Я знаю, чья фотокарточка будет следующей: Бехманн.
Бехманн должен был уже давно вернуться. Наверняка скоро вывесят траурное извещение с тремя звездочками. Его сняли мертвецки пьяного с парижского поезда. Потребовалось четыре человека — отправление экспресса пришлось задержать, пока они не справились с ним. Его можно было вывесить сушиться на бельевой веревке. Вообще никакой. Абсолютно бесцветные глаза. И в такой форме он был за двадцать четыре часа до выхода в море. Каким образом хирург флотилии поставил его на снова на ноги, никому не известно. Должно быть, его обнаружил самолет. Связь с ним была потеряна вскоре после выхода с базы. Невероятно. Томми теперь подходят вплотную к бую Нанни I в проливе.
Мне вспомнился Боуд, офицер из отдела кадров флота, одинокий старик, у которого вошло в привычку напиваться ночами в одиночку в караульной. За один месяц были потеряны тридцать лодок. «Поневоле сопьешься, если будешь поминать каждую из них».
На последний свободный стул за нашим столом плюхнулся грузный, неуклюжий Флешзиг, один из предыдущей команды Старика. Неделю назад он вернулся из Берлина. До сих пор он не вымолвил ни слова о своей поездке. Но сейчас его прорвало:
— Знаете, что эта безмозглая обезьяна, эта гиена в мундире, наш начальник кадров, заявил мне? «Ни один приказ, касающийся флотской формы, не дает командирам права носить белые фуражки!» Я ответил: «Осмелюсь предложить исправить это упущение».
Флешзиг сделал два могучих глотка «Мартеля» из бокала и аккуратно вытер губы тыльной стороной ладони.
Эрлер, молодой лейтенантик, который вернулся из своего первого похода в должности командира, с такой силой распахивает дверь, что она с грохотом ударяется о ступеньку. Из его нагрудного кармана болтается кончик розового лифчика. Вернувшись утром из отпуска, к обеду он уже был в «Маджестике» и красочно делился своими впечатлениями от пережитого. Он уверял, что в его честь устроили факельное шествие в его родном городке. Он мог доказать это вырезками из газет. Вот он стоит на балконе ратуши с правой рукой, поднятой в германском салюте: родной город приветствует немецкого морского героя.
— Ничего, скоро он угомонится, — замечает Старик.
На смену Эрлеру приходят радиокомментатор Кресс, скользкий, пронырливый репортеришка с преувеличенным мнением о собственной значимости, и бывший провинциальный оратор Маркс, который сейчас пишет напыщенные, пропагандистские статьи о стойкости и верности долгу. Они похожи на Лоурела и Харди в морской форме, существо с радио — тощее и долговязое, стойкий Маркс — приземистый и жирный.
При их появлении Старик громко хмыкает.
Любимое слово радиодикторов — «непрерывные», «непрерывные успехи» в снабжении, победной статистике, воле к победе. Слово «не-пре-рыв-ны-е» всячески подчеркивается.
Эрлер усаживается напротив Старика и тут же предлагает ему выпить. Некоторое время тот вообще никак не реагирует на приглашение, затем склоняет голову набок, как будто собирается бриться, и четко произносит:
— Мы всегда можем хлебнуть как следует!
Я уже знаю, что за этим последует. В центре зала Эрлер демонстрирует свое умение открывать бутылку шампанского одним ударом тупой стороны лезвия ножа по горлышку, в том месте, где оно утолщается сверху. Делает он это мастерски. Пробка вместе со стеклянным ободком отлетают прочь, не оставив на стекле ни трещинки, и шампанское выстреливает из бутылки, как пена из огнетушителя. Я тут же вспоминаю об учениях дрезденской пожарной команды. В ознаменование Дня пожарной безопасности, проводившегося по всему Рейху, перед оперным театром поставили стальную мачту со свастикой, сделанной из труб. Вокруг мачты сгрудились красные пожарные машины. Огромную площадь запрудила толпа зевак в ожидании зрелища. Громкоговоритель пролаял команду: «Подать пену!», и из четырех концов свастики выстрелила пена; она стала вращаться все быстрее и быстрее, превращаясь в ветряную мельницу, из крыльев которой вырывались белые струи. Толпа выдохнула: «А-а-а-а!» А пена постепенно сменила цвет на розовый, затем стала красной, потом фиолетовой, потом голубой, затем зеленой, а после — желтой. Толпа аплодировала, а по площади перед оперным театром расползалось болото едкой анилиновой слизи глубиной по колено…
Опять с грохотом распахивается дверь. Это Томсен. Наконец-то. С остекленевшими глазами, поддерживаемый и подталкиваемый своими офицерами, он, спотыкаясь, вваливается в зал. Я быстро подтаскиваю ему стул, чтобы он сел к нашей компании.
