Неожиданно вместо Симоны является Шарлотта. Ее груди, похожие на тыквы. Как они качались взад-вперед, когда она стояла на коленях, опершись на руки.
Вот из глубин памяти всплывают другие видения. Инга в Берлине. Помощница в штабном отделе кадров. Комната, отведенная мне комендантом вокзала. Комната в берлинском доме или, точнее говоря, целый зал. Не зажигай свет: здесь нет светомаскировочных штор. Я дотрагиваюсь до нее. Разведя бедра, она принимает меня в себя. «Ради бога, не останавливайся! Продолжай! Не останавливайся! Вот так!»
Бригитта с ее страстью к тюрбанам. «J'aime Rambran… parce qu'll a son style!» [112] Я не сразу сообразил, что она имеет ввиду Рембрандта.
И девчушка из Магдебурга с немытой шеей и веснушками на носу! Наполовину заполненная пепельница, в которой валяется использованный презерватив. Блядская стервозность этих шлюшек школьного возраста! Удовлетворенное желание проходит, и тут же начинаются жалобы: «Что на этот раз не так? Думаешь, я буду ждать до тех пор, пока мой жар не превратится в лед? Попробуй расслабиться!» И сразу вслед за этим: «Помедленнее — что ты делаешь — хочешь, чтобы у меня голова отвалилась?»
Карусель продолжает кружиться передо мной, и я вижу, как мимо меня проплывает волонтерка с огромными висящими грудями. На вопрос, почему она свободно отдается совершенно задаром, бесплатно, она ответила, что «поддерживает честь мундира». С ней можно было проделывать все, что только угодно, но никакие обычные приемы не могли заставить ее кончить. Ей была нужна гимнастика — принимаешь упор лежа, опираясь на руки и на носки, и бодро демонстрируешь, как сексуально ты умеешь отжиматься на ней.
Я четко вижу оконное стекло с «морозным» узором, самое нижнее из трех в покрашенной белой краской двери. За ним маячит призрачное лицо: изгнанный муж на четвереньках, подобно страусу уверенный в собственной невидимости. «Взгляни на него — ну посмотри же на него! Герр Подглядывающий собственной персоной!»
А теперь передо мной крутится сказочная прялка: колени согнуты, сидит на корточках верхом на мне, болтая так, словно внизу под ней вовсе ничего не происходит. Она не хочет, чтобы я шевелился. Играет в пятилетнего ребенка и рассказывает мне сказки. Где же я встретил ее?
Две обнаженные шлюхи в комнате задрипанного парижского отеля. Я не хочу видеть их. Уходите прочь! Я пытаюсь сконцентрироваться на Симоне, но не могу вызвать ее в своих видениях. Вместо нее я вижу, как одна из двух проституток подмывается, сидя на биде прямо под электрической лампочкой без плафона. У нее бледная, обвисшая кожа. Другая не лучше. Она не стала снимать с себя ни чулки, ни грязный пояс с резинками. Болтая, отвернувшись в сторону, она дотягивается до потрепанной сумки для покупок и почти с жалостью достает оттуда маленького, уже освежеванного кролика. Мокрые обрывки газет приклеились к нему серыми пятнами. Голова наполовину отрублена. Темно-красные капли крови обозначают след, оставленный топором. Та шлюха, что сидит на биде лицом к стене, плещется, запустив себе обе руки между ног, взвизгивает всякий раз, как выворачивает голову назад, в сторону синевато-белой тушки кролика, которую ей протягивает подруга. Она так рада этому трофею, что просто заходится от смеха, плюясь при этом слюной. У той, что держит в руках кролика, рыжие волосы на лобке. И рядом с ее порослью, на бедре прилип обрывок проклятой газеты, в которую был завернут кролик, величиной с ладонь. Ее живот трясется от смеха, а висящие груди колышутся в унисон.
Сейчас мне тошно почти так же, как и тогда.
Если мы вовсе не будем шевелиться, потребление кислорода должно практически прекратиться. Лежа, вытянувшись без движения, даже не моргая веками, мы сможем растянуть свои запасы намного дольше, нежели их хватило бы в среднем.
