Вот, например, Хьюберт. Его избранница обязательно должна быть высокой, стройной блондинкой с красивым бюстом. И быть моложе его. И иметь определенный тип внешности. То, что называется породой. Хьюберта никогда не возбуждали манекенщицы, потому что ему не нужна женщина, глядя на которую другие парни начинают мастурбировать.
А что касается индивидуальности… Вы должны уметь вести себя с мужчинами. Вы должны уметь манипулировать ими, хотя это и не совсем подходящее слово, потому что у него есть негативный оттенок. Что вам действительно нужно, так это быть всегда разной. Непредсказуемой. Порой вы такая милая, нежная и ласковая, а иногда – упрямая стерва. Они приходят к вам снова и снова, потому что никогда не знают, что найдут. Вам нужно уметь казаться отчужденной и заставлять мужчин ревновать. Но у вас ничего не выйдет, если вы не скроены так, как надо, ведь иначе мужчина просто скажет, что вы стерва, кому это надо, и бросит вас.
Конечно, женщины, которые не скроены так, как надо, тоже иногда удачно выходят замуж – но не за таких мужчин, как Хьюберт.
Нет, правда, до того самого момента, как я стала женой Хьюберта, он не был до конца уверен, что это произойдет. Вы, наверное, видели его лицо на свадебных фотографиях. Он был такой счастливый, когда мы вышли из церкви.
И еще кое-что. Никогда не думайте, что ваш муж или любой из тех, с кем он вас знакомит, лучше, чем вы. Если ваш муж – принц, это еще не значит, что он лучше вас. Встретив парня, который только что получил Нобелевскую премию, вы должны понимать, что вы ничем не хуже его и такая же состоявшаяся личность. Я всегда думала, что нет человека, которому я в чем-то уступаю, – и не важно, чего он добился, и сколько на его счету хитов, и как много, по его словам, он работает. Однажды Таннер сказал мне, что я не умею соизмерять значимость вещей, потому что я ни разу не выразила восторга по поводу его актерской карьеры, – и я тут же порвала с ним. В жизни так не должно быть, верно?
Сейчас мне лучше. Наверное, я смогу заснуть.
III
Я в замешательстве.
И причина-то пустяковая.
В прошлом году, вскоре после того, как мы с Хьюбертом поженились, я попросила у него денег на одежду.
– Не понимаю, – сказал он.
– Хьюберт, – сказала я, – мне нечего надеть.
– А что же это у тебя в шкафу?
– Мне нужна
новаяодежда, – настаивала я, и на глазах у меня закипали слезы. Муж впервые отказывал мне в чем-то. «Наверное, он меня больше не любит», – подумала я.
– Никогда не видел, чтобы мой отец давал моей матери деньги на одежду.
– У нее было содержание, – сказала я, не зная, правда ли это, но отдавая себе отчет, что это весьма смелое заявление, ведь Хьюберт может подумать, будто я осуждаю его мать. Так он и сделал.
– Что ты сказала о моей матери?
– Ничего, – ответила я.
– Тогда зачем же ты ее приплела?
– Это не я. Это ты.
– Нет, это ты ее приплела. Ты сказала: «У нее было содержание». Ты ведь так сказала?
– Да-а-а, – заныла я, – но… а, черт с тобой, – закончила я без особой злости и, плача, побежала в ванную комнату.
Он не пошел за мной сразу же, как делал обычно, а когда все-таки пришел, сделал вид, что ему понадобился галстук.
– Хьюберт, – повторила я терпеливо, – мне нечего надеть.
– Я не хочу, чтобы свора газетчиков бегала за моей женой по пятам и кропала статейки о том, сколько она тратит на платья. А ты этого хочешь? Хочешь быть всеобщим посмешищем?
– Не-е-ет, – всхлипнула я, не желая заводить разговор о том, что я уже почти стала посмешищем. Сидя на кровати, я раскачивалась взад и вперед и плакала так, словно сердце мое разрывалось (как оно тогда и было), и думала: «Ну что мне теперь делать? Что же мне теперь делать?»
И вот теперь – ха-ха! – я сижу здесь, а вокруг горы незнакомой и совершенно новой одежды. Иными словами, все, за что я сражалась в прошлом году, в конце концов обернулось по-моему. Я снова и снова надевала черно-белое, как и до замужества, пока какой-то обозреватель моды не написал: «Ну кто же подарит этой принцессе новое платьице?» И мне даже не пришлось показывать заметку Хьюберту, поскольку она появилась в разделе моды «Нью-Йорк таймс», а именно эту страницу по воскресеньям он прочитывает прежде всего. Хотите – верьте, хотите – нет. (Я сама не верила, когда познакомилась с ним, – и этому, и тому, что он тайком просматривает колонки сплетен, выискивая упоминания о себе. Не важно, что написано, он это никогда не обсуждает; его лицо всегда остается бесстрастным, словно он читает о ком-то другом, кого не знает.)
И потом, было во всем этом что-то оскорбительное. Как будто Хьюберт не хотел тратить на меня деньги в первый год нашей совместной жизни, не будучи уверен, что продолжит вкладывать их в меня.
(Мне бы так хотелось поговорить об этом. Я и правда верила после свадьбы, что мы будем обо всем говорить честно, но все вышло иначе: мы напоминали дикарей с разных островов, и для общения у нас только обрывки бечевки и консервные банки.)
И теперь я должна изображать, что все это мне лишь слегка неприятно, раз уж в это дело ввязался Д.У. Все, в том числе и короткая стрижка. У меня короткие белокурые волосы, и, когда смотрюсь в зеркало, я не узнаю себя. Это часть их плана, как уничтожить меня прежнюю и воссоздать заново.
Мой муж целиком и полностью «за».
– Я – «за», – так он и сказал. (Тьфу! Ненавижу это выражение. Оно отдает деловой Америкой, к которой Хьюберт не имеет никакого отношения, хотя и притворяется, будто это не так.) – Я – «за». Тебе это пойдет на пользу.
– Ты, пожалуй, еще захочешь, чтобы я делала физические упражнения.
– Физические упражнения тебе полезны, – ответил он, и я объяснила ему, как трудно делать упражнения, когда ты так накачана транквилизаторами, что едва можешь поднести руку к губам.
Когда я это произнесла, он ответил (вроде бы с подозрением):
– Тебе вовсе не нужно подносить руку к губам, если в ней нет еды.
На что я резко сказала:
– Ну конечно, ты-то у нас подносишь руку к губам, чтобы нанести губную помаду!
И он на минуту заткнулся.
Этот разговор у нас был вчера утром, пока я еще лежала в постели, и тут настойчиво зазвенел звонок входной двери. Я спрятала голову в подушки, но все оказалось бесполезно.
Хьюберт спускается, потом возвращается и заявляет:
– Ну-ка поднимайся. Д.У. здесь.
Потом, вместо того чтобы остаться и подбодрить меня, он опять спускается и варит еще кофе, ведь он из тех прямодушных личностей (он этим и в самом деле гордится), которые – я никак не могу отделаться от этой мысли – всегда играют.
Я слышу какую-то возню на лестнице и голоса. Хьюберт зовет меня:
– Ну же, соня, спускайся!
А потом голос Д.У.:
– Вставай! Вставай, лентяйка!
Что ж, мне ничего иного не остается, только вырвать мою изможденную, усталую плоть из уюта постели. Я сразу же (не заходя в ванную комнату) спускаюсь вниз – растрепанная, в шелковой пижамке на бретельках; она вся смялась и в крохотных пятнышках, потому что я только ее и носила последние четыре дня.
Заходя в кухню, слышу, как Д.У. говорит:
– Ей-богу, Хьюберт, как я вижу, ты все хорошеешь.
Я едва не выпадаю в осадок – Д.У., похоже, вообразил себя Скарлетт О’Хара из «Унесенных ветром».
На Хьюберте серый костюм, белая оксфордская рубашка и желтый галстук, и – раз уж вы не замужем за ним – на мой взгляд, он выглядит презабавно, когда разливает кофе по кружкам, смеется и болтает о фильме «Седьмое чувство», который видел недавно.
– Почему же я не смотрела этот фильм? – спрашиваю его.
Он притягивает меня к себе, обнимает:
– Потому что тебе нездоровилось, помнишь?
– Ничего подобного, – возражаю я, – я только прикинулась больной, поскольку ненавижу кинотеатры.
– Это точно, – говорит он мне, а не Д.У., и от этого мне становится немножечко полегче, – тебе ведь кажется, что в кинотеатрах полно микробов.
– Микробов и психопатов, – добавляю я.
– Она принцесса до мозга костей, – констатирует Д.У., – я всегда твердил ей, что если бы она не вышла замуж за тебя, ей оставалось бы выйти только за принца Чарлза.
– Я бы тогда сдохла, – отвечаю я.
– Это было бы ужасной трагедией. Не только для Хьюберта, но и для всего человечества, – говорит он елейным тоном.
– Я бы хотела сдохнуть. И я совсем не думаю, что это было бы плохо, – настаиваю я и вижу, как Хьюберт и Д.У. переглядываются. – К тому же, – добавляю я, наливая себе кофе, хотя кофе входит в те СОРОК МИЛЛИОНОВ вещей на свете, от которых меня РВЕТ, – если бы я не вышла за Хьюберта, я бы вышла за кинозвезду.
Я протягиваю Д.У. свою чашку кофе:
– Попробуй.
– Зачем? – спрашивает он.
– Просто попробуй.
Д.У. и Хьюберт переглядываются.
– Это кофе, – сообщает он, возвращая мне чашку.
– Спасибо. – Я осторожно делаю глоток. – Я только хотела убедиться, что он не отравлен.
Бедный, бедный мой муж. Он бросил европейскую девушку и получил нечто намного худшее. Нечто невообразимое. И он вынужден закрывать на это глаза.
– Но ты не была бы счастлива, – говорит Хьюберт, вновь обмениваясь взглядом с Д.У. – Никакой киноактер никогда не любил бы тебя так, как я.
– Ну, – пожимаю плечами я, – раз уж ты меня совсем не любишь, то какая мне, собственно, разница.
– Ой, да брось, – говорит Д.У.
– А что ты знаешь? – спрашиваю я с ненавистью, и смотрю на Хьюберта, и вижу ту самую отчужденность на его лице. Снова. В миллионный раз.
Он выливает остатки кофе в раковину и ополаскивает свою чашку.
– Мне надо идти.
– Он вечно уходит в свой идиотский офис, – бросаю я небрежно.
– Это называется «студия», – поправляет Д.У. – Когда мужчина – исполнительный продюсер популярного телешоу на крупнейшем канале, он ходит в студию.
Хьюберт целует меня в лоб.
– Пока, малышка, – говорит он, – повеселитесь вдвоем сегодня.
Я бросаю на Д.У. злобный взгляд.
– Не надо, – просит он, – не надо глупостей, особенно после твоего совершенно бессмысленного выступления.
Бедный мой муж.
Я бегу в гостиную и хватаю Мистера Смита, который что-то вынюхивает возле дивана, бегу к двери, мимо кухни, где Д.У. замечает меня и кричит:
– Не приближайся ко мне с этой псиной!
Я бегу вниз, все еще прижимая к себе Мистера Смита, который никак не может понять, что происходит, и выскакиваю на Принс-стрит, где Хьюберт уже сидит в лимузине (он вроде бы говорил, что ему не нужен лимузин, но телекомпания настояла). Я колочу в стекло, и Хьюберт его опускает. Он смотрит на меня, словно думает: «О Боже, вот моя сумасшедшая жена стоит босиком на улице в мятой старой пижаме, с собачонкой в руках», и говорит (достаточно любезно):
– Что?
И я отвечаю:
– Ты забыл сказать Мистеру Смиту «до свидания».
Он говорит:
– До свидания, Мистер Смит, – вытягивает шею и чмокает Мистера Смита в нос.
Это как раз то, что нужно, и я думаю, может, со мной все будет хорошо в следующие несколько часов, но тут слышу предательское «щелк, щелк, щелк» за моей спиной и поворачиваюсь – там фоторепортер в полном боевом снаряжении, он бешено щелкает затвором и кричит:
– Улыбочку!
Лимузин трогается, я подношу к лицу Мистера Смита (который яростно вырывается) и бегу сломя голову вниз по Принс-стрит, пытаясь спастись в газетном киоске.
У хозяина этой замызганной лавчонки, торгующего непомерно дорогими сигаретами, хватает наглости сказать:
– Никаких собак. Никаких собак в магазине. – Он машет руками так, словно боится, что на него станут прыгать блохи.
Я готова наброситься на него с бранью (уже открыла для этого рот) и вдруг вижу НЕЧТО: обложку журнала «Стар» с фотографиями парочки актрис и моим снимком – рот у меня открыт, я в мешковатых шортах и в безрукавке с треугольным вырезом, стою подбоченясь и расставив ноги. Снимок был сделан несколько месяцев назад, на баскетболе, на матче для знаменитостей. Хьюберт не только заставил меня пойти, но и настоял, чтобы я участвовала в игре (это оказалось к лучшему, поскольку я была таким ужасным игроком и так взвинтилась из-за пережитого стресса, что Хьюберт обещал, что мне никогда больше не придется делать ничего подобного). Под фотографией было написано: «Принцесса Сесилия, 5 футов и 10 дюймов, 117 фунтов». И это нагромождение лжи увенчивал заголовок: «Уморит себя голодом?» Меня затошнило, ведь на самом-то деле в тот день я съела два хот-дога. Я хватаю Мистера Смита и «Стар», бегу домой и бросаю дверь открытой. Д.У. сидит в гостиной, спокойно пьет кофе маленькими глотками и внимательно рассматривает фотографии в журнале «Нью-Йорк». Я задыхаясь падаю на стул.
– Ну же, Сесилия, – говорит он, взглянув на часы, – уже восемь сорок три. Тебе не кажется, что пора бы и одеться?
Я действительно не знаю, что ему сказать, поэтому валюсь на пол, судорожно извиваюсь и хватаюсь за горло, пока он не выплескивает мне в лицо стакан воды.
Когда я, по обыкновению в темных очках и платке, прижимая к груди Мистера Смита, ехала в город, меня придавила такая тоска, будто тело мое уже погребено под бетонными плитами. Когда мне так худо, то трудно двигаться, трудно сделать любой пустяк, например, прикурить сигарету, а временами – раз уж так часто остаюсь в квартире одна – я просто сижу целыми часами, уставясь в пространство, то на лестнице, то в кухне на полу. Я не хочу, чтобы кто-нибудь знал, насколько все плохо, поэтому обычно я вру примерно так: «О, я весь день читаю журналы или кручусь по хозяйству, забираю какую-нибудь ерунду из химчистки…» Но очень часто я ловлю себя на том, что вывожу у себя на ладони шариковой ручкой: «Помогите, помогите», – и к концу дня надпись всегда смывается. Мои мысли зациклены на одном и том же и кружатся маленьким электрическим паровозиком: «Все ненавидят меня и смеются за моей спиной, а может, и не смеются, но только того и ждут, чтобы я опозорилась, ляпнула какую-нибудь глупость (или все равно что, ведь если люди так бдительно следят за каждым вашим шагом, практически все, что бы вы ни делали, кажется им глупостью), а некоторые дожидаются моего пристального и неодобрительного взгляда, чтобы иметь возможность наябедничать друзьям и коллегам: „Я встретил принцессу Сесилию: она сущая стерва, что правда, то правда“.
И куда бы вы ни пошли, люди смотрят на вас так, словно готовы возненавидеть, и взгляды их – будто камни, градом летящие в вас, и вы наконец не выдерживаете, вы останавливаетесь, вы обхватываете голову руками и медленно уходите в небытие.
* * *
Д.У. барабанит пальцами по подлокотнику.
– Я был женат, – сообщает он, – дважды.
– Знаю, – вяло говорю я. Я и в самом деле расстроена той фотографией в «Стар» и статейкой, где меня заклеймили как голодающую до потери пульса истеричку, а я вовсе не такая, просто так сложена, вот бы мне еще объяснить это самой себе.
– Я был женат, – повторяет Д.У., – и одно уяснил совершенно точно. Самое важное в браке – это антураж. Например, легкая беседа за завтраком, добродушное подтрунивание на вечеринках. Комплименты раз или два за день значат куда больше, чем так называемое чувство, о котором, прямо скажем, никто особо не заботится.
Я молча склоняю голову; интересно, почему это мы с Д.У. все время говорим об одном и том же и я даже не пытаюсь ему напомнить, что его последний брак обернулся таким кошмаром (и настоящим скандалом в прессе), и его жена, которой сейчас по меньшей мере лет восемьдесят, но которая раз двенадцать подтягивала лицо и не выходит без розовых солнечных очков, всегда покидает компанию, стоит кому-нибудь упомянуть его имя.
– Я бы даже сказал, – продолжает Д.У. рассеянно, – что антураж – это самое главное в жизни, куда ни взглянешь. Ну, правда, кому есть дело до того, что ты просто кусок дерьма, если на обеденном столе у тебя чудесные цветы, а слева сидит человек-легенда, и справа тоже, и тебя снимают фоторепортеры, а твои носки, благодарение Богу, из кашемира, и ты улыбаешься соответственно, и без твоей фотографии не обходится обзор светской хроники журнала «Вог». Ведь только это и ценится, не правда ли? Ты, конечно, можешь не понимать всего этого, потому что, как все люди с психическими расстройствами, зациклена на себе. Тебе нет никакого дела ни до меня, ни до того, что твоя собака пускает слюни на мой костюм от Прады.
– Мистер Смит не пускает слюни, – говорю я, не в силах даже разозлиться.
– Ох, извини, я имел в виду тебя, – говорит Д.У.
Все еще прижимая к груди Мистера Смита, я позволила ему увести меня от машины на Мэдисон-авеню, где бурят и долбят тротуар, из проезжающего спортивного «мерседеса» вырываются звуки рэпа, люди двигаются под ритмичное громыхание «ну-ка глянь, ну-ка глянь, ну-ка глянь», и в этот краткий миг я чувствую, что звуки города поднимаются грохочущей волной и сокрушают меня. Мы идем по узкой терракотовой лестнице и входим в красивый салон со стеклянной крышей, мраморными колоннами и фонтаном посередине (вероятно, подразумевалась некая имитация римских терм); вокруг него женщины в белых купальных халатах и тюрбанах, лениво развалясь, читают журналы. Я проскальзываю в отдельный кабинет, где обычно угождают знаменитостям, и кто-то одетый в сари снова и снова предлагает мне кофе, чай или минеральную воду (когда я прошу «Кровавую Мэри», все выглядят шокированными) и все сует под нос Мистеру Смиту чашку с водой и ломтиками лимона, от чего Мистер Смит благоразумно отказывается.
И вот они режут. Отрезают мои длинные волосы, которые я носила всю свою жизнь (такова моя жизнь – длинные волосы, мужчинам они нравятся), и каких только оттенков белокурой гаммы они не принимали – все зависело от того, были у меня деньги на окраску в парикмахерской или мне приходилось делать это самой с помощью перекиси. А иногда какой-нибудь из моих приятелей-геев проникался жалостью и договаривался, чтобы меня покрасили бесплатно (это стало нетрудно, как только в колонке сплетен появилось сообщение, что я встречаюсь с принцем Люксенштейнским).
Тут подходит Д.У. и говорит, выпуская дым из ноздрей:
– Сколько людей потрудились на славу, чтобы ты оказалась здесь, Сесилия.
– Я, похоже, должна чувствовать себя виноватой?
– Всего лишь благодарной, – отвечает он и уходит.
И клянусь вам, в то самое время, как они режут, я слышу, что люди говорят обо мне. Шепчут мое имя. Терпение мое наконец лопается, и я кричу:
– Не могли бы вы заткнуться?!
Они так и делают – все, кроме какого-то несчастного, который все долбит и долбит в сотовый телефон гнусавым тенорком:
– …точно, Дик. Она сейчас здесь. Совсем без косметики. И совсем свихнулась. Она не отпускает собаку. Не говорит ни с кем. У нее самая плохая аура, какую я только видел. Может, ей стоит попробовать хрустальные шары?…
Наконец он поднимает голову, и после этого уже никто ничего не говорит.
– Ну что я тебе сделала? – хрипло шепчу я.
Я разглядываю себя в зеркале. Мои голубые глаза очень широко раскрыты. Очень широко, потому что я ЗНАЮ: сейчас не время плакать, не при этих ЛЮДЯХ (если только их можно так назвать), которые сейчас испытывают ко мне столь разные чувства – презрение, страх или жалость, и это напоминает мне мой первый день в школе в Массачусетсе, когда мне было десять лет и я была выше всех одноклассников, а они стояли вокруг спортплощадки и называли меня…
– Мисс… Сесилия… – говорит стилистка. У нее удлиненное лицо и крупные зубы, и она смахивает на говорящую лошадь, но все же на добрую. – Я надеюсь, этот… инцидент не отразится на репутации нашего салона. Этот служащий у нас недавно. Я его сейчас же уволю.
Из-за меня кого-то уволят?
– О… – говорю я кротко и наклоняюсь к Мистеру Смиту.
– Это было очень дурно с его стороны, – говорит стилистка, регулируя наклон спинки моего кресла так, что она ходит ходуном. – Дэвид, – сурово бросает она, – собирайте вещи и уходите.
Этот самый Дэвид теперь старается казаться незаметным. Это худощавый темноволосый парень с черными, как ягоды терна, глазами, под которыми залегли тени; от него явственно попахивает неопределенной сексуальной ориентацией.
– Да ради Бога, – говорит он высокомерно. Наши глаза на секунду встречаются в зеркале, и я вижу его насквозь: вот он выбирается из автобуса, пришедшего из какого-нибудь паршивого городка на Среднем Западе, напористый и полный амбиций; он кого угодно смешает с грязью, чтобы взобраться еще на одну ступеньку (ради смеха или ради выгоды), он сделает все, чтобы облагородить свое ничтожное происхождение и заставить других поверить в его значимость. Но теперь чаще всего он будет рассказывать о том, как его уволили из-за меня, повторять снова и снова, и он разнесет эту историю по своим знакомым, как заразу.
Я точно это знаю. Я встречала немало таких, как он.
Я сама когда-то была такой же.
Этого не скроешь. Даже от себя.
– Я действительно чувствую себя нормально, – мягко говорю я.
Разве не это одна из моих проблем? Нормальна ли я?
– Я не сомневаюсь, – говорит стилистка.
Я такая же, как миллион других женщин в Нью-Йорке.
– Вы родом из?…
– Массачусетса, – отвечаю я.
– Моя бабушка была из Массачусетса.
– Здорово, – говорю я и понимаю, что впервые за бог знает сколько недель поддерживаю нормальную беседу.
Она прикладывает к моим волосам белую губку.
– Как зовут вашу собачку? – интересуется она.
IV
Доктор П. облизывает кончик карандаша.
– Значит, вы думаете, – говорит он, сверяясь с записной книжкой, – что ваш муж и этот ваш друг, Д.У., известный продюсер, вступили в сговор против вас и принуждают вас стать… сейчас я посмотрю… американской принцессой Дианой. Которая, как вы столь проницательно заметили, умерла. Таким образом, вы предполагаете – сознательно или бессознательно, – что ваш муж втайне желает… вашей смерти. – Пауза. – Не так ли?
– Я слышала, как они говорили об этом по телефону.
– О вашей смерти.
– НЕ-Е-ЕТ! – кричу я. – О сговоре.
– Ах вот как. О сговоре.
– Д.У. рассказал мне о той книге, подробной биографии.
– Сесилия, – говорит доктор П., – зачем кому бы то ни было писать такую книгу – «неавтобиографию» – о вас?
– Потому что газетчики… они постоянно преследуют меня… и еще та девушка, Аманда, та, которая… умерла.
– По вашим словам, она была вашей лучшей подругой, однако вы называете ее «та девушка»?
– Она тогда не была моей лучшей подругой.
– Та девушка?
– Ладно, та женщина. – Пауза. – Сегодня утром во всех газетах моя фотография. С прошлого вечера. На балете, – шепчу я.
– Так это были вы, Сесилия? Девушка с короткими белокурыми волосами, которая бежит вниз по лестнице, оглядываясь, смеется и держит за руку неизвестного молодого человека?
– Да! ДА. А вы что, не видели мое ИМЯ… принцесса Сесилия… – Я не выдерживаю и начинаю рыдать, прикрывая лицо носовым платком. – Там за окном фотографы!
Доктор П. встает и отодвигает штору.
– Там никого нет. Только швейцар и старая миссис Блуберстейн со своей мерзкой чихуахуа.
– М-может, их прогнал швейцар?
– Сесилия, – спрашивает доктор, вновь усаживаясь на место, – где вы были в августе тысяча девятьсот шестьдесят девятого года?
– Вы это и сами знаете.
– Так где же вы были?
– На Вудстокском фестивале, – отвечаю я с вызовом.
– И что же вы там делали?
Поиграем рок-н-ролл?
– Доктор, мне было три года. Мать потащила меня туда. На меня никто не обращал внимания. Я часами оставалась в испачканных какашками штанишках. Моя мать наглоталась «кислоты» и была в отключке.
– И все пели-веселились?
– Что значит «веселились»? Хиппи заставляли меня плясать… Я была совсем одна… Мать отключалась.
Доктор П. вдруг превращается в миссис Шпикель, представительницу органов опеки: «Привет, Сесилия. Твоя мать умерла. Пожалуй, к лучшему, что это случилось теперь, когда тебе семнадцать, а не когда ты была ребенком. Я слышала, твоя мать была не в себе…»
Я рыдаю. Рыдаю исступленно, будто разрываюсь на части. И просыпаюсь.
Конечно, умерла мать Хьюберта, а не моя.
Она погибла из-за нелепой случайности, катаясь на лыжах. Хьюберту тогда было семнадцать.
Бедняжка-принц, один на палубе своей двадцатидвухфутовой гоночной яхты, правая рука на штурвале, он вглядывается в морскую даль с тоской и вызовом, темная прядь падает на лоб. Он – мечта всех девчонок: страдающий, жаждущий избавления принц, кумир подростков.
«Я спасу его», – говорю я себе, разглядывая черно-белую фотографию на обложке журнала «Тайм», сидя на убогом фанерном кофейном столике в комнатенке с продавленным диванчиком, обитым зеленым полиэстром, в доме в Лоренсвилле, штат Массачусетс, где моя мать решила поселиться с человеком, который промышлял продажей рыбы.
«Я могу спасти тебя, маленький принц», – думаю я, хотя он вовсе не маленький (шесть футов два дюйма), и уже почти мужчина, и так далеко от меня, на Карибах, в богатом доме, среди людей из высшего общества, и собирается осенью поступать в Гарвард. Я смотрю на фотографию и фантазирую, что он в больнице, после несчастного случая, с повязкой на голове, и что он говорит: «Я хочу, чтоб пришла Сесилия, мне нужна Сесилия». И я врываюсь в палату, и он целует меня.
Мне десять лет.
Ну что же случилось со мной?
Ведь я была сильной. И решительной. Агрессивной, как говорили люди. Меня побаивались. Все видели, что я хочу чего-то, но чего – не знал никто.
Знала я.
Я мечтала о принце.
С тех пор как мне было десять лет, я шла по тропке к пристани, куда должен был причалить корабль судьбы. Откуда мне было знать, что в колледже мне надо было прежде всего изучать искусствоведение? (Но я знала.) И понимала, что мне следует всеми правдами и неправдами устроиться на работу в знаменитую картинную галерею в Сохо*, где можно было встретить богатых и обворожительных мужчин и женщин (мужчин предпочтительнее), которые бы оценили чувство юмора молодой красивой девушки, ее умение подать себя, и взяли бы ее под свое покровительство, и вывели бы в свет, да так, что, даже не уделив должного внимания ее фамильному состоянию и происхождению, газеты и журналы начали бы обращать внимание на ее присутствие на престижных приемах. И откуда мне было знать, что однажды в галерею придет Таннер и я сделаю все, что в моих силах, чтобы стать его девушкой, а когда появится истинный предмет моих мечтаний – а он, я знала, непременно появится, ведь он живет в Сохо и коллекционирует живопись, – я уже буду принадлежать достойному сопернику и это сделает меня еще более желанной?
Бывает, что вы просто знаете все это. Нутром чуете. И все мои чувства тогда обострились, все инстинкты. Примитивные и агрессивные. И я жила так, будто что-то направляло меня.
Но это прошло. Это покинуло меня.
(Куда ушло? И смогу ли я вернуть это обратно?)
Сейчас я почти постоянно БОЮСЬ. Боюсь врачей, юристов, политиков, фоторепортеров, авторов статеек в колонке сплетен – всех, кто может употреблять слова, которых я не знаю, или обсуждать события, о которых я опять же не имею понятия, хоть мне и следовало бы иметь; всех актеров и журналистов, женщин, которые пережили естественные роды, женщин, которые говорят на трех языках (обязательно на итальянском и французском), – да любого, кого люди считают талантливым, или забавным, или просто настоящим англичанином. Как вы можете догадаться, подобные люди и окружают Хьюберта, вот почему, когда нам предстоит куда-нибудь идти, я заблаговременно притворяюсь совершенно разбитой (так мне обычно удается никуда не ходить). А если я не имею возможности изобразить симптомы угрожающего моей жизни заболевания, то сижу в уголке, обхватив руками колени, откинув голову, с отсутствующим выражением лица, что отбивает у людей всякое желание разговорить меня.
Но то был особенный вечер, и никакие измышления не могли предотвратить неизбежного: моего присутствия на полувековом юбилее Нью-Йоркского балета.
Без моего мужа.
Который вместо этого ИГРАЕТ В КАРТЫ.
Он сидит в гостиной, в красно-белой полосатой рубашке, подтяжки отстегнуты, и пьет пиво со своими дружками с телевидения, чьи имена я до сих пор не потрудилась запомнить, когда я спускаюсь по лестнице, одетая в белое парчовое платье с отделкой из серой норки и в длинных серых перчатках. Моя мать замужем за торговцем рыбой. Мой беспутный отец живет в Париже. А я иду на балет.
Неужели никто не понимает, насколько УЖАСНА жизнь?
Было время, я Бога молила, чтобы попасть на подобное торжество. Я выклянчивала лишний билетик, подлизывалась к приятелям-геям, которые соглашались мне помочь, покупала платье, надевала, подвернув все ярлычки, а потом надменно возвращала его в магазин – и все это лишь ради того, чтобы однажды стать той, кем я стала.
– Привет, – нервно говорит Хьюберт, поднимаясь и ставя свое пиво, – я… я не сразу тебя узнал.
Я скорбно улыбаюсь.
– Д.У. еще здесь?
Я качаю головой.
Он поворачивается к приятелям:
– Думаю, мы бы знали, если бы он был здесь. Д.У. – друг Сесилии. Он…
– Сопровождает меня, – говорю я быстро.
Дружки кивают, им неловко.
– Послушай… – Хьюберт приближается, берет меня за руку и отводит в сторонку. – Я правда ценю это, знаешь?
Я стою, опустив голову.
– Я не понимаю, зачем ты заставляешь меня делать это.
– Затем, – отвечает он, – что с прошлым покончено, и это к лучшему.
– Не для меня.
– Послушай, – говорит он, кивая приятелям, и тащит меня в библиотеку, – ты всегда твердила, что хочешь быть актрисой. Просто притворись, что ты актриса и снимаешься в кино. Я всегда так делаю.