Бомбы не заставляют себя ждать. На этот раз они падают по три.
Свет погас. Кто-то просит включить аварийное освещение. Шеф светит своим карманным фонариком на глубиномер. Он не решается отвести глаза от шкалы манометра ни на секунду. Мы ушли так глубоко, что любое дальнейшее снижение становится опасным.
— Доложить пеленг шумов!
— Девять румбов слева по борту, — отвечает акустик.
— Право руля, курс — триста десять градусов.
Командир старается использовать преимущества нашего узкого силуэта так же, как он проделал это на поверхности. Он собирается повернуться кормой к противнику, чтобы подставить АСДИКу как можно меньшую отражающую площадь.
— Шум винтов на двухстах градусах — усиливается!
Направленный луч вновь находит нас. Я весь напрягся, как струна, ни один мускул не в силах расслабиться; моя голова скоро разлетится на куски, будто стеклянная. Кажется, череп испытывает точно такие же перегрузки давления, что и наш стальной корпус. Малейшего прикосновения к нему будет достаточно. Стук моего сердца громко отдается в ушах. Я пробую потрясти головой, но удары продолжают звучать по-прежнему.
— Держи себя в руках, — шепчу я себе. Страх, переходящий в истерику, буквально пожирает мой разум. В то же самое время он до предела обостряет мои чувства восприятия. Я вижу и ощущаю с потрясающей ясностью все, что происходит вокруг меня.
— Дальность? …А что со вторым шумом? — из голоса Старика пропало равнодушие.
Итак — мне не почудилось. Будь оно трижды проклято — спокойствие покинуло Старика. Это второй шум так лишил его самообладания? Но ведь все зависит от того, сохранит он голову трезвой или нет. Вместо точных инструментов в его распоряжении есть лишь собственная система принятия решений, расположенная то ли в том месте, которым он сидит, то ли в самом низу живота.
Сдвинув фуражку на затылок, он проводит по лбу тыльной стороной ладони. Его непослушные волосы выбиваются из-под козырька и торчат, как из прохудившегося матраса. Его лоб стал похож на стиральную доску, а пот — на струйку отбеливателя. Оскалив зубы, он раза три резко клацает челюстями. В тишине это похоже на слабый перестук кастаньет.
Моя левая нога совершенно затекла. Как будто в нее воткнули множество иголок и булавок. Я осторожно приподнимаю ее. В тот самый момент, когда я балансирую на одной правой ноге, лодку потрясает целая серия жутких разрывов. На этот раз я не нашел, за что можно ухватиться рукой, и рухнул спиной на палубу, растянувшись на ней во всю длину.
Превозмогая боль, я переворачиваюсь на живот. Упершись руками в пол, я отрываю от него плечи и встаю на четвереньки, но голову не поднимаю, приготовившись к следующему удару.
Я слышу вопли, доносящиеся, как мне показалось, откуда-то издалека.
Течь? Мне не послышалось — течь? Так вот почему опускается корма? Сначала нос, теперь корма…
— Кормовые рули — десять градусов вверх, оба мотора — полный вперед!
Это голос Старика. Громкий и отчетливый. Значит, я все-таки не оглох после всего. Полный вперед. В такой ситуации! Не слишком ли это громко? Бог мой, лодка дрожит и стонет, не переставая. Звук такой, словно она продирается сквозь невероятно глубокую донную волну.
Мне хочется лечь ничком и обхватить голову руками.
Света нет. Зато есть сумасшедший страх утонуть в полной темноте, не увидев зелено-белых потоков воды, врывающихся внутрь лодки…
Луч света шарит по стенам и, наконец, находит то, что искал: глубинный манометр. Из хвостовой части корабля доносится высокий резкий звук, будто циркулярная пила вгрызается в дерево. Двое или трое моряков стряхивают с себя оцепенение. Свистящим шепотом отдаются распоряжения. Еще один луч падает на лицо Старика, которое кажется вырезанным из серого картона. Кормовой дифферент увеличивается: я чувствую это своим телом. Как долго еще Старик будет держать электромоторы на максимальных оборотах? Рев глубинных взрывов давно уже замер. Теперь нас может услышать каждый — каждый, находящийся в брюхе судна, там, наверху. Или не может? Конечно, могут, если только их машины остановлены.
— Почему нет рапортов? — слышу я, как рычит Старик.
Я ощущаю своим локтем, как дрожит человек, стоящий немного левее впереди меня. Я не вижу, кто это.
Во мне снова пробуждается искушение опуститься на пол. Нельзя ему поддаваться.
Кто-то спотыкается.
— Тихо! — шипит Старик.
Только сейчас я замечаю, что электромоторы уже не работают на полную мощность. Зажглось аварийное освещение. Но я вижу уже не спину шефа — его место рядом с постом управления рулями глубины занял второй инженер. Шефа нигде не видно. Должно быть, он сейчас на корме: похоже, там рвутся на волю все силы ада. Зловещий визг циркулярной пилы не умолкает.
Но мы двигаемся. Пускай не на ровном киле, если быть абсолютно точным, но по крайней мере лодка прекратила заваливаться на корму. Значит, корпус высокого давления выстоял. И моторы работают.
Странный скребущий звук заставляет меня поднять голову. Такое впечатление, как будто снаружи по корпусу тянут металлический трос. Неужели трал? Не может этого быть! Они не могут использовать тралы на такой глубине. Наверно, это что-то новое — какой-то особый направленный импульс.
Царапанье прекращается. Вместо него снова раздается пинг-пинг. Они нашли нас!
Сколько сейчас времени? Я не могу разглядеть стрелки своих часов. Скорее всего, около двух часов.
— Направление — сто сорок градусов. Становится громче!
И вновь раздается зловещий звук луча АСДИКа, попавшего по лодке. Теперь он похож на звучание маленьких камушков, встряхиваемых внутри жестяной банки — даже не слишком громко. Но достаточно звучно, чтобы в моем мозгу замелькали ужасные видения. Потоки крови, сбегающие по бортам цистерн погружения. Покрасневшие волны. Люди сжимают в поднятых руках белые тряпки. Я хорошо представляю, что произойдет после того, как лодку заставят всплыть. Томми хотят крови, как можно больше красного. Они откроют огонь из всех своих стволов. Они сомнут боевую рубку в тот момент, как мы, несчастные, будем забираться внутрь нее. Они снесут мостик, превратив его в груду искореженного металла: перемелют в фарш всех, кто еще двигается; сосредоточат огонь на цистернах погружения, чтобы заставить серого кита испустить последний дух. А потом протаранят его! Их острый нос с надрывным скрежетом врежется в лодку. И никто их не осудит за это: вот он, наконец, их враг, из-за которого они все глаза проглядели — дни, недели, месяцы — коварный мучитель, который не давал им ни минуты покоя, даже находясь за сотни миль вдали. Они ни на секунду не могли быть уверены, что из ложбины кильватерного следа за ними не наблюдает одинокий глаз Полифема. И вот тарантул, пивший их кровь, наконец-то в их власти. Жажда крови не утолится, пока пятнадцать или двадцать человек не будут убиты.
Корпус высокого давления вновь скрипит, кряхтит и хрустит. Старик ведет нас вглубь, не ставя нас в известность. Глаза шефа прикованы к шкале манометра, внезапно он бросает быстрый взгляд на Старика, но тот делает вид, что не замечает его.
— Какое сейчас направление?
— Двести восемьдесят градусов — двести пятьдесят — двести сорок градусов — громче!
— Круто лево руля! — шепчет командир после непродолжительного раздумья, и на этот раз сообщает акустику о смене курса. — Акустической рубке: Мы поворачиваем на левый борт! — и в качестве комментария для нас. — Как обычно!
А другой шум?