Конечно же, кислород требуется для движения самих легких. Итак — дышим едва-едва, вдыхая не больше, чем требуется телу для поддержания его жизненных функций.
Но тот кислород, который мы сберегаем, лежа без движения, нужен людям, которые в кормовом отсеке бьются до изнеможения над поврежденными двигателями. Они используют наши запасы. Высасывают кислород прямо из наших ртов.
Периодически с кормы доносится глухой лязг. Каждый раз я вздрагиваю: в воде звук усиливается в пять раз. Конечно же, они делают все возможное, чтобы избежать шума. Но не могут же они вовсе беззвучно работать своими тяжеленными инструментами.
Из своего инспекционного обхода возвращается первый вахтенный офицер. Время от времени он должен проверять, чтобы ни у кого во сне не выпала изо рта дыхательная трубка. Его светлые волосы, мокрые от пота, прилипли ко лбу.
Из всех черт его лица первым делом обращаешь внимание на скулы. Запавшие глаза скрыты в тени.
Я уже давно не видел шефа. Не хотел бы я быть на его месте — слишком много ответственности для одного человека. Будем надеяться, что она ему по плечу.
Бесшумно ступая, появляется Старик. Он не доходит двух метров до стола, как с кормы доносится очередной лязг. Его лицо, словно при острой боли, искажается гримасой.
У него нет поташевого картриджа.
— Ну, как дела? — спрашивает он, будто не знает, что я не могу ответить ему с мундштуком во рту. Вместо ответа я слегка приподнимаю плечи, а затем, расслабив их, даю им упасть. Старик быстро заглядывает в носовой отсек, затем опять исчезает.
Я едва не теряю сознание от усталости, но заснуть просто невозможно. Образы, словно имена на визитных карточках, плавают вокруг меня. Дама, торговавшая сетками для волос: надменная тетушка Белла, исповедовавшая научное христианство, целительница, искупавшаяся во всех святых водах, известных человечеству. Ее торговля был поставлена на широкую ногу. Сеточки для волос поступали огромными тюками из Гонконга. Счет шел на сотни. У тетушки Беллы были заготовлены изящные конверты с прозрачными окошечками и рельефным текстом, она сидела вместе с тремя конторскими работницами, они все распутывали эти сетки и раскладывали по лиловым конвертикам — что сразу в пятьдесят раз увеличивало их стоимость по сравнению с моментом до «конвертации». У нее в штате было не меньше дюжины торговых агентов. Позже я узнал, что такой же бизнес она делала на презервативах — но это уже глубокой ночью. Я представляю ее чопорно сидящей перед горой бледно-розовых презервативов, похожих на груду овечьих потрохов, разбирая их ловкими пальцами и раскладывая их по маленьким конвертикам. Фамилия тетушки Беллы была Фабер — Белла Фабер. Ее сын, Куртхен, был похож на тридцатилетнего хомяка. Он руководил отделом продаж. Его основными клиентами были парикмахеры. Тем временем дядя Эрих, муж тетушки Беллы, установил автоматические торговые машины в уборных дешевых пивных. «Три штуки за одну рейхсмарку». Загружая в автоматы товар, дяде Эриху приходилось выпивать с владельцем каждого близлежащего бара. Потом снова в седло велосипеда, с одной стороны — потрепанная переметная сумка для денег, с другой — для контрацептивов, по прибытии на новое место — снова спешиться, пропустить стаканчик, забрать выручку, доложить презервативы, опрокинуть еще по одной. Он не мог долго выдержать в таком темпе, добрый старый дядюшка Эрих с серебряными велосипедными зажимами на брючинах. Он никогда не снимал их, даже в доме. Однажды он свалился со своего велосипеда между по дороге от одного автомата к другому и испустил дух. Полицейские привезли его на тележке. Наверное, они были потрясены количеством монет и презервативов, обнаруженных в его сумках.
