– Петра Илларионовича представлять нет необходимости, – сказал камергер, взяв за локоток Друбецкого. – А вот остальные в представлении, конечно же, нуждаются. Граф Казимир Биллевич (светловолосый изящно поклонился). Владелец имений, лесов с вепрями и лешими и чуть ли не городов с озерами. Мой большой друг, путешественник и книжник, охотник и азартный игрок, а также вдохновенный рыцарь Красоты и Грации, – он ухарски, по-родственному подмигнул девушкам. – Каким-то удивительным образом все это в нем сочетается весьма даже гармонично, завидую… Полковник Павел Карлович Кестель, славный боевой офицер, недавно переведен в Петербург из Новороссии, прошу любить и жаловать. С ним, Андрюша, вам найдется о чем поговорить, общих знакомых множество, одни походы проделывали… (Полковник раскланялся вполне светски.) И наконец, Готлиб Рудольфович фон Бок, можно сказать, восходящая звезда ключевого департамента министерства финансов, действительный статский советник, большая умница и опять-таки мой добрый приятель… Андрюша!
Ольга обернулась даже раньше, услышав за спиной сдавленный вскрик наподобие стона. Бригадирша, помертвев и полузакрыв глаза, оседала наземь и, если бы ее не подхватили два проворных лакея, вот-вот растянулась бы на мощенной мраморными квадратными плитками дорожке. Возникла некоторая суета, все лица стали озабоченными, князь, сведя брови, отдал распоряжения – и старушку бережно повели к дому, а следом заторопился неожиданно обретший пациентку доктор Гааке. Использовав момент, Ольга направилась следом с таким видом, словно и ей было необходимо во всем участвовать, – отчего-то именно сегодня, в противоположность прошлым встречам, камергер ей был особенно неприятен. Насколько она могла заметить, никто ее поступку не удивился – тем лучше…
В комнате Бригадирши наметился поначалу легкий переполох – сбежались горничные и куча прочего дворового народа, коему вовсе не было надобности тут находиться. Но кругленький немец, несмотря на свой простецкий вид, в профессиональном отношении был орлом: не особенно и повышая голос, не прилагая особых усилий, он в минуту очистил помещение от всех лишних, оставив одну-единственную горничную и Ольгу (возможно, оттого что она не суетилась и не глазела, а стояла в уголке). Лавровишневые капли, нюхательные соли… Не прошло и нескольких минут, как со всей заботливостью уложенная в постель старушка открыла глаза, глянула вполне осмысленно, и ее щеки приобрели почти нормальный цвет. Разогнувшись, немец отошел к Ольге и, утерев пот со лба синим платком, сказал тихонько:
– Осмелюсь полагать, ничего страшного. Легкий обморок с головокружением. Что поделать, годы… Думаю, следует оставить эту прилежную девушку, а нам с вами удалиться, чтобы почтенная дама могла отдохнуть…
– Все уйдите, – вдруг произнесла старушка сильным, звучным, почти обычным голосом. – Только ты, Оленька, останься… – и в ее голосе прорвались жесткие, непререкаемые барские нотки прошлого столетия. – Я понятно изъясняюсь?
И горничная, и доктор Гааке вмиг оказались за дверью, аккуратно притворив ее за собой, а Ольга в некоторой растерянности осталась стоять на том же месте. Бригадирша поманила ее сухонькой рукой:
– Еще ближе, душа моя, а то услышат… Смеяться станут… Полагая, что самые умные, а старуха соскочила с ума… Хоть умом, верь, душа моя, я не повредилась ничуточки… Еще ниже наклонись…
Ольга терпеливо склонилась к постели, откуда резко пахло всевозможными аптечными снадобьями, только что пущенными в ход в немалом количестве.