Они вполне могли давно уже поменяться местами, говорю я себе: скорее всего, над нами сейчас находится не тот корабль, который обстрелял нас из орудий. У каждого корабля сопровождения — свои задачи. Эсминец, стрелявший по лодке, прикрывал фланги. Наверное, некоторое время назад он перепоручил прикончить нас какому-нибудь тральщику.
Мы понятия не имеем, кто нас атакует в данный момент.
Это то же самое, что глушить рыбу динамитом: вспарываешь ее плавательный пузырь, чтобы она всплыла с глубины. Наш плавучий пузырь — это цистерны погружения. У рыбы пузырь находится внутри ее брюха. Что касается нас, то наши здоровенные плавучие пузыри находятся снаружи. Они даже не сопротивляются давлению. На доли секунды я представляю себе огромную серую рыбу, лежащую на поверхности белым брюхом вверх, тяжело качающуюся на волнах с одного бока на другой…
Как угнетает эта капель! Пит — пат, пит — пат — звук каждой проклятой капли разносится как удар молотка.
Наконец Старик поворачивает к нам лицо: его туловище остается неподвижным. Он просто развернул голову, как на крутящемся столике своего мехового воротника, и усмехнулся. Как будто незримые хирургические крючья приподняли по диагонали вверх уголки его рта — немного деланно, ибо в левом уголке стала видна белая полоска зуба.
Что теперь будет? Они не станут отступать, пообещав вернуться на следующий день. День? А сколько сейчас времени? Около 04.00? Или только 02.15? Они подцепили нас в 22.35.
Но что за шум был во второй раз? Полная загадка.
Нет ли новых данных у акустика? Похоже, Херманну наглухо зашили рот. Он высунул голову из свой рубки, и впервые за все время его глаза открыты — его лицо безжизненно, как будто он уже умер, и ему забыли закрыть глаза.
Презрительная ухмылка на лице Старика преобразилась, приняв человеческие черты. По крайней мере, перестала походить на оскал покойника. Выражение лица смягчилось, как будто на него возложили исцеляющие руки. Возьми кровать свою и иди! [75] Да уж, иди — не желаете ли совершить променад по кораблю — по прогулочной палубе. Это можно было бы счесть забавным лирическим отступлением. Ведь никто никогда не задумывался над тем, как важна для нас свобода передвижения: у нас, запертых внутри лодки, места не больше, чем у тигров в клетке, когда их перевозят из одного места в другое.
Мне вдруг вспомнилась тигры в клетке на пляже в Равенне, в этом мерзком фургоне с железными прутьями. Огромные кошки, вялые от жажды в разгар полуденного зноя, сбились в кучу едва ли не на одном квадратном метре тени вдоль задней стенки. Прямо перед клеткой, на земле несколько рыбаков выложили пойманного ими тунца: переливающиеся сине-стальным глянцем мертвые тела, своей обтекаемой формой похожие на торпеды. Жирные слепни сразу принялись за них. Первым делом они облепила глаза тунцов, как и глаза Свободы. Все это отвратительное зрелище сопровождалось звуком африканских тамтамов, резким ритмичным стаккато, доносившимся из дальнего угла пустого двора. Исполнителем негритянской музыки был дочерна загорелый человек в драном рабочем комбинезоне, который засовывал тонкие полоски льда почти с метр длиной в металлический ящик, внутри которого с бешеной скоростью крутился барабан, утыканный шипами. Он подбрасывал куски льда в воздух и снова заглатывал их, продолжая крошить на куски. Осколки льда вращались, измельчались и перемалывались под стук и гул тамтамов. Варварский грохот, дохлые тунцы и пять тигров, высунувшие языки в этом пекле — вот и все, что отложилось в моей памяти после равеннского пляжа.
Старик приказывает тихо-тихо сменить курс. Рулевой нажимает на кнопку, раздается двойной щелчок. Стало быть, мы повторно разворачиваемся, или, во всяком случае, немного отворачиваем в сторону.
Если бы только мы могли знать, что означает это последнее затишье. Не иначе, они хотят усыпить нас, внушив ощущение безопасности.