Тут я замечаю, что изо рта второго вахтенного выпал мундштук. Давно ли он дышит без него? Или я совсем отключился на какое-то время? Я трясу его за плечо, но он лишь ворчит в ответ. Мне приходится стукнуть его как следует, чтобы он вздрогнул и с ужасом взглянул на меня, словно узрев перед собой кошмарное видение. Проходит несколько секунд, прежде чем он соображает, что происходит, нащупывает свою трубку и присасывается к ней. Затем он снова впадает в спячку.
Мне не дано понять, как ему это удается. Если бы он просто притворялся — но нет, он действительно перестает существовать для окружающего мира. Недостает только храпа. Я не могу оторвать взгляд от его бледного, по-детски безмятежного лица. Я завидую ему? Или мне досадно, что я не могу пообщаться с ним ни жестом, ни взглядом?
Я не могу дольше оставаться здесь. Мое тело заснет, когда сочтет это нужным. Встаю и отправляюсь на пост управления.
В радиорубке продолжаются восстановительные работы. Оба помощника трудятся при свете мощной лампы, которую они принесли с собой, чтобы ввернуть в патрон, и никто из них не дышит через шноркель. Похоже, им не удается оживить радиопередатчик. Чтобы справиться с этой задачей, нужен по меньшей мере часовых дел мастер. Может, не хватает запчастей.
— Имеющимися средствами исправить нельзя, — слышу я рапорт Херманна.
Одно и то же: «Не имеющимися средствами…». Можно подумать, у них есть, из чего выбирать.
Аварийная лампочка излучает отвратительный свет, который едва проникает сквозь плотный воздух. Он даже не достигает стен, которые скрываются во мраке. Три или четыре темные фигуры, согнувшиеся словно минеры в конце туннеля, работают у носовой переборки. Опираясь вытянутыми руками на штурманский столик, Старик уставился в карту. Двигатели разобрали, и теперь их части беспорядочно разложены по затемненному помещению. Даже распределители впуска и выпуска воды загромождены не принадлежащими им деталями. Похоже на детали основной трюмной помпы. Позади них лучик карманного фонарика скачет по арматуре и клапанам. Во мраке мне виден лишь бледный глаз манометра. Стрелка застыла на трехстах метрах. Я смотрю на нее, словно не веря своим глазам. Ни одна лодка не опускалась прежде на такую глубину.
Становится все холоднее и холоднее. Само собой, наши тела не излучают много тепла, а про отопление и думать не приходится. Интересно, какова температура за бортом?
Гипсовый алтарь: Гибралтар — гипсовый алтарь.
Наконец-то, слава богу, появляется шеф. Он легко двигается со своей обычной гибкостью. Не потому ли, что он добился каких-то успехов? Старик поворачивается к нему, и раздаются сплошные «хмм» и «ага».
Как я ни стараюсь, уловил лишь, что пробоины заделаны.
Старик ничем не выказывает удовлетворения услышанным.
— В любом случае мы не сможем всплыть до наступления темноты.
С этими словами я могу лишь молча согласиться. Хочется лишь встрять в их разговор с вопросом: «А после темноты?»
Я опасаюсь, что они делают ставку скорее на свои надежды, нежели на реалии.
Вне всяких сомнений, матрос, проходящий через пост управления со стороны кормы, услышал слова Старика. Я не удивлюсь, что Старик вставил в предложение слово «всплыть» именно для его ушей, чтобы, добравшись до носового отсека, он сообщил остальным: «Старик только что говорил что-то о всплытии».
Я никак не пойму, из скольких частей актерской игры и скольких частей настоящей убежденности складывается уверенность Старика. Как бы то ни было, когда он полагает, что никто не смотрит на него, он выглядит состарившимся на несколько лет: множество морщин, лицевые мускулы ослабевают, он наполовину прикрывает покрасневшие, опухшие глаза. В такие моменты весь его облик говорит о поражении. Но теперь, выпрямив спину, сложив руки на груди и слегка запрокинув голову, он вполне может позировать скульптору. Я даже не уверен, дышит ли он сейчас.
Наверно, не очень хорошо соображая, что делаю, я, кажется, сел в проеме носового люка.
Внезапно надо мной склоняется лицо Старика. Что он сказал? Должно быть, в тот момент, как я вставал на ноги, у меня был совершенно растерянный вид, потому что он успокаивает меня:
— Ну, ну, вот так!
Затем кивком головы он приглашает меня сопроводить его на корму:
— Нам надо показаться людям и там тоже.
Я выковыриваю пальцами резиновый мундштук изо рта, проглатываю слюну, делаю глоток воздуха и молча следую за Стариком. Тут только я впервые замечаю, что кто-то сидит на столе с картами: Турбо. Его голова так низко свесилась на грудь, что можно подумать, его шейные позвонки сломаны. Кто-то приближается к нам: помощник по посту управления Айзенберг. Он пошатывается, словно пьяный. В левой руке у него длинные металлические прутья и электрический кабель, а в правой — большой разводной ключ, который он подает кому-то, скрючившемуся на полу.
Старик останавливается на обезлюдевшем посту операторов рулей глубины и обозревает гнетущую картину. Помощник по посту управления пока что не замечает нас. Но вдруг, заслышав плеск от моих сапог, он оборачивается и расправляет плечи, пытаясь стоять ровно, открывает рот и тут же его захлопывает.
— Ну, Айзенберг? — говорит Старик. Помощник сглатывает слюну, но ничего не отвечает.
Старик, повернувшись боком, делает к нему один шаг и кладет правую руку ему на плечо — всего на мгновение, но Вилли Оловянные Уши просто расцветает от одного этого прикосновения. Он даже оказывается способен на благодарную ухмылку. Старик два или три раза быстро кивает головой и затем тяжелой поступью идет дальше.
Я знаю, что за нашими спинами помощник по посту управления переглядывается с другими моряками. Старик! Он всегда выбирался из всех передряг…
В унтер-офицерском помещении пайолы все еще подняты. Значит, они еще возятся со второй аккумуляторной батареей либо повторно осматривают ее. Снизу, словно призрак из сценического люка, высовывается испачканная маслом физиономия, по которой струится пот. По окладистой бороде я прихожу к заключению, что это Пилигрим, помощник электромоториста. И снова разыгрывается пантомима: в течение двух-трех секунд Старик и Пилигрим обмениваются взглядами, затем Пилигрим улыбается во всю ширь своего чумазого лица. Старик снисходит до вопросительного хмыканья, затем кивает — и Пилигрим с готовностью кивает в ответ: он тоже успокоился.
Дальше к корме продвинуться непросто. Верткий Пилигрим пытается высунуть откуда-то снизу часть пайолы, чтобы нам было, куда наступить.
— Не утруждайте себя, — говорит Старик. Не хуже заправского альпиниста он, прижавшись животом к ограждению коек, приставными шагами пробирается по узкому карнизу на корму. Я принимаю предложенную Пилигримом помощь.
Дверь на камбуз распахнута. На самом камбузе наведен порядок.
— Отлично, — мурлычет Старик. — Именно этого я и ждал.
Следующая дверь, ведущая в машинный отсек, тоже распахнута настежь. Обычно, когда дизели работают, втягивая в себя воздух, приходится напрягать все силы, чтобы, преодолев фактически вакуум, образующийся в машинном отсеке, открыть эту дверь. Но сейчас сердце лодки не бьется.
Переносные лампы излучают слабый свет. Наши глаза быстро привыкают к нему. Боже мой, что за зрелище! Дощатый настил убран, блестящие пайолы — тоже. Впервые я понимаю, каковы истинные размеры дизелей. Меж их оснований я вижу нагромождение тяжелых деталей: масляных поддонов, всевозможных инструментов, шатунных вкладышей. Сейчас помещение больше смахивает даже не на слесарную мастерскую, а на пещеру каннибалов. Отовсюду капает черное машинное масло — истекающая кровь двигателей. На всех плоских поверхностях натекли отталкивающе выглядящие лужицы масла. Вокруг валяются кучи ветоши. Повсюду рваные лохмотья, грязные фильтры, гнутые куски проволоки, асбестовые прокладки, заляпанные промасленными пальцами, грязные от смазки винты и гайки. Слышны перешептывающиеся голоса, глухое клацанье инструментов.
Йоганн перешептывается со Стариком, не прекращая орудовать здоровенным гаечным ключом. Я понятия не имел, что у нас на борту есть такой инструментарий. Движения Йоганна размерены и точны: ни одной нервной ошибки, ни срывающихся захватов.
— Расклиненные бимсы надежно держат течь!
Слово «бимсы» снова вызывает у меня недоумение. Дерево внутри этого царства стали? Бимсы — деревянные распорки — это морской термин. Какие еще бимсы могут здесь оказаться?
И тут я вспоминаю: квадратные бревна — пятнадцать на пятнадцать. Намертво закрепленные подбитыми клиньями, в точности как подпорки в горняцких шахтах. Крохотная доля плотницких изделий среди окружающей стали и железа. Где же эти бревна хранились? Прежде я ни разу не замечал бревен на борту.
Как, во имя всего святого, Йоганн умудряется сохранять такое спокойствие. Может, он просто забыл, что над нашими головами — триста метров воды, и что кислород скоро кончится? Старик заглядывает то туда, то сюда. Он становится на колени, чтобы нагнуться к людям, работающим под палубой в позах йогов. Он едва ли произносит хоть слово, негромко хмыкает себе под нос, а затем, привычно растягивая слова, вопрошает: «Ну-у-у?»
Но из тесных каверн чумазые, промасленные лица взирают на него, словно на волшебника. Их вера в его способность вытащить нас отсюда воистину безгранична.
У ближней к корме стороны правого дизеля лампа выхватывает из темноты не то две, не то три фигуры, скрючившихся в узком проходе над основанием двигателя: они нарезают большие прокладки.
— Ну, как в целом обстоят дела? — спрашивает Старик негромким, но задушевным голосом, словно интересуется здоровьем их домашних.
Он стоит, опершись на один локоть. Сквозь зазор между его рукой и туловищем я вижу шефа:
— …множество зубцов сломано, — доносится его шепот. — …не можем понять, где неполадка!
Свет одной из ламп придает его лицу неестественно рельефный облик. От неимоверной усталости под глазами, горящими лихорадочным огнем, залегли зеленые полукружья. Черты лица углубились. Он выглядит постаревшим на десять лет.
Я не вижу его туловище, только подсвеченное лицо. Я вздрагиваю, когда эта бородатая голова Иоанна Крестителя [113] начинает вещать:
— Система водяного охлаждения тоже искорежена. Непростая работенка — пропаять — правый дизель — господин каплей — похоже — полностью вышла из строя — подручным материалом не обойтись — иначе она закипит — подшипники карданного вала — разболтаны…
Насколько я понимаю, существуют одна или несколько неисправностей, которые могут быть исправлены только при помощи молота. Оба приходят к выводу, что любые работы, связанные с сильными ударами, исключены.
Снова звучит голос снизу:
— Слава богу — она почти исправна — чертова трещина, и не углядишь — сюда бы часовщика с микроскопом…
— Вгоните туда все, что есть — и порядок! — велит Старик. Потом он поворачивается ко мне, будто бы для того, чтобы сказать мне что-то по секрету, но произносит свою реплику громким сценическим шепотом [114]:
— Хорошо, что у нас на борту — команда настоящих специалистов!
Аварийное состояние электромоторного отделения ужасает не меньше, чем дизельного: сейчас это уже не стерильное, блещущее чистотой помещение, в котором все детали моторов скрыты за стальными оболочками. Сейчас все покровы сорваны, пайолы подняты, обнаженные внутренности выставлены напоказ. Здесь тоже повсюду валяются промасленная ветошь, деревяшки, инструменты. Клинья, провода, лампы-»переноски», проволочная сетка. И здесь внизу еще осталась вода. В этом есть что-то непристойное, что-то отдаленно напоминающее изнасилование. Помощник электромоториста Радемахер лежит на животе, вены на его шее вздулись от натуги, он пытается огромным гаечным ключом завернуть гайку на подушке двигателя.
— Как много ущерба! — замечаю я.
— Ущерб — подходящее выражение, — откликается Старик. — Сию минуту прибудет штабной казначей, чтобы взглянуть на растоптанные во время полевых маневров грядки салата, и тут же на месте рассчитается с хозяином за наши невинное озорство наличными из своего кармана — без излишнего бюрократизма!
Радемахер, заслышав его голос, начинает вставать с пола, но Старик останавливает его, затем дружески кивает и сдвигает его фуражку на затылок. Радемахер ухмыляется.
Я замечаю часы: сейчас ровно полдень. Значит, я все-таки спал, просыпался и опять засыпал. Как часы смогли пережить взрыв? Мой взгляд останавливается на пустой бутылке. Я хочу пить! Где бы мне раздобыть хоть что-нибудь, чтобы утолить жажду? Когда я пил в последний раз? Я не голоден: в животе пусто, но чувства голода нет. Лишь эта дьявольская жажда!
Вот стоит бутылка — она наполовину полная. Но я не могу лишить Радемахера его сока.
Старик в задумчивости стоит прямой, как шест, его глаза обращены на крышку кормового торпедного люка. Он пришел к какому-то заключению?
Наконец он вспоминает о моем присутствии, резко поворачивается и тихо зовет:
— Ну, теперь двинемся назад!
И мы вновь идем путем паломников мимо хромых, слепых, бедных и проклятых. Представление повторяется — чтобы быть полностью уверенным в том, что желаемое воздействие достигнуто.
Но в этот раз Старик ведет себя так, словно нет никакой необходимости обращать на что-то особое внимание: и так все в порядке. Пара кивков головой в одном-другом месте, и мы возвращаемся на пост управления. Он подходит к столу с картами.
Апельсины! Ну конечно, ведь у нас есть апельсины с «Везера». К нам на борт, в носовой отсек, были загружены целых две корзины сочных, зрелых апельсинов. Декабрь — самый сезон для них. Мой рот пытается наполниться слюной, но горло пересохло: засохшая масса слизи совершенно забила мои слюноотделительные железы. Но апельсины прочистят все как следует.
В спальном отделении никого нет. Техники все еще находятся на корме. Штурмана последний раз я видел на посту управления. Но куда подевался боцман?
Я стараюсь открыть люк в носовой отсек так тихо, как только возможно. Тускло, как всегда, горит одна-единственная слабая лампочка. Проходит не меньше минуты, прежде чем я могу разглядеть в полумраке представшую моему взору картину: люди на койках, люди в гамаках, все спят. На пайолах, едва ли не до самого люка, тоже лежат люди, тесно прижавшись, словно бездомные, старающиеся согреть друг друга.
Никогда в носовом отсеке не собиралось одновременно столько людей. Вдруг я понимаю, что здесь находятся не только свободные от вахты, но и матросы, которые в обычных условиях сейчас стояли бы ее — вот население отсека и выросло вдвое.
Луч моего фонарика скользит по телам. Отсек похож на поле после битвы. Даже хуже того, после газовой атаки: люди лежат в полутьме буквально согнутые пополам, скрученные адской болью, как будто противогазы не смогли защитить их от нового отравляющего газа, придуманного врагом.
Успокаивают глубокое дыхание и негромкое приглушенное похрапывание, убеждающие в том, что вокруг — живые люди.
Наверно, ни один из них не заметит даже, если шеф перекроет подачу кислорода. Они тихо уйдут из жизни, заснут навсегда с этими поросячьими рыльцами на лицах и поташевыми картриджами на животах. Спите, дети, усните… Скончались во сне во имя Родины и Фюрера…
Кто там идет, согнувшись в три погибели? Это Хекер — торпедный механик. Осторожно переступает через лежащие тела, словно разыскивает кого-то. Ему приходится бодрствовать, чтобы следить, не выпустил ли кто-нибудь изо рта свиной пятачок дыхательной трубки.
Я начинаю искать место, куда можно поставить ногу. Я пробираюсь между спящих людей, отыскивая зазоры среди изогнувшихся тел, просовывая туда ноги, словно клинья, при этом стараясь не запутаться в переплетении дыхательных трубок.
Апельсины должны храниться в самом дальнем конце отсека, рядом со сливными отверстиями в полу. Я шарю вокруг себя, пока не нащупываю сначала корзину, а затем — один из фруктов, который я перекатываю на ладони, взвешивая его. Проглатываю слюну. Я не в силах больше ждать: прямо на этом самом месте, с обеими ногами, застрявшими между туловищ, рук и ног, я вырываю шноркель из своего рта и вгрызаюсь зубами в толстую кожуру. Только со второго укуса я добираюсь до мякоти плода. Громко причмокивая, я всасываю сок апельсина. Он струйками вытекает у меня из уголков рта и капает на спящих людей. Боже, как здорово! Мне следовало бы раньше додуматься до этого.
Кто-то шевелится рядом с моей левой ногой, чья-то рука хватает меня за икру. Я подпрыгиваю, словно меня ухватил осьминог. При таком плохом освещении я не вижу, кто это. Из темноты приближается лицо: уродливый лемур с хоботом. Поднявшийся из полумрака человек пугает меня до смерти. Я все еще не могу узнать его: Швалле или Дафте?
— Чертовски хорошие апельсины! — запинаясь, произношу я. Ответа нет.
Мимо, нагнувшись, проходит Хекер, все еще присматривающий за лежащими. Он вытаскивает изо рта свой мундштук и ворчит:
— Вшивые акустики.
В луче моего фонарика видно, что с его подбородка свисают длинные слюни. Ослепленный, он зажмуривает глаза.
— Извините!
— Я ищу кока, — шепчет он.
Я показываю в темный угол рядом с люком. Хекер перебирается через два тела, наклоняется и негромко говорит:
— Давай, вставай! Поднимайся, Каттер! Поживее. Люди на корме хотят пить.
В кают-компании все без изменений. Второй вахтенный по-прежнему спит в своем углу. Я беру с полки потрепанный томик и заставляю себя читать. Мои глаза двигаются по строчкам. Они привычно перемещаются слева направо, не пропуская ни слога, ни буквы, но вместе с тем мои мысли сейчас далеко. В моем мозгу возникают странные думы. В пространство между страницей и моими глазами из ниоткуда вторгается ненапечатанный текст: затонувшие лодки — что будет с ними? Может, когда-нибудь армада погибших подлодок вернется в родную гавань, принесенная волной прилива вместе с моллюсками и водорослями? Или же люди будут лежать здесь еще десять тысяч лет, в некоем соленом подобии формальдегида, сберегающим их тела от гниения? А если когда-нибудь придумают способ обыскивать дно океана и поднимать оттуда корабли? Интересно, как мы будем выглядеть, когда наш корпус вскроют газовой горелкой?
Пожалуй, взору спасательной команды предстанет удивительно мирная картина. В других затонувших лодках зрелище, несомненно, оказалось бы хуже: вся команда перемешалась в беспорядке или плавает, распухшая, между блоками цилиндров дизелей. Мы исключение. Мы будем лежать в целости и сухости.
Кислорода нет — значит, нет и ржавчины, и со всех сторон лишь самые высококачественные материалы, из которых построена лодка. Можно не сомневаться, что работы по поднятию лодки окупятся сторицей: у нас на борту полным-полно ценного товара. А наш провиант наверняка будет все еще пригоден для еды. Лишь бананы, ананасы и апельсины будут чересчур испорчены.
А как же мы сами? Как долго разлагаются тела в отсутствии кислорода? Что станется с пятьюдесятью одним наполненным мочевым пузырем, с фрикассе и картофельным салатом в наших кишечниках, когда закончится весь кислород? Прекратится ли тогда процесс брожения? Усохнут ли тела подводников, став жесткими и сухими как вяленая треска или как те мумии епископов, которые можно видеть высоко над Палермо, в Пиана-делли-Альбанези? Они лежат там, под алтарными изображениями, в своих стеклянных гробах, облаченные в парчу, украшенные цветным стеклом и жемчугами — отвратительные, но устойчивые к воздействию времени. Отличие в том, что у епископов изъяли внутренности. Но стоит на пару дней зарядить непрекращающемуся дождю, и сквозь стеклянные витрины от них начинает долетать точно такая же вонь, какой может вонять только треска.
На ум приходит наша корабельная муха. Я представляю, как спустя годы поднимут нашу лодку, обросшую космами темно-зеленых водорослей, покрывшуюся наростами из раковин. Взломают люк боевой рубки, и оттуда вылетит туча жирных, здоровых мух. Крупный план из «Броненосца „Потемкин“ — через край люка выплескивается поток из миллиардов личинок. И миллионы и миллионы вшей, толстым слоем парши облепивших трупы команды…
— Наступают сумерки! — доносится с поста управления. Что бы это значило: светает или смеркается? Я окончательно запутался.
Шепчущие голоса приближаются. Появляется Старик, следом за ним — шеф.
Шеф докладывает Старику. Кажется, он вновь обрел силу, подобно боксеру, у которого неожиданно открылось второе дыхание, хотя в предыдущем раунде, с ним, кажется, уже было почти покончено. Одному богу известно, откуда она взялась у него, ведь он ни на минуту не покидал второго инженера и его людей. Теперь он и Старик проводят что-то вроде инвентаризации. Я слышу, что компрессоры надежно закрепили деревянными клиньями. Болты с большой палец толщиной, которыми они крепились к станине, срезало ударной волной взрыва. Многое зависит от компрессоров: они подают воздух для продувки цистерн плавучести. Оба перископа однозначно можно выбрасывать к черту. Пока что с ними ничего нельзя сделать. Слишком сложный ремонт…
Я вижу, что по мере рапорта шеф начинает излучать надежду.
Наши шансы улучшились? Я перестаю обращать внимание на детали. Единственное, что я хочу знать — это уверен ли шеф, что он сможет вытолкнуть воду за борт и оторвать лодку от грунта. Какое мне дело до перископов? У меня одно желание: выбраться на поверхность. Бог знает, что нас ждет там. Но сначала мы туда должны подняться. Просто подняться.
Ни слова о переливании воды и выкачивании ее за борт. Так какой смысл во всех прочих успешных починках, если мы не можем оторваться от грунта? Внезапно снова раздаются медленно приближающиеся шумы. Ошибиться невозможно. Корабельные винты. Все громче и громче.
— Звук винтов со всех сторон!
Что это значит — целый конвой? Старик закатывает глаза, словно квартиросъемщик, которого злит шум скандалящих соседей этажом выше.
Я беспомощно озираюсь. С меня довольно. Я могу лишь забиться еще дальше в свой угол. В моем измученном теле каждая косточка ноет, словно под пыткой. Должно быть, это после размахивания ведрами, похожего на бешено взлетающие и падающие качели.
Старик громко басит обычным голосом. Сперва это пугает меня, но потом я понимаю, что грохот наверху дает нам возможность говорить во весь голос. Никто не услышит нас. А привычное хриплое ворчание успокаивающе действует на нервы.
— Похоже, у них там настоящий затор! — произносит он. Обычное напускное безразличие. Но ему не удается обмануть меня: я видел, как он тайком растирал обеими руками свою спину, и слышал, как он стонал при этом. Должно быть, он очень неудачно приземлился в результате своего падения, но за все это время он едва ли урвал пятнадцать минут, чтобы прилечь.
Шеф переносит шум не так спокойно, как Старик. Когда грохот над головой усиливается, слова застревают в его горле, а глаза начинают бегать из стороны в сторону. Никто не говорит ни слова. Наступает немая сцена.