Глаза у Бригадирши были молодые и ясные, как всегда, она и в самом деле нисколечко не походила на настигнутую маразмом дряхлость…
– Это мне наказание, наверное, – тихо, но чрезвычайно внятно выговорила старушка. – За то, что Бога подзабыла, за то, что его гневила сплошь и рядом, за то, что забавлялась с вещами, от которых держаться бы подалее…
– Все обойдется, Устинья Павловна, – сказала Ольга тем бодро-покровительственным тоном, каким говорят с детьми и больными. – Доктор сказал, что это всего лишь легкий обморок…
– On trouve remede a tout, excepte a la mort[7], – отрезала старушка. – Что он понимает, немец, особенно доктор – у них вместо мозгов цифирь с латинскими этикетками… Обморок сам по себе по макушке не бьет… Точно, это мне выпало такое наказание. Оленька, я ведь, право слово, не виновата! – вырвалось у нее чуть ли не со стоном. – Такое уж было ерническое, легкомысленное время – осьмнадцатое столетие. Не верили ни в Бога, ни в черта, кидались в такие забавы, что сейчас дрожь прошибает до самых пяток…
Ольга терпеливо сидела у постели, наклонясь к изголовью. То, что она слышала, было бессвязным и непонятным, но на бред не походило…
Бригадирша обвела взглядом комнату, не поворачивая головы, скривилась:
– Ну кто ж думал… Ни иконы, ни крестика, а как молиться, я, чай, и запамятовала вовсе… Душа моя, сделай милость – не откладывая, раздобудь мне…
– Что?
– Икону, а лучше две, лампадку, книгу какую-нибудь… духовную… не помню, что и полагается… Библию, Псалтирь… С молитвами… И совсем бы хорошо было покликать… как его там… отца… имя-то забыла…
– Отца Алексия?
– Это он – в имении?
– Он, конечно.
– Ну, значит, его… Пусть прихватит все, и поскорее… Вдруг и обойдется…
– Что случилось?
– А если он – по мою душу? – выдохнула Бригадирша. – Вроде бы и прожито – больше некуда, а все равно страшно, когда так вот, будто гром с ясного неба… – Она крепко ухватила Ольгу за руку, взгляд был совершенно разумным и печальным. – Как я вообще жива осталась, когда его увидела…
– Кого?
– Да этого самого графа, – сказала Бригадирша. – Пана Казимира. Ты, Олечка, можешь сколь угодно думать, что старуха выжила из ума, только я тебе говорю твердо и клянусь чем угодно: видывала я уже этого молодца. Пятьдесят с лишним лет назад, при дворе матушки Екатерины. Когда еще Речь Посполитая была сама по себе, не раздерганная на три части. Нисколечко не изменился, разве что нынче он без парика, поскольку их теперь не носят… Та же стать, те же глаза, и походка та же, и даже перстни те же, два приметных, я их помню досконально. Именно что граф Казимир Биллевич, знатный литовский магнат… И леса у него, тут Михаил Дмитриевич, не зная того, угодил в самую точку, не только с лешими, а еще и с ведьмами… У них в Литве ведьмы были знатные … а наверняка и сейчас есть, никуда не делись… От них, быть может, и нахватался… Мы тогда были молодые, глупые, в Бога не верили и черта не боялись в соответствии с духом века, и случались такие забавы, что мне сегодня и выговорить жутко… Самой не верится, а ведь все это было – все, что он тогда, хвост передо мной распуская, вытворял… – она дышала тяжко, прерывисто. – Ну да, и о том речь шла, что стареть он не будет до-олго… и если я захочу, могу тоже… Только я не осмелилась, Олюшка, всякое вытворяла, а на это не осмелилась, как только узнала, через что предстоит пройти… А он, выходит, смог … Переступил. И стоит он теперь такой же молодой и статный, как чуть ли не шестьдесят лет назад, а я лежу трухлявою колодой… Только жалеть тут не о чем – душу, хочется верить, сберегла… Что так смотришь? Не веришь?
– Устинья Павловна, – сказала Ольга как могла убедительнее. – Вы, мне представляется, совершенно не подумали об очень простом объяснении. Самом что ни на есть приземленном, ничего общего не имеющим со… всякими ужасами. Дети похожи на родителей, а внуки – на дедушек-бабушек. И этот молодой человек – не более чем внук вашего графа. Титул передается по наследству, да и в том, что он – тоже Казимир, ничего нет удивительного: по всему миру, во многих фамилиях есть излюбленные имена, особенно если принадлежат они предкам известным, чтимым… Вот и здесь мы с таким столкнулись. Фамильное сходство, фамильное имя…
– Мед бы пить твоими устами… Только это не внук, верно тебе говорю. Он самый. Никакой внук не будет так похож, до мельчайшей черточки, да и перстни, весьма непростые, не дались бы ни сыну, ни внуку, уж поверь ты мне на слово. Долго рассказывать… и жутко, иначе бы рассказала… Это он, говорю тебе, тот Казимир. Не знаю уж, как он меня узнал в нынешнем убогом виде, с тех пор не встречались, но что узнал – можно ручаться. Так насмешливо глянул, что не нужно никаких слов…
– Показалось вам, Устинья Павловна, – сказала Ольга.
И подумала не без грусти: началось. Крепка была Бригадирша, до последнего момента пребывала в здравом уме и трезвомыслящем соображении, но пришла и ее пора… Жаль, искренне жаль, старушка всегда была к ней добра и расположена. Грустно-то как…
Старушка смотрела на нее печально и строго.
– Рассердиться бы на тебя, да по справедливости и нельзя – я в твои годы… да и долго потом была такая же, пока гром не грянет, мужик не перекрестится…
Ольга подумала мельком, что Бригадиршу действительно крепко приперло, как выражаются мужики, – будь дела не так плохи, она непременно бы изрекла французскую пословицу, русских от нее в жизни слыхивать не доводилось…
– Ладно, ладно, – сказала Бригадирша, откинувшись на пышные подушки и скорбно поджав губы. – Думай, что тебе угодно: из последнего ума выжила старуха, заговариваться стала, чудится ей средь бела дня всякая чушь… Но ты все ж услужи бедной скорбной умом, принеси икону и все прочее. Руки, чай, не отвалятся, и спина не треснет. Душевно тебя прошу…
– Да, конечно, – сказала Ольга и вышла в коридор.
На нее выжидательно, с немым вопросом уставились все там находившиеся – доктор, добрая дюжина сбежавшейся дворни, лакеи.
Ольга медлила. Говоря по совести, в княжеском имении не было никого (речь идет о господах, конечно), кто относился бы к вере истово. По торжественным дням службы, конечно, отстаивали все, это считалось таким же хорошим тоном, как принимать гостей, давать балы и пользоваться веером. Но этим и ограничивалось, ни малейшего рвения по обычным дням никто не проявлял, к исповеди ходили раз в сто лет, перед сном не молились, так что отец Алексий не мог пожаловаться на тяжкие пастырские труды. Ольга, как и все, не чувствовала в душе порыва каждодневно и регулярно исполнять все, что предписывалось. Икона у нее в комнате, правда, имелась, как у всех, тем и ограничивалось.
Если совсем откровенно, она плохо представляла даже, в каких выражениях просить у священника требуемое старушкой и как с ним держаться…
– Как себя чувствует больная? – спросил доктор Гааке.
– Хорошо, можно сказать, – задумчиво произнесла Ольга. – Разве что заговаривается чуточку…
Понятливо покивав, доктор обошел ее и нырнул в дверь старушкиной спальни. Ольга огляделась. И, высмотрев Ларионовну, игравшую среди горничных Бригадирши роль этакой статс-дамы, вспомнила, что просьбу эту можно без всякого труда переложить на прислугу – для того люди и существуют, чтобы приходить на помощь в случае любых надобностей…
Двинувшись прямо на зевак – перед ней торопливо расступились, – она взяла старуху за острый локоток, отвела в сторонку и вполголоса распорядилась:
– Ларионовна, беги, не мешкая, к отцу Алексию. Барыня требует икону, лампаду, божественные книги… Незамедлительно. Ты уж справишься, я на тебя полагаюсь…
– Настолько уж плоха… – протянула старуха. – При добром здравии ведь и в голову бы не пришло… Лучше поздно, чем никогда, сколько я ей говорила…
– Ступай! – притопнула Ольга.
– Барышня!
К ней протискивалась Дуняшка с каким-то странным лицом, то ли удивленным, то ли перепуганным. Наклонилась к Ольгиному уху и зашептала:
– Дивные дела, господи… Там к вам мальчонка прибежал, от мельника… Изволите выслушать или прогнать прикажете? Не хватало еще, чтоб Сильвестр лез со своими делишками в имение…
– Ну, такие вещи не тебе решать, – сказала Ольга рассеянно, глядя, как Ларионовна прытко удаляется по коридору. С выполнением странной просьбы Бригадирши, таким образом все в порядке. – Где он?
– Где ж ему быть? Чай, не на парадной лестнице. У заднего крыльца мнется. Племянник он мельнику, что ли…
– Пойдем посмотрим, – сказала Ольга.
У заднего крыльца и точно маялся босой крестьянский мальчишка, которого Ольга смутно помнила – где-то доводилось видеть.
– Что случилось? – спросила она холодно.
Мальчишка с видом глупым и старательным произнес, как заученное:
– Помирают, стало быть, Сильвестр Фомич. Совсем плохи, не встают с утра. Так и говорят: конец, мол, пришел. И некому водицы подать, не говоря уж про помощь. Вот Сильвестр Фомич и просят великодушно вашу милость явиться по доброте душевной, хотя б молитовку какую прочитать. Все бросили, в избу заходить не хотят…
Удивительное дело, но в его взгляде Ольге почудилась откровенная неприязнь, решительно идущая вразрез с просьбой и заискивающим тоном…
Думала она недолго. Как-никак была крепко обязана Сильвестру за избавление от разбойников – к тому же, что греха таить, это был удобнейший повод отлучиться из дома и подольше не встречаться с господином камергером…
Не прошло и часа, как она верхом на Абреке въезжала в Кистеневку. Спрашивать избу мельника не пришлось – издали был заметен одинокий домишко, стоявший на отшибе от деревни, едва ли не в полуверсте. И возле него собралась немаленькая толпа, представлявшая собою, если прикинуть, все население Кистеневки, способное ходить самостоятельно. Совсем уж близко никто не подходил – мужики и бабы, старики и дети, старухи, девки и молодые парни сгрудились полукругом саженях в десяти от избенки. Изба выглядела ухоженной, содержавшейся в порядке и заботе (чем выгодно отличалась от иных крестьянских), вот только при ней не было ни единого дворового строеньица: ни хлева, ни конюшни, ни амбара, ни даже собачьей конуры. И огорода не было. Надо полагать, мельник, будучи бобылем, хозяйством не занимался совершенно – а значит, не испытывал в том ни желания, ни потребности.
Ольга шагом подъехала к собравшимся, спрыгнула с седла, не глядя бросила поводья в чьи-то моментально протянувшиеся услужливые руки. По толпе прошел заинтересованный шепоток, как порыв ветра, и тут же утих. Любопытство в устремленных отовсюду глазах было каким-то бессмысленным, вроде коровьего – и эти лениво-примитивные взгляды Ольгу отчего-то разозлили. Похлопывая татарской нагайкой в чеканном серебре по голенищу сапожка, она двинулась прямо на толпу.
К некоторому ее удивлению, перед ней не торопились расступаться. Чуть раздались в стороны, и все, дорогу не освободили. Взгляды стали какими-то озабоченными, напряженными. Послышалось глухое ворчание, смысл коего она не понимала.
Ольга остановилась, недоуменно подняв бровь излюбленным княжеским жестом. Ворчание крепло, усиливалось, и наконец от тех, кто стоял ближе всех к ней, Ольга услышала что-то вполне членораздельное:
– Барышня, не надо бы туда…
– Неча там делать… Известно, Сильвестр…
– Мы уж и матицу разбирали, и кол втыкали в потолок, а он все не кончается – известно…
И сразу несколько голосов забубнили:
– Известно… Известное дело…
– Барышня, по-доброму – не след… Не стоит…
С непонятно откуда взявшейся злостью Ольга шагнула вперед, подняла плетку к чьей-то глупо скособоченной бородатой физиономии и произнесла с холодной господской уверенностью, за которой стояли долгие столетия:
– Дайте дорогу…
Подействовало: «добрые поселяне» (как эту разновидность человечества именуют в пьесах на театре), оттаптывая друг другу ноги и неуклюже пихаясь локтями, довольно прытко раздвинулись, образовав узкий проход, по которому она решительно направилась к избе.
Нагибаться не пришлось, притолока была высокая, сработанная под немаленький мельников рост. В горнице было полутемно (оба окна занавешены чистыми тряпицами), пахло сушеными травами и свежим бельем. Мимолетно глянув вверх, Ольга, к своему удивлению, обнаружила, что там зияет узкая продолговатая дыра: матицу, толстое бревно, на котором держался потолок, выворотили напрочь, а рядом с дырой виднелся толстый кол, забитый меж разошедшимися досками. Пожав плечами, она шагнула внутрь, огляделась, глаза привыкали к полумраку.
Рядом с порогом стояла крынка с водой. У противоположной стены, на постели, звучно пошевелился человек, оттуда послышался слабый голос:
– Спасибо, барышня…
За спиной Ольги раздался голос проводившего ее сюда юного посланца – азартный, дрожащий от непонятного возбуждения, исполненный, казалось, жгучей надежды:
– Дяинька Сильвестр, позволь, я те напиться подам… Жажда мучит, поди… А, дяинька…
– Цыц! – прозвучал неожиданно сильный и резкий окрик. – Миколка, цыц! Не по себе дерево рубишь, мелкота… Пошел вон сей же момент, а то… Кому говорю? Я еще живой пока, смотри, хлебало завидущее… Ну?
Мальчишка проворно юркнул в дверь и громко захлопнул ее за собой. Мельник пошевелился:
– Водички бы…
Подхватив крынку, Ольга без колебаний подошла к постели. Насколько ей удалось рассмотреть, мельник, много лет державший всю округу в почтительном страхе, выглядел хуже некуда: лицо невероятным образом иссохло, так что кожа обтянула скулы, челюсти, подбородок, ястребиный нос стал узким и заострился, рот провалился. Почти ничего не осталось от кряжистого, сильного, уверенного в себе человека, с которым она виделась не далее как позавчера, словно его подменили самым чародейским образом. Но голос был прежний, знакомый, звучный и властный, почти не подъеденный хворью.
Из-под одеяла в цветочек вынырнула худая голая рука с обтянутыми кожей крючковатыми пальцами, больше похожими на гвозди, – бог ты мой, и это та самая широкая ладонь, что позавчера так уверенно покоилась на крученом поясе?!
Мельник глотал воду жадно и громко, добрую половину проливая на одеяло. Ольга кинулась было помочь, но Сильвестр так зыркнул в полумраке, что она остановилась.
– Чего уж теперь… – сказал он, словно бы в оправдание. – Эти – там?
– Вся деревня, наверное, – сказала Ольга.
Мельник уронил руку с пустой крынкой, разжал пальцы, и крынка, жалобно погромыхивая, укатилась под кровать.
– Дуралеи, – обронил он с нескрываемым презрением. – Не было разговоров, что самое время клад искать?
– А вы знаете, что-то такое я слышала, – вспомнила Ольга, подумав. – За спиной явственно прозвучало: теперь, мол, не грех и клад поискать, то-то, поди, запасено…
– Я ж говорю – дуралеи, – процедил Сильвестр. – Бывает, конечно… вот только у меня никакого клада нет… по крайней мере такого, каким эти мизерабли могли бы воспользоваться.
– Мизерабли? – подняла брови Ольга. – Откуда вы знаете такие слова?
– А почему б и не знать? – судя по тону, мельник ухмыльнулся.
– Значит, не зря про вас говорили…
– Что?
– Что человек вы непростой …
– Как посмотреть… – сказал Сильвестр.
– Послушайте, – сказала Ольга. – Что я могу для вас сделать? Откровенно говоря, молитвы я и не знаю наизусть, разве что «Отче наш» с грехом пополам… Может быть, послать за доктором? В имении хороший доктор, даром что немец…
– Да доктор здесь уже ни к чему. Что немец, что швейцарец. Все, Ольга Ивановна. Это – рубеж. А потому все усилия будут бессмысленны и напрасны…
Его речь звучала гладко и свободно, совершенно не по-мужицки, и Ольга окончательно уверилась, что имеет дело с человеком, в некотором смысле деревне абсолютно чужим. В голове у нее завертелись реальные истории и полусказочные россказни о блестящих гвардейцах, ставших деревенскими отшельниками, о титулованных дворянах, растворившихся в коловращении простой жизни, как тут было не вспомнить о легенде, согласно которой не кто иной, как сам государь император Александр Павлович не скончался своей смертью в Таганроге, а в облике лапотного мужика ушел бродить по Руси…
Что бы там ни было и как бы дело ни обстояло, в одном можно быть уверенным твердо: у Сильвестра не было ни малейшего сходства с государем императором Александром Павловичем.
– Подойдите поближе, – сказал Сильвестр, и Ольга послушно приблизилась. – Ну что же, Ольга Ивановна… Высмотрел я вас, уж простите…
– Господи, за что?
– За все, – загадочно произнес мельник. – Возможно, я поступаю плохо, но, цинично выражаясь, в моем положении с моим прошлым за спиной о совести рассуждать как-то и смешно… Грехом больше, грехом меньше – какая, в сущности, разница… Потому что ведь есть в вас что-то, угрызения совести заглушающее…
– Да о чем вы?
Везло ей сегодня на бредящих – только что Бригадирша, а теперь и этот…
Глаза Сильвестра странно поблескивали, как освещенные изнутри синие стекляшки.
– Не зря ж говорится – на кого Бог пошлет, – сказал он внятно и словно бы чуточку насмешливо. – Что уж теперь… Ольга Ивановна, запоминайте накрепко: Джафарке ни за что не давайте сесть на шею, он, сами убедитесь, баловник и ветрогон, лишь только покажете слабину – на шею сядет и ножки свесит. Покруче, главное, со всеми покруче, а то заездят они вас, а не наоборот…
– Какой еще Джафарка? – в совершеннейшем недоумении спросила Ольга. – О ком вы говорите?
– Узнаете, – хмыкнул мельник. – С Джафарки начинайте. Если что, кувшинчик на мельнице, там найдете. И при надобности – об пол с маху, да хорошо бы не единожды. Тут-то его и поставит по стойке «смирно», как бывалого солдата на смотру. Мельница, считайте, ваша, это с избой могут творить что угодно, сиволапые и бессмысленные, хоть сжечь, – а вот мельница никому не по зубам… И остальных, говорю вам, покруче держите – они доброе отношение почитают за слабость и отвечают, поганцы, соответственно… Ну, да вы, насколько я могу судить по редким нашим встречам, девушка самостоятельная, характера не слабого, да вдобавок, простите великодушно, расположены кое к чему, мне думается. Как выражаются в далеких иностранных землях, un doigt pris dans l'engrenage, toute la main у passe…[8]
Ольга уже ни капельки не удивилась, что загадочный мельник знает французский, на котором изъясняется, как можно сделать вывод, с непринужденностью человека, владеющего языком в совершенстве. Но вот все его мутные речи выглядели совершенно непонятными…
– Может, все-таки доктора? – робко поинтересовалась она.
– Тьфу ты! Я же говорю, поздно и бесполезно… Дайте руку, Ольга Ивановна, смелее, смелее… Ну, коли уж так вышло… Вы, главное, не переживайте особо. A forse de mal aller, tout ira bien[9]. Ну, давайте руку…
Он вновь выпростал из-под одеяла руку, похожую на худую птичью лапу, требовательно потянулся к ней, и Ольга, после долгих колебаний (холоднющая, наверное, как лед…) протянула ладонь – и ее тут же сжали пальцы мельника, по-прежнему сильные, нисколечко не холодные, наоборот, едва ли не пышущие жаром, будто распахнулась дверца на совесть натопленной печи, ало-золотой внутри…
Трудно описать все, что она почувствовала. От жарких пальцев, намертво ухвативших ее ладонь, вмиг распространилось нечто, не имевшее названия в человеческом языке, сотрясшее все тело в судорогах, звонко и туго изнутри ударившее по коже, словно сильная струя воды, заполнившая сосуд… Перед глазами полыхнули цветные пятна, на миг пустоватая горница озарилась, стала видима вся с нереальной четкостью, от мышиной норки в углу, за печью, до слегка осевшей доски подоконника и ореховой скорлупы в дальнем углу.
Ольгу сначала швырнуло куда-то вниз, словно земля провалилась под ногами, потом завертело в полной темноте, причудливо бросая и ворочая…
И вдруг все прекратилось так же молниеносно, как и началось. Она, склонившись, стояла в полутемной горнице у низкой постели, сжимавшие ее ладонь крючковатые пальцы, явственно холодея, медленно разжимались, и стоило Ольге сделать слабое, испуганное движение, как рука мельника упала с постели и замерла, едва касаясь половиц кончиками растопыренных пальцев.
Мельник лежал неподвижно, наполовину утонувшее в подушке лицо было застывшим, неподвижным, мертвым. Он не шевелился, дыхания не слышалось, губы не шелохнулись. Глаза стали тусклыми.
Что-то прошумело снаружи – словно сильное хлопанье множества птичьих крыльев, послышалось и тут же оборвалось хриплое карканье, будто разом взмыла испуганная стая воронья. Странные звуки унеслись вверх, стихли, оставив давящую, тяжелую тишину.
Ольга пошатнулась, ощутив легкое головокружение.
Темные, мохнатые клубки брызнули из-под кровати и с невероятной скоростью принялись кататься по горнице, удивительным образом ухитряясь не сталкиваться. Кажется, их было дюжины две, они так суетились, что точно сосчитать не удалось бы и человеку, пребывавшему в самом спокойном настроении. А с Ольгой все еще происходили странности: то она, полное впечатление, не чувствовала пола под ногами, словно бы взмывала вверх, пусть и невысоко, а потом приземлялась с явственным толчком в подошвы; то горница принималась вертеться вокруг нее, словно ярмарочная карусель; то с потолка сыпалось нечто поскрипывающее, визжащее, а когда она задирала голову, не видела ничего…
Ошарашенная всем этим, она так и стояла у изголовья, вцепившись в деревянную спинку кровати, и как завороженная смотрела на неподвижное лицо Сильвестра – вот чудо, не испытывая ни тени испуга ни перед покойником, ни в отношении всех этих странностей вокруг нее.
Внезапно все кончилось – горница стала совершенно пустой и тихой, солнечный свет пробивался сквозь щели в занавесках, мир вокруг стал прежним, спокойным, устойчивым. Только кровать с покойником, большой табурет поодаль да крынка, во время всех этих пертурбаций выкатившаяся из-под кровати и лежавшая теперь посередине горницы.
Встряхнув головой, Ольга прислушалась к своим ощущениям и мыслям. Мысли пребывали в совершеннейшем сумбуре, собственно, их не было вообще, никаких, ни здравых, ни глупых, но пропало и головокружение, девушка чувствовала себя бодрой.
Потом появились и мысли. Целых две. Сначала Ольга подумала, что ничего удивительного в только что завершившихся непонятных явлениях нет: известно ведь, что колдуны умирают иначе, чем обычные люди. В этой связи еще что-то крутилось в голове, некие важные истины, но сейчас она не могла припомнить, о чем речь.
А вторая мысль – что делать ей теперь тут больше нечего. Даже молитву читать не пришлось, да теперь и поздно, надо полагать…
Не оглядываясь на покойника, она вышла из избы.
Стоявшие близко от нее шарахнулись, отпрянули моментально, образовав широкий проход, куда смогла бы проехать шеренга из четырех гусар. В задних рядах кто-то громко, пронзительно охнул и тут же умолк, словно поперхнувшись. Собравшиеся медленно-медленно отступали, словно перед Ольгой двигалась целая дюжина проворных гайдуков, невидимых, правда, и распихивала сельчан со всем рвением.
Один Миколка остался стоять на прежнем месте – и уставился на Ольгу со столь жгучей ненавистью, что ей стало не по себе. Никак нельзя было предполагать в подростке такой лютой злобы. Взгляд из тех, про которые говорится: мог бы – убил бы… Но ведь она ничегошеньки ему не сделала!
Ей стало вдруг уныло, даже мерзко среди этих людей, вытаращившихся на нее с раскрытыми ртами и глупо округлившимися глазами. Она направилась к своему коню. Державший его мужик, не выпуская уздечки, попятился, и Абрек поневоле пошел за ним.
Незадачливый коновод, как можно было ожидать, споткнулся обо что-то, полетел вверх тормашками, что выглядело крайне комично, но никто не засмеялся. Ольга ускорила шаг и протянула руку к поводу.
Абрек шарахнулся, задирая голову, похрапывая и кося огромным лиловым глазом, издал жалобное ржанье, сделал даже попытку взвиться на дыбы.
– Да что с тобой? – в сердцах бросила Ольга. – От этих болванов заразился?
Конь пятился, дрожа всем телом, и ей никак не удавалось схватить свободно свисавшую уздечку.
Словно вспомнив вдруг что-то, она подняла руку, сложила пальцы ковшиком, как Сильвестр давеча, – и ощутила, как нечто так и ударило от нее в сторону коня. Точнее обрисовать происшедшее не представлялось возможным, потому что она не знала таких слов – если они вообще были в языке, что весьма сомнительно…
Как бы там ни было, Абрек перестал пятиться и дрожать, Ольга без малейшего труда ухватила повод и привычно взлетела в седло. Толпа продолжала расступаться, лица оставались столь же глупыми. «Глупость пейзанина переходит все мыслимые пределы, – выразился однажды доктор Гааке, когда тщетно пытался втолковать какому-то сельчанину, что лекарственные порошки следует растворять в воде и пить, а не натирать ими больное место. – Причем это утверждение, фройляйн, справедливо для всей Европы, боже упаси, не подумайте, что я веду речь об одной только России…»
Сейчас Ольга, глядя с высоты седла на эти дурацкие рожи, готова была с прилежным немцем согласиться. Проехав мимо последних, она с облегчением дала Абреку шенкеля, и он пошел крупной рысью.
Какое-то время она не оглядывалась – но потом, отъехав уже достаточно далеко, отчего-то почувствовала в этом настоятельную необходимость и, остановив коня на пригорке, повернула голову.
Отсюда прекрасно было видно всю деревню. И мельникову избу тоже. Но уже не было избы – на ее месте плескалось, корчилось, рвалось в небо золотисто-рыжее пламя, почти бездымное, ярое…
– Идиоты, – сказала вслух Ольга, пожала плечами и тронула коня – вмешиваться было бессмысленно – зачем, какой в том прок?
Обратная дорога заставила ее не раз удивиться.
Черт-те что происходило то ли с окружающим миром, то ли с ней самой. Несколько раз из леса доносились предельно странные звуки, такие, что непонятно было даже, живое существо их издает или это какой-то чисто природный курьез, – некое металлическое цокотанье, заливистый свит неясного происхождения. Остальные оказались еще более трудноописуемыми.