Но почему больше нет АСДИКовских импульсов? Сперва сразу два луча, а потом ни одного!
Неужели мы все-таки смогли улизнуть от них? Или, может, АСДИК не может достать нас на этой глубине? Может, толща воды стала, наконец, нас защищать.
В напряженной тишине командир отдает приказание:
— Подать сюда карандаш и бумагу.
Штурман не сразу соображает, что приказ обращен к нему.
— Полагаю, нам стоит сразу подготовить и радиограмму, — бросает вскользь Старик.
Штурман не готов к такому повороту событий. Он неловко тянется к планшету, лежащему на «карточном столе», и его пальцы неуверенно нащупывают карандаш.
— Записывайте, — велит командир, — «Результативное попадание в два корабля: восемь тысяч и пять тысяч гросс-регистровых тонн — слышали, как они тонули — вероятное попадание в судно водоизмещением восемь тысяч гросс-регистровых тонн» — Ну, давайте, запишите это!
Штурман склоняется над столом.
Второй вахтенный офицер оборачивается, раскрыв от изумления рот.
Когда штурман заканчивает рапорт и вновь поворачивается к нам, его лицо снова, как всегда, абсолютно непроницаемо: оно не выдает ровным счетом никаких эмоций. Ему это не сложно: природа наделила его поистине деревянными мускулами лица. По его глазам, глубоко залегшим в тени под бровями, тоже ничего не удается прочесть.
— Это все, что им хочется узнать, — негромко добавляет Старик.
Штурман поднимает над головой бумажку в вытянутой руке. Я приближаюсь к нему на цыпочках и передаю донесение акустику (по совместительству и радисту), который должен бережно хранить его, чтобы оно было наготове в тот момент, как мы сможем его передать, если он вообще когда-либо настанет.
Старик все еще мурлычет себе под нос: «… последнее попадание…», как море сотрясается от четырех разрывов.
Он лишь пожимает плечами, делает пренебрежительный жест рукой и ворчит сам себе:
— Ну-у-у, здорово!
И спустя немного:
— Точно!
Можно подумать, Старика заставляют помимо его воли выслушивать навязчивые самооправдания забулдыги. Но когда рев замирает вдали, он не произносит ни слова; тишина вновь становится напряженной.
Акустик сообщает свои цифры приглушенным тоном, полушепотом, как магическое заклинание: он опять явственно уловил направление.
АСДИК не слышен! Я сам смеюсь над этой мыслью: «Наши друзья наверху выключили прибор, чтобы поберечь наши нервы…»
Луна — проклятая луна!
Если бы кто-то сейчас неожиданно пролез в люк, он увидел бы нас, стоящих кружком, как законченные идиоты, в полном молчании. Точнее говоря, бессловесные идиоты. Меня разбирает приступ смеха, который я подавляю. Неожиданно пролез в люк! Хорошая шутка!
— Время?
— 02.30, — информирует его штурман.
— Прошло уже прилично времени, — признает командир.
У меня нет ни малейшего представления о том, что можно считать нормальным в нашей ситуации. Как долго мы можем продержаться здесь? Сколько у нас осталось запасов кислорода? Не выпускает ли уже шеф драгоценный газ из своих баллонов, чтобы мы могли дышать?
Штурман держит в руке свой хронометр, следя за скачущей секундной стрелкой с таким пристальным вниманием, как будто наши жизни зависят от результатов его наблюдений. Может, он ведет хронометраж всех событий с момента нашего погружения, фиксируя все наши попытки бегства? Если так, получился бы настоящий дневник сумасшедшего.
Старик волнуется. Как он может доверять этому затишью? Он не может разрешить своему мозгу отвлекаться на такие раздумья, которые я позволяю своему разуму. Сейчас единственный предмет размышлений для него — это противник и его тактика.
— Ну-у? — манерно растягивая звуки и театрально взглянув наверх, насмешливо произносит он давно ожидаемое слово. Я удивляюсь, почему он не добавил: «Готова, дорогая?»
Он усмехается мне, склонив голову набок. Я пробую ухмыльнуться в ответ, но чувствую, что моя улыбка получается неестественной. Мышцы моей челюсти упорно не хотят расслабляться.
— Мы хорошо врезали им, правда? — мягко говорит он, с удовольствием откидываясь на кожух перископа. Такое впечатление, будто он наслаждается каждым мигом проведенной атаки, неторопливо смакуя ее моменты. — Как потрясающе красиво рвануло пламя из люков. Какой невероятный раздался грохот. Первый должен был затонуть очень быстро.
«Музыка смерти». Где я мог слышать это? Должно быть, в чьей-нибудь публичной речи. Такой штамп пламенной риторики можно подхватить где угодно: музыка смерти.
«Смерть» — забавное слово: похоже, все стараются избежать его употребления. Никто не «умирает» в некрологах. Господь забирает к себе. Усопший вступает в жизнь вечную, закончив свое земное паломничество — но не умирает. Откровенный глагол «умереть» обходят стороной, словно чуму.
В лодке тишина. Слышится лишь мягкий поворот рулей глубины, да время от времени меняется курс.
— Шум винтов быстро нарастает, — докладывает акустик. Снова АСДИК! На этот раз он звучит так, словно кто-то с сильным нажимом пишет мелом по грифельной доске.
— Шум усиливается.
Я обращаю внимание на колбасы, свисающие с потолка. Все они покрыты белым налетом. Вонь и влажность не прибавляют им пикантности. Но салями еще долго продержится. Наверняка еще съедобна. Копченое мясо тоже. Мертвая плоть — самая живая плоть. Кровь быстро течет по моим венам. В ушах стучит. Сердце громко колотится: они нашли нас!
— Время?
— 02.40.
Раздается вой. Что это было? И где он прозвучал: внутри или снаружи лодки?
Точное направление! Эсминец торопится с белой костью в зубах! Несется во всю прыть!
Старик задирает ноги и расстегивает жилет. Он словно устраивается поудобнее, чтобы рассказать парочку анекдотов.
Интересно, что дальше случается с потопленными лодками. Может, они, сплющенные, там и остаются, гротескная армада, постоянно висящая на глубине, где плотность воды в точности соответствует плотности исковерканного куска металла? Или они спрессовываются дальше, пока не опустятся на тысячи и тысячи метров, чтобы лечь на дно? Надо будет как нибудь спросить командира. Как-никак, он на короткой ноге с давлением и вытесняемым объемом. Он-то должен знать. Скорость падения, сорок километров в час — мне тоже необходимо знать это.
Старик вновь ухмыляется своей привычной слегка кривой усмешкой. Но его глаза внимательно переходят с одного на другое. Он вполголоса отдает рулевому приказание:
— Круто лево руля, курс двести семьдесят градусов!
— Эсминец атакует! — сообщает акустик.
Я не свожу глаз со Старика. Он сейчас не смотрит.
Белая кость… они приближаются к нам на максимальной скорости.
Мы по-прежнему так глубоко, как только возможно.
Кинопленка остановилась на мгновение. Затем акустик делает гримасу. Нет никаких сомнений, что это означает.
Медленно тянутся секунды: бомбы уже в пути. Дыши глубже, напряги мускулы. Целая серия сотрясающих взрывов почти сбивает меня с ног.
— Подумать только! — восклицает Старик.
Кто-то кричит:
— Течь над водомером!
— Не так громко! — обрывает его командир.
Опять то же самое, что и в предыдущий раз. Наше слабое место. Струя воды, твердая, как арматура, пересекает весь центральный пост, разделив лицо Старика на две половины: с одной стороны — удивленно открытый рот, с другой — поднятые брови и глубокие складки на лбу.
Пронзительный свист и топот каблуков. Невнятные выкрики со всех сторон. Моя кровь застыла, превратившись в лед. Я перехватываю бегающий взгляд Семинариста.
— Я устраню ее! — это помощник по посту управления. Он одним прыжком оказывается рядом с пробоиной.
Внезапно меня охватывает бешеная ярость: проклятые сволочи! Нам ничего не остается, как только ждать, пока эти ублюдки не потопят нас внутри нашей собственной лодки, как крыс.
Помощник насквозь мокрый. Он перекрыл какой-то вентиль. Струя стала изгибаться в кривую, падающую на палубные плиты, и поток начал иссякать.
Я замечаю, что дифферент у лодки опять приходится на корму. Шеф под прикрытием очередного взрыва уравнивает лодку. Она нехотя встает на ровный киль.
Эта струя воды, ворвавшаяся под немыслимым давлением в лодку, потрясла меня до глубины души, дав возможность ощутить грядущую катастрофу. Всего в палец толщиной, но насколько пугающая. Страшнее, чем любой штормовой вал.
Новые разрывы.
Или я перестал что-либо понимать, или под люком боевой рубки собралось несколько человек. Как будто там есть какой-то шанс!
Мы еще не дошли до точки, чтобы всплывать. Старик сидит так спокойно, что никак не подумаешь, будто он испробовал все уловки, имевшиеся в его распоряжении. Но усмешка сошла с его лица.
Акустик шепчет:
— Еще шумы винтов на ста двадцати градусах!
— Ну вот мы и попались! — негромко произносит Старик, и в этом можно не сомневаться.
— Какой сейчас пеленг у нового шума?
Голос стал деловым. Надо еще кое-что прикинуть в голове.
Поступает рапорт из кормового отсека:
— Воздушные клапаны дизелей сильно текут!
Старик переглядывается с шефом, который исчезает в направлении кормы. Старик берет на себя управление рулями глубины.
— Передний — вверх десять, — слышна его негромкая команда.
Я замечаю, что мой мочевой пузырь испытывает сильное давление. Должно быть, на меня подействовала льющаяся вода. Но я не ума не приложу, где можно отлить.
Шеф возвращается на центральный пост. Как выяснилось, там было две или три течи из-под фланцев. Судя по его голове, у шефа начался нервный тик. В лодке течь, а ее нельзя откачивать: враг наверху наблюдает за тем, чтобы мы ни в коем случае не перетрудились. Впрочем, вспомогательной помпе все равно пришел конец. «Стеклянная оболочка вспомогательной трюмной помпы треснула!» — расслышал я посреди грохочущего хаоса. Стекло водозаборника тоже разбито. С ума можно сойти!
Старик вновь приказывает обе машины — полный вперед. Все эти лавирующие маневры на высокой скорости приводят лишь к разрядке наших аккумуляторных батарей. Старик ставит на кон наши ресурсы. Если в аккумуляторах иссякнет ток, если у нас закончится сжатый воздух или кислород, лодке придется всплыть. Игра окончится — мы больше не сможем продолжать ее… Шеф снова и снова выпускает сжатый воздух в цистерны погружения, чтобы добавить нам плавучести, которую он уже не может поддерживать одной лишь трюмной помпой.
Рыночная стоимость сжатого воздуха в наши дни неимоверно высока. Учитывая наше нынешнее положение, мы не можем наладить его производство. О том, чтобы запустить компрессоры, и речи быть не может.
А что с кислородом? Как долго еще мы сможем дышать вонью, вобравшей в себя все ароматы лодки.
Акустик выдает одно сообщение за другим. Я тоже слышу шуршание АСДИКа вновь.
Но до сих пор не ясно, сколько у нас сейчас преследователей: два вместо одного?
Старик запускает руку под фуражку. Похоже, он тоже не владеет ситуацией. Доклады гидроакустика не дают практически никакой информации о намерениях врага.
Не могут ли они в свою очередь дурачить нас своими шумами? Технически это возможно, а наше вынужденное слепое доверие проницательности акустика просто нелепо.
Похоже, эсминец описывает широкий круг. О втором источнике шума — ни слова, но это может означать лишь, что второй корабль тихо стоит на месте и ждет.
Пауза затянулась. Первый вахтенный офицер неуверенно озирается кругом. У него помятое лицо, нос, побелевший вокруг ноздрей, заострился.
Помощник по посту управления пробует помочиться в большую консервную банку. Он настойчиво пытается выпростать свой член из кожаных штанов.
Затем — безо всякого предупреждения — лодку буквально подбрасывает. Заполненная наполовину банка выпадает из рук Оловянноухого Вилли Айзенберга, и ее содержимое разливается по палубе. В отсеке сразу запахло мочой. К моему изумлению, Старик даже не выругался.
Я дышу еле-еле, чтобы не упереться грудью в стягивающий ее стальной обруч, не втянуть в себя излишне много вони. Воздух — кошмарный: запах горячего масла… вонь немытых тел… нашего пота — выступившего от страха. Одному богу известно, из чего еще состоят эти удушливые миазмы. Так можно утратить самообладание. Пот, и моча, и дерьмо, и запах трюма — все вместе просто невыносимо.
Я не могу отделаться от мысли о беднягах, запертых в кормовом отсеке. Они лишены возможности видеть командира, успокаиваться от одного его присутствия. Они там — словно замурованные. Их никто не предупреждает, когда снова раздастся адский грохот. Я скорее предпочту смерть, нежели быть втиснутым там, позади, между смердящих, нагретых кусков металла.
Так что, оказывается, имеет значение, где находится твой боевой пост. Даже мы делимся на привилегированных и непривилегированных. Хекеру и его команде, работающим в носовом отсеке рядом с пусковыми аппаратами тоже никто не сообщает наш курс. Им не слышны ни команды рулевому, ни приказы, передаваемые в машинное отделение. Им неизвестно, что сообщает акустик. Они понятия не имеют, в каком направлении мы движемся — и движемся ли мы вообще. И лишь когда взрыв подкидывает лодку вверх или с силой впечатывает ее еще глубже, они ощущают это своими внутренностями. А если мы уходим слишком глубоко, тогда они слышат «хруст в костях», не нуждающийся в пояснениях.
Три детонации. На этот раз исполинский молот ударяет снизу. Я мельком различаю глубинный манометр в свете карманного фонарика. Стрелка глубиномера дергается назад. Я и так чувствую это своим животом. Мы словно стартуем ввысь на скоростном лифте.
Если лодка находится на глубине около ста пятидесяти метров, то самые опасные ударные волны те, источник которых лежит метров на тридцать ниже уровня лодки. Как глубоко мы забрались? Сто восемьдесят метров.
Под нашими ногами нет упругой стали. Двигатели практически ничем не защищены снизу! Они наиболее уязвимы для взрывов, гремящих под днищем.
Еще шесть бомб разрываются так близко под нашим килем, что я чувствую, как вздрагивают мои коленные суставы. Я как бы стою на одном конце качелей, а в это время на противоположный край кто-то роняет каменные валуны. Стрелка опять дергается в обратную сторону. Вверх и вниз — именно этого и добиваются Томми.
Эта атака обошлась им по меньшей мере в дюжину бомб. На поверхности сейчас, должно быть, плавает уйма рыбы, лежащей на боку с разорванными плавательными пузырями. Томми могут собирать ее сетями. Хоть что-то свежее будет на камбузе.
Я стараюсь дышать размеренно, глубоко. У меня это получается в течение целых пяти минут, затем взрываются еще четыре бомбы. Все за кормой. Акустик утверждает, что взрывы слабеют.
Я стараюсь сосредоточиться, представляя себе, какие можно создать декорации из папье-маше для постановки всей нашей сцены на театре. Все должно быть предельно точным. Масштаб один к одному. Это не сложно: достаточно убрать обшивку левого борта — с той стороны будет сидеть публика. Сцена — ни в коем случае не приподнятая. Все должно быть на одном уровне, лицом к лицу. Прямой вид на пост управления рулями глубины. Выдвинем перископ, чтобы добавить перспективы. Я мысленно расставляю актеров по местам, прикидываю их взаиморасположение: Старик опирается спиной на кожух перископа — крепкий, твердо сидящий в своем драном свитере, дубленом жилете, на ногах сапоги на толстой пробковой подошве с соляными разводами на них, непослушный пучок волос выбивается из-под старой, видавшей виды фуражки с потускневшей кокардой. Борода цвета слегка подпорченной кислой капусты.
Операторы глубинных рулей, сидящие в резиновых куртках — завернутые в заскорузлые, несгибаемые складки своих одеяний, рассчитанных на плохую погоду, — напоминают две каменные глыбы, высеченные из черного базальта и отполированные до блеска.
Шеф, наполовину в профиль, одет в зеленоватую рубашка оливкового оттенка и мятые темно-оливковые льняные брюки. На ногах — тенниски. Волосы a-la Валентино прилизаны назад. Тощий, как борзая собака. Эмоционален не более, чем восковая фигура. Лишь его челюстные мускулы находятся в постоянном движении. Но ни единого слога, только челюсть беззвучно шевелится.
Первый вахтенный офицер повернулся спиной к зрительному залу. Он не хочет, чтобы его видели в момент, когда он не вполне владеет собой.
Лицо второго вахтенного не слишком хорошо можно разглядеть. Слишком плотно закутавшись в кашне, он неподвижно стоит; его глаза рыскают повсюду, словно в поисках аварийного люка — будто они стремятся спастись отсюда, освободившись от своего хозяина, покинув его, бросив его слепым, замершим рядом с перископом.
Штурман нагнул голову вниз и делает вид, якобы изучает свой хронометр.
Несложные звуковые эффекты добавить будет нетрудно: негромкое гудение и иногда срывающаяся на железные плиты капля воды.
Очень легко все изобразить. Минуты тишины и абсолютной неподвижности. Лишь постоянный гул и капель. Пусть только никто не шевелится — до тех пор, пока публике не станет не по себе…
Три взрыва, безо всяких сомнений — за кормой.
Штурман, по всей видимости, придумал новый метод ведения учета сброшенных бомб. Теперь пятой линией он перечеркивает по диагонали первые четыре. Это экономит место, да и считать легче. Он уже перешел к шестому ряду. Я никак не могу вспомнить, во сколько бомб наш прилежный счетовод оценил последние залпы.
Старик непрерывно занят вычислениями: наш курс, курс противника, курс спасения. Каждое донесение из рубки акустика корректирует вводные данные его выкладок.
Что он делает сейчас? Он пошлет нас прямо вперед? Нет, на этот раз он пробует иной ход: круто влево.
Будем надеяться, он сделал правильный выбор, и капитан эсминца не надумает повернуть в ту же сторону — или же направо, если он движется на нас. Так-то, мне даже неведомо, с носа или с кормы атакует нас враг.
Цифры, называемые акустиком, смешались у меня в голове.
— Сбросили еще бомбы! — он услышал плеск новых бочек, упавших в воду.
Я крепко держусь.
— Встать к трюмной помпе! — очень предусмотрительно объявляет Старик, хотя взрывы еще не прогремели.
Шум! Но, похоже, он не слишком волнует Старика.
Водоворот разрывов.
— Заполняют пробелы! — замечает он.
Если не удалось достичь результата отдельными бомбами или их сериями, они начинают класть их ковром.
Неусаживающийся!
На задворках мозга я спрашиваю сам себя, где я мог встретить это английское слово «неусаживающийся». Наконец я вспоминаю его, вышитое золотой ниткой на швейной машине на этикетке моих плавок, ниже фразы «чистая шерсть».
Ковер! В моей голове начинает разворачиваться рулон: изысканный афганский ковер ручной работы — ковер-самолет Гаруна аль-Рашида — восточная дребедень!