— Может, я Наполеон, а может, я — король… — поет Моник.
Из вазочки, стоящей на столе, я вынимаю увядшие цветы и посыпаю ими голову Томсена. Ухмыляясь, он дает украсить себя.
— Куда подевался Главнокомандующий? — интересуется Старик.
Только сейчас мы замечаем, что командующий опять куда-то исчез. Пока не началось настоящее поздравление. Кюглера тоже не видно.
— Трусливые сволочи! — рычит Труманн, затем с трудом поднимается и нетвердой походкой удаляется между столами. Возвращается он, держа в руке ершик для унитаза.
— Какого черта ты это приволок? — взрывается Старик.
Но Труманн, пошатываясь, подходит к нам еще ближе. Он останавливается напротив Томсена, опирается левой рукой на стол, переводит дыхание и ревет во все горло: «Тишина в борделе!»
Музыка немедленно смолкает. Труманн машет вверх и вниз ершиком, с которой капает вода, прямо перед лицом Томсена и причитает надрывным голосом:
— Наш великолепный, глубокочтимый, трезвый и неженатый Фюрер, который на своем славном пути от ученика художника до величайшего полководца всех времен… Что-то не так?
Несколько секунд Труманн наслаждается восторженной реакцией аудитории, затем продолжает декламировать:
— Великий военно-морской специалист, непревзойденный стратег океанских сражений, которому своей непостижимой мудростью довелось… Как там дальше?
Труманн обводит окруживших его офицеров вопросительным взглядом, громко рыгает, и продолжает:
— Великий флотоводец, который показал этому английскому сифилитику с сигарой, мочащемуся под себя… Ха, что он еще о нем говорил? Так, посмотрим… Показал этому засранцу Черчиллю, за какой конец надо браться сначала!
Обессиленный своей тирадой Труманн падает в кресло, обдав меня коньячным перегаром. При слабом освещении его лицо кажется зеленым.
— …мы посвящаем его в рыцари! Посвящаем его в сан рыцаря! Сраный клоун и сраный Черчилль!
Лоурел и Харди со своими стульями протискиваются в наш круг. Видя, что Томсен пьяный, они пытаются вытянуть из него что-нибудь о его последнем боевом патруле. Никто доподлинно не знает, зачем они вообще тратят время, собирая информацию для своих заказных статей. Но Томсен уже давно утратил способность отвечать на вопросы. Он с идиотским видом смотрит на обоих и лишь утвердительно рычит в ответ на скороговорку, которой они проговаривают вместо него то, что хотелось бы им услышать:
— Да, точно — рвануло сразу — как и ожидали! Попадание прямо за мостиком — пароход с голубыми трубами. Поняли? Да нет, не грубыми — тру-ба-ми!
Кресс понимает, что Томсен делает из него посмешище и нервно сглатывает слюну. Он и вправду выглядит дурак дураком со своим дергающимся Адамовым яблоком.
Старик явно наслаждается его замешательством и не думает даже прийти на помощь.
Наконец Томсен уже не в состоянии ничего воспринимать.
— Дерьмо! Одно сплошное дерьмо! — кричит он.
Я знаю, что он имеет ввиду. Последние недели одна торпеда за другой не срабатывали при попадании. Слишком часто, чтобы быть просто случайностью. Поговаривали о саботаже.
Внезапно Томсен вскакивает на ноги. В его глазах застыл ужас. Бокалы падают на пол и разлетаются на осколки. Зазвонил телефон. Томсен принял его за сигнал тревоги.
— Маринованную селедку! — требует он теперь, тяжело пошатываясь. — Всем маринованной селедки!
Я слышу обрывками, что Меркель говорит своей компании:
— Хороший был боцман. Первоклассный мужик. Мне следовало избавиться от дизельного механика, он спекся… Корвет был прямо по курсу. Боцман слишком медленно спускал спасательную шлюпку… Один человек плавал в мазуте. Вылитый тюлень. Мы подгребли к нему, хотели узнать название судна. Он был весь черный от нефти. Держался за буй.
Эрлер обнаружил, что получается оглушительный шум, если провести пустой бутылкой по отопительной батарее. Две, три бутылки уже разлетелись в его руках, но он не сдается. Осколки хрустят под ногами. Моник бросает на него испепеляющие взгляды потому, что ее стоны еле слышны из-за этого грохота.
Меркель с трудом поднимается из-за стола и ожесточенно чешет себя между ног рукой, засунутой в карман брюк. Вот показался его старший инженер. Все завидуют его умению высвистывать мелодии двумя пальцами. Он может просвистеть все, что угодно: самые сложные мелодии, сигналы боцманской дудки, дикие музыкальные арабески, нежнейшие фантазии.
У него замечательное настроение и он тут же соглашается научить меня своему искусству. Сначала ему, однако, приспичило сходить в туалет. Когда он вернулся, первым делом он велел мне:
— Иди-ка, вымой свои лапы!
— Зачем?
— Ну, если тебе это так сложно, хорошо, обойдемся одной рукой.
После того, как я вымыл руки, шеф Меркеля тщательно осмотрел мою правую. Затем решительно засунул себе в рот мои указательный и средний пальцы и начал с простых нот. Вскоре полилась настоящая мелодия, которая постепенно становилась все четче и пронзительнее.
Он играл, закатив глаза. Я потрясен. Еще два перелива, и он замолчал. Я с уважением смотрю на свои обслюнявленные пальцы. Особое внимание, говорит шеф, надо уделять их расположению.
— Хорошо, — теперь я пробую свои силы. Но мне удается извлечь лишь пару хрюканий и нечто, напоминающее шипение пробитой трубы высокого давления.
Шеф Меркеля с отчаянием смотрит на меня. Затем с видом оскорбленной добродетели он снова берет в рот мои пальцы, и теперь звучит фагот.
Мы приходим к заключению — надо что-то делать с моим языком.
— К сожалению, ими нельзя поменяться, — подытоживает Старик.
— Юноши, лишенные радости! — возникшее затишье неожиданно нарушается ревом Кортманна. Кортманн с орлиным лицом — «Индеец». После случая с танкером «Бисмарка» он в немилости у командования в штаб-квартире в Керневеле. Кортманн — неподчинившийся приказам. Спасавший немецких моряков! Ради этого он вывел лодку из боевых действий. Из жалости ослушавшийся приказов! Это могло случиться только со стариной Кортманном, одним из ветеранов, в голове которого сидит древний морской закон: «Забота о спасении терпящих бедствие — главная обязанность каждого моряка!»
Немногого он добьется своим криком, старомодный герр Кортманн, которого в штаб-квартире считали слегка тяжеловатым на подъем, и который до сих пор не заметил, что правила игры стали более жестокими.
Конечно, здесь было примешалось и обычное невезение. Надо же было английскому крейсеру появиться как раз в тот момент, как Кортманн был надежно соединен топливным шлангом с танкером. Этот танкер предназначался для «Бисмарка». Но «Бисмарку» топливо больше не было нужно. Он лежал на дне океана, вместе с двадцатью пятью сотнями человек, и наполненный до краев танкер плелся в одиночку, и некому было забрать его груз. Тогда командование решило, что его должны осушить подводные лодки. И это случилось как раз, когда заправлялся Кортманн. Англичане потопили танкер прямо у него на глазах, пятьдесят человек команды барахталось в вылившейся в море солярке — и мягкосердечный Кортманн не смог заставить себя бросить их тонуть.
Кортманн до сих пор гордится своим уловом. Пятьдесят пассажиров на лодке класса VII-C, где едва хватает место для команды. Как он их разместил, осталось секретом. Скорее всего, как шпроты: положил людей валетом, голова одного к ногам другого, и не дышать без необходимости. Добрый старый Кортманн, конечно же, считал, что совершил чудо.
Опьянение начинает стирать границы между старыми волками и молодыми задаваками. Все пытаются говорить одновременно. Я слышу, как Белер разглагольствует:
— В конце концов, есть указания — ясные указания, господа! Приказы! Абсолютно ясные приказы!
— Указания, господа, ясные приказы, — передразнивает Томсен. — Не смешите меня. Нет ничего менее ясного!
Томсен искоса смотрит на Белера. Внезапно его глаза сверкнули недобрым блеском. Он полностью осознает, что происходит вокруг:
— На самом деле это часть их умысла, вся эта неопределенность.
Огненно-рыжая голова Саймиша просовывается в собравшийся круг. Он уже почти ничего не соображает. При тусклом свете кожа на его лице похожа на кожу ощипанного цыпленка.
Белер начинает читать лекцию ощипанному цыпленку:
— Дело в следующем: в тотальной войне мощь нашего оружия может…
— Пропагандистская чушь, — издевается Томсен.
— Дайте мне договорить, пожалуйста. Возьмем такой случай. Вспомогательный крейсер вылавливает из мазута некоего Томми, который уже был за бортом раза три. Что это значит для нас? Мы ведем войну или просто кампанию по уничтожению материальных ценностей? Что толку в том, что мы топим их корабли и позволяем им вылавливать своих моряков, которые снова выходят в море? Конечно, это громадная экономия для них!
Обстановка накаляется, Белер затронул жгучую тему, которая обычно не обсуждается: уничтожать самого противника или только его корабли?
— Ни то, ни другое, — настаивает Саймиш. Но тут встревает Труманн. Труманн-оратор, который считает, что ему брошен вызов. