобой, чтобы точно пристать к выраставшим из воды могучим столбам, скрученным канатами в руку толщиной, и, дав последний, самый громкий, причудливо-переливчатый гудок, под всполошный всхлип медных оркестров причалить к прогибавшейся под толпой пристанью. На мостике - огромный капитан в белой фуражке с золотым кантом и белоснежном кителе с пылающими на груди пуговицами, с крупной обезьянкой на плече, отдававшей честь встречающим. "Ура! - уже кричали обезумевшие от радости люди. - Ура тебе в дышло!" И грузчики в холщовых балахонах с бляхами, жарко дыша свежевыпитой водкой и чистейшей слезы чесноком, бесстрашно бежали по узким дощатым мосткам на борт, пока матросы неторопливо и важно гремели цепями, спуская на пристань окованный медью широкий трап с надраенными до блеска поручнями, чтобы первому дать дорогу - ему же, конечно, белоснежному капитану с обезьянкой на плече. Задержавшись на несколько мгновений на палубе и не обращая внимания на орущую внизу толпу, он втягивал хищно вырезанными ноздрями горячий воздух земли, глаза его вспыхивали при взгляде на ярко пылающие - в его честь, конечно же, - окна Африки, и только после этого, под новый взрыв оркестровой меди, гром колоколов и низкий рев пароходного гудка, ступал на трап, ухавший под его тяжестью так, что слабые женские сердца трепетали, как овечьи хвосты, и это был настоящий трепет, и овечьи хвосты были вымыты, завиты и надушены - и все ради него, неторопливо поднимающегося к Африке, - для него, отважного и бездомного, как Эрос, она была лишь пристанищем на бесконечном пути по водам России...
      "Хайдарабад", еще подрагивающий большим белым горячим телом, тотчас заполоняла публика, оркестры, к которым присоединялись невесть откуда взявшиеся ядовитые цыганские скрипки, буфетчик выхватывал из латунных ведерок одну за другой бутылки шампанского, пробки летели в низкую люстру, гася свечу за свечой, двери кают-компании и вообще все двери открывались настежь, - и музыка, закипая, как разом распустившаяся сирень, вывалилась на город, в котором надо всеми временами года царствовало пятое - дождь, но в такие дни дождя никогда не было, и не было привычной пыли и грязи, а были только силуэты домов и башен и колкое звездное небо, поэтому белоснежный капитан с обезьянкой на плече, в сопровождении матросов, тащивших тяжеленный сундук темного дерева, не сторожась, поднимался на верх холма, некогда вымощенного пушечными ядрами, и вступал под своды Города Палачей...
      - Когда-нибудь я и впрямь уйду в этот чертов Хайдарабад, - говорил он, опуская ноги в таз (эту привычку он унаследовал от Великого Боха) и неспешно закуривая сигару, чистотой и крепостью не уступавшую цианистому калию. - В конце концов Меконг прав: все реки - одна река. - Он прижмурился от дыма. - Плоский пыльный азиатский город с мечетями и мавзолеями, верблюдами и белорогими слонами, с исчерна-синим воздухом и множеством алых и белых роз, с душными гаремами, пропахшими корвалолом... Этот город наверняка тосклив, как вечность. Как число со множеством нулей, которые обессмысливают человеческое существование. - Он выпускал дым причудливыми колечками и подмигивал девочке. - Мальчишек я с собой не возьму - мужчины сами придумывают свои города, реки и женщин. Женщина на это не способна. Выпив поднесенную ему на серебряном подносе чарку водки, добродушно добавлял: - Впрочем, женщины не хуже мужчин. Тебе осталось всего-ничего, обращался он к Ханне, чистившей в сторонке свои ногти. - Как только твоя грудь и жопа станут одного размера, я подам к пристани пароход, сверху донизу украшенный бриллиантами, с оркестром, какого свет не слыхивал, а вместо матросов наберем чертей... Пароход - только для тебя. С каютой, отделанной орехом и ясенем, электрическими лампочками и огромным патефоном. - Обувшись и громко потопав ножищами, церемонно взмахивал белой капитанской фуражкой и прощался с нею традиционной фразой: - Проще спрятать слона под мышкой, чем мою любовь к тебе. Скажи-ка: я люблю тебя, Борис Бох, мой капитан.
      - Как же! - отвечала она. - Нет и не будет на свете такой церкви, чтобы была краше моей жопы!
      - Пока она у тебя больше на сушеную фигу похожа! - смеялась Вовка.
      Она не мыла ему ноги, не толкалась в толпе жаждущих хотя бы коснуться блестящего капитана Боха, среди этих мельтешащих и заискивающих, среди истосковавшихся женщин, наперебой подносивших ему чарки с водкой, пока он не заорет своим пушечным голосом: "А ну, тут мне! По стойке лежа, бляди! Под лежачий камень еще успеем!". Она гордо стояла в сторонке, не обращая внимания на завистливые взгляды женщин, которые ну никак не могли взять в толк, почему сам капитан Бох снисходит до разговора с этой смуглой босоножкой, нищенкой, утопленницей, случайно оставшейся в живых, безродной девчонкой из Козьего дома, случайно выросшей непохожей на местных красавиц: девушка была длинноногая, с чуть раскосыми желтоватыми глазами, высокой шеей и густыми вьющимися волосами до локтей.
      Нищая Ханна из Козьего дома. Она никогда не опускала взгляда, разговаривая с людьми, и это нравилось инвалиду-библиотекарю, который ради нее покидал свое кресло и водил ее между полками, прогибавшимися под тяжестью отсыревших книг. Она читала все подряд - от школьных учебников до любовных романов, в которых тяжеловооруженные рыцари отнимали у прекрасных изумрудно-лазоревых драконов многопудовых принцесс пятьдесят восьмого размера.
      Она и сама не заметила, когда перестала взбираться по лестнице на самый верх дома или на башню, чтобы первой услышать приближающийся пароход (а я так и вовсе ушел в тень). И когда она смотрела со стороны за суетящимися вокруг капитана детьми и женщинами, взгляд ее становился отстраненным и чуточку презрительным.
      - Дама выросла, - сказал пресыщенный поклонением Бох, глядя на нее без улыбки. - И таскает свои обноски, как королевскую мантию.
      Она с интересом и удивлением посмотрела на мужчину, только что причинившего ей смертельное оскорбление.
      - Вы дурак, капитан Бох, - со странной улыбкой проговорила она. - Что дозволено кротам, непростительно людям. Неужели вам нравится жить, не приходя в сознание?
      Он развел сильными руками толпу и закричал:
      - Будь ты мужчиной, я вызвал бы тебя на дуэль! Знаешь, как стрелялись мои предки? Это называлось "зуб в зуб": пулю надо было поймать зубами. Проигравший оставался без головы.
      - Значит, вы давным-давно проиграли свою дуэль, - презрительно сказала она, выходя из зала и боясь встретиться с кем-нибудь взглядом: глаза ее были полны слез, потому что в этот вечер она окончательно поняла, что влюблена в это блестящее ничтожество.
      Говорили, что он бросился за нею босиком с огромным револьвером в руках, выстрелил с порога Африки, но промахнулся. На самом деле он остался сидеть где сидел, опустив ноги в таз с водой, а когда он поднял взгляд, люди в мгновение ока разбежались, потому что взгляд его был страшнее пистолета. От напряжения лопнула старинная китайская ваза справа от ресторанной стойки. Он вышагнул босиком на пол и, не обуваясь, ушел на пароход, выпил бутылку водки, настоянной на опиуме, и не приходил в себя неделю.
      А спустя неделю Ханна получила приглашение на торжественный обед по случаю дня рождения капитана Бориса Боха. Приглашение было отпечатано на лучшей рисовой бумаге и собственноручно подписано капитаном. Ханна поднялась к Гаване и показала ей картонный прямоугольник. Ни слова не говоря, старуха распахнула перед нею свои шкафы, и весь день ушел на выбор и подгонку нижнего белья и платьев. Точно в назначенный час Ханна появилась на трапе, украшенном цветами и разноцветными электрическими лампочками. На середине трапа ее встретил Бох, и когда она взяла его под руку, на носу ударила из всех двадцати пяти стволов митральеза. Это был последний ее выстрел, потому что милиция предписала снять с корабля артиллерию и списать в утиль.
      Он ввел ее в кают-компанию и усадил рядом с собой. Перед нею поставили множество тарелок и тарелочек, ложек, вилок и вилочек. Гости - а среди почетнейших сидели братья Столетовы и братья Лодзинские, в том числе младший со своей куклой в девичьем платьице, - с интересом уставились на Ханну, но она пила и ела и пользовалась приборами, как будто все это было ей не впервой, не в новинку.
      - Ну хорошо, - сказал наконец капитан. - Красота и ум - это, может быть, от природы. - Он кивнул на вилки-ложки. - А это?
      - У меня дома три алюминиевые вилки и две алюминиевые ложки, - сказала она. - Три одинаковые эмалированные тарелки со сколотыми краями. На сколах - ржавчина, которую ничем не выжечь. Две кружки. Одна без ручки, а к другой я приклеила ручку чесночным соком, но она то и дело отваливается. Нож один. Кухонный, для хлеба, мяса и всего прочего - на все про все один нож с деревянной ручкой. Вот такой длины. - Она показала руками. - В библиотеке я взяла книжку про домоводство, срисовала нож нужного размера и формы и выпилила его лобзиком из трехслойной фанеры. Салфетки сделала из детской своей майки и из клеенки. Клеенчатую удобно сворачивать кульком и всовывать в кольцо. Его я тоже из фанеры выпилила. - Она весело улыбнулась Боху. - Я всю жизнь готовилась к этому обеду, Борис Иванович.
      - А почему из фанеры, а не из картона, например? - поинтересовался растерянный Бох. - Ведь из картона легче и проще.
      - Именно поэтому - из фанеры. У меня была всего одна пилка для лобзика, на вторую не было денег. Терпение и осторожность сродни любви.
      - Вы правы, - сказал Бох. - Я прошу прощения за те грубые, грязные, подлые слова, которыми пытался оскорбить вас. Потому что на самом деле я хотел тогда сказать, что вы красивы, а я - влюблен.
      - За ваши зубы, капитан Бох! - сказала Ханна, поднимая бокал с шампанским.
      Так состоялось их объяснение в любви.
      "Хайдарабад" завершил навигацию и встал на якоря чуть ниже смирного в ту пору водопада.
      Ждали свадьбы.
      Я подарил ей стеклянный шарик на тонкой золотой цепочке, внутри которого на незримой "ведьминой" нити безостановочно вращалось обручальное кольцо.
      - Я буду любить тебя вечно, - проговорила она. - Только, пожалуйста, не воспринимай мои слова как оскорбление.
      Одетая в праздничное платье, она ждала на откосе, с которого открывался вид на водопад и стоявший на якорях белый пароход, изредка лениво шлепавший плицами, - от бортов до топов украшенный разноцветными фонариками и словно окутанный музыкой. Видел ли ее капитан - девушку на откосе близ одной из башен Города Палачей? Бог весть. Она-то корабль видела. И огоньки. И белое руно смирного при низкой воде водопада. И слышала музыку, растекавшуюся над водой и расползавшуюся по узким улочкам городка, обсаженным акацией. Матросы, все без исключения, были отпущены на берег, на пароходе в кресле со стаканом вина и сигарой в зубах ждал капитан Бох - белоснежный мундир с золотыми вензелями, фуражка на маленьком столике рядом, высокая ваза с розами, и повсюду - вазы с розами, много, очень много роз - от белых и чайных до кроваво-бордовых и черных. Никаких гостей капитан ждал одну-единственную гостью. Ее. Она стояла неподвижно на откосе у башни и молча смотрела на водопад и необыкновенно красивый корабль. Ждала шлюпку. Шлюпки не было.
      Через час, позвав меня, она вскочила в лодчонку под мостом, я вставил страшно лязгнувшие весла в уключины и двинулся к расфуфыренному кораблю. Идти пришлось против течения, но это - ничего. Злости больше. Жених ждет невесту. Фонарики, музыка, а сам, в белых одеждах, кровью агнцев убеленных, в кресле у окна, с сигарой и широкодонным бокалом с коньяком.
      Лодка стукнулась носом в тростниковый мат, я помог ей подняться на борт.
      Музыка звучала из распахнутых окон кают-компании. Значит, там.
      Розы были повсюду - в вазах на столах и на консолях, обвивали колонны, скрещивались длинными гирляндами под потолком, - вся каюта была изукрашена розами белыми и желтыми, цвета чистой артериальной крови и столетнего бордо...
      Бох сидел в кресле с сигарой в руке. Гардения алой шапочкой пузырилась в петлице. Бокал стоял на подносе, рядом с огромной пузатой бутылкой. Похоже, он спал. Вытянув ноги и далеко назад закинув голову.
      Сзади что-то шевельнулось, и она в ужасе обернулась. Сидевшая на рояле обезьянка вдруг оскалилась, спрыгнула на клавиши - там-тарарам! - и скакнула в открытое окно. И вдруг розы - все, сколько ни было их в каюте, в вазах и под потолком, стали бесшумно опадать, осыпаться. Казалось, в каюте вдруг повалил густой снег из лепестков роз - белых и желтых, светло-кровавых и исчерна-бордовых...
      Ступая по пышному ковру из лепестков, она вернулась к капитану и дунула ему в лицо - розовые лепестки разлетелись, застряв лишь в волосах и бороде.
      Глаза у Боха были выколоты. Раны прикрыты двумя серебряными талерами. Третий талер он сжимал зубами, как пулю.
      Она не кричала и не плакала. Взяв из капитанского сейфа револьвер Кольта, она вернулась в лодку. Вернулась в Город Палачей. За столом в Африке она написала бумагу в милицию, в которой рассказала все, что видела, умолчав лишь о капитанском револьвере. После чего - с моей помощью, конечно, - спустилась в подземелье и закрылась в саркофаге, пообещав застрелить всякого, кто осмелится потревожить ее сон. И так она решила ждать до той поры, пока не найдут преступника. Хотя к любви ее это уже и не имело отношения.
      Тем же вечером мужчины собрались в Африке. Все уже знали, что корабль снялся с якорей, чтобы в затоне его могла как следует обследовать милиция. Никто не говорил этого вслух, но все знали, что капитана убили либо братья Столетовы, либо братья Лодзинские, которые частенько обвиняли его в нечестном партнерстве, а то и в прямом воровстве. Ясно было, что никто в Жунглях, да и в Городе Палачей, пожалуй, об этом не станет распространяться и на допросе в милиции. А милиция после смерти Столетовых и Лодзинских наконец-то признала, что это были преступники, у которых Борис Бох служил на посылках, да в последнее время бандиты что-то все чаще не ладили с капитаном. Вот и все.
      - Великий Бох таких мерзавцев просто скормил бы свиньям, - заметил кто-то из-под надвинутой на лицо шляпы.
      - Великий Бох умер, - сказала Малина. - А вот что будет с девочкой... и с нами? Еще она слова любила задом наперед произносить...
      - Вот тебе и любовь, - печально заметил Соколов-Однако, вытирая слезу, выступавшую у него обычно после четвертого стакана чистой паровозной водки. - Значит, у нас опять есть Спящая Царевна. Но к прежней можно было сходить без страха. Помолиться, полюбоваться и все такое прочее. Умиление и смысл. А эта... Откроешь гроб - она тебя и убьет. Любви-то, может, и успеешь глотнуть, а вот счастья только на "ах" достанется. И тем ахом подавишься. Одна надежда: помрет она там, и останутся от нее рожки, ножки да вошки.
      Сюр Мезюр снял шляпу, украшенную в знак траура креповым бантом, и заговорил:
      - Еще в 1485 году при строительстве римской церкви Санта Мария Нуова был обнаружен саркофаг с телом прекрасно сохранившейся пятнадцатилетней девушки, похороненной задолго до нашей эры, то есть до Рождества Христа. Казалось, она лишь минуту назад задремала. Ресницы ее подрагивали, но она не просыпалась. К телу ее началось паломничество. Чтобы прекратить это безобразие, папа Иннокентий велел девочку перезахоронить, а солдат из похоронной команды разослал по отдаленным гарнизонам, чтобы тайна красотки умерла вместе с ними. Во времена другого папы - Иннокентия XII - случилось другое чудо. В конце 1629 года в монастыре Ля Сель Рубо похоронили шестидесятилетнюю монахиню Розалин. Врачи исключили возможность летаргии Розалин похоронили, повторяю. Но когда спустя несколько лет гробницу вскрыли, - старушка была как живая, и даже глаза ее задорно блестели. По приказу папы ее уложили в стеклянный саркофаг, а глаза вырезали и поместили рядом, в серебряном реликварии, чтобы молиться было удобнее. В 1660 году в монастырь заехал король Людовик XIV. Повосхищался, как полагается, реликвией, а потом вдруг приказал своему лекарю Антуану Вайо проколоть ножиком глазное яблоко Розалины. Зрачок сузился, утратил блеск, из места прокола брызнула кровь. Король был в восторге. И даже через полстолетия врачи констатировали гибкость ее членов и свежесть кожи...
      - Они-то все мертвые были, - перебил его Соколов-Однако. - А эта пока живая.
      - Не хотела бы я оказаться на ее месте, - пробормотала Малина. - А главное - не хотела бы я увидеть ее сны. Словно проснуться в чужом мире...
      Сюр Мезюр поднял тонкий палец, просвечивавший насквозь: ясно различались болезненные наросты на его суставах.
      - У меня неважная память на имена, поэтому я вынужден иногда кое-что записывать. - Он извлек из внутреннего кармана пиджака разлохмаченную записную книжку, листнул и мерным звучным голосом прочел: "Мы не отделены от потустороннего мира ни пространственно, ни временно; отделенные от него только субъективными границами, порогом нашего сознания, и погруженные в него трансцендентальной частью нашего существа уже при жизни, умирая, мы вступаем в него не впервые". - Он сунул книжку в карман. - Какой-то то ли Шарль, то ли Карл Дюпрель... если я правильно запомнил это имя... Не впервые, не впервые...
      И надев шляпу с креповым бантом, твердой стариковской походкой покинул ресторан.
      Той ночью я спустился в подземелье, но не отважился открыть крышку саркофага. Я не боялся выстрела, хотя сослепу она и могла бы влепить мне пулю. Я бродил по подземелью вокруг саркофага и не знал, как быть. Как жить дальше. Как таскать за собой собственную тень, которая стала тяжелее свинца и золота. Она не обещала любить меня всегда, но дала слово - любить меня вечно. Мы остались одни, каждый со своим одиночеством. Вот и все, пожалуй, до чего я тогда додумался. Все, что у меня оставалось, - это терпение и твердая вера в то, что Ханна будет моей. Однажды. Может быть. Когда-нибудь. Да еще этот запах - и откуда бы ему тут взяться? - всепроникающий запах юности и победы, лимона и лавра, морвал и мономил...
      Мертвая Царевна и один урок грамматики
      - Я вот руки с мылом мою, а люди умирают, - сказал отец, глядя перед собой - на беленую стену. - Сегодня мальчик в парикмахерской читал вслух Пушкина. И ножка ножку ножкой бьет. Разве у Пушкина так? Нет же. Тщательно вытер руки полотенцем и повторил с усмешкой: - И ножка ножку ножкой бьет. Ты ведь Боратынского любишь?
      Сев на табурет, он натянул чистые сухие носки и повел плечами, проверяя, хорошо ли сидит пиджак. На нем была белая сорочка и узкий галстук. Так и не надев ботинок, он прошел в свою комнату и сел перед зеркалом.
      Я остановился в дверях.
      Отец посмотрел на себя в зеркало, еще раз повел плечами и размеренным голосом прочел:
      Есть бытие; но именем каким
      Его назвать? Ни сон оно, ни бденье;
      Меж них оно, и в человеке им
      С безумием граничит разуменье...
      Он вдруг запнулся.
      - И там еще что-то про свет, другим не откровенный...
      - Какой свет? - спросил я. - Тебе ботинки подать?
      - Не надо, спасибо. - Он помассировал бритые щеки кончиками пальцев. Каждому ужу по ежу, каждому ежу по чижу. Кто это сказал?
      - Все говорят.
      Только тут я заметил, что виски у него были выбриты, чего раньше он никогда не делал.
      - Все говорят: потому что вода. - Он закрыл глаза и поднес указательный палец правой руки к виску. - Потому что вода. - Открыл глаза. - Посиди пока, ладно? Не уходи.
      - Значит, не нужны ботинки?
      Он покачал головой: нет.
      Выкурив сигарету на крыльце, я вернулся к отцу.
      Он сидел в той же позе не шелохнувшись.
      Лицо его от напряжения и жары было мокрым, на него садились мухи. Я провел рукой у него перед глазами - мухи улетели, но глаза отца остались недвижимы.
      - Папа, - сказал я. - Квасу хочешь?
      Он промолчал.
      Я сел в углу на пол и стал ждать. Признаться, мне было тоскливо. Вот так сидеть сиднем и ждать. И чего ждать? Дураку было ясно, что ничего хорошего я тут не дождусь.
      Вскоре я догадался, почему при открытых окнах в комнате так жарко. Отец сжег все бумаги в печке-голландке, стоявшей в дальнем углу. Стараясь не шуметь, я снял с подоконника книгу - это было какое-то старое издание Монтеня. Полистал, увлекся - увлекся скорее машинально, инстинктивно, глаза побежали по строчкам, как ленивые собаки ни с того ни с сего бросаются за велосипедистом, стоит ему тронуться с места. Иногда я поднимал голову и смотрел на отца. Он сидел на стуле прямо, не меняя позы, и изо всей силы (как мне потом показалось) вжимал указательный палец в правый висок. Я мог бы уйти. Во всем этом было что-то абсурдно-комическое. Может быть, потому я и не ушел. Мне почему-то показалось важным отбыть эту муку до конца. А потом помочь ему улечься в постель, чтобы Гавана напоила его какой-нибудь своей микстурой "от жизни". И потом никогда не вспоминать об этом эпизоде. Никогда, ни при каких обстоятельствах. Потому что мрачного абсурда в этом эпизоде было, пожалуй, больше, чем абсурдного комизма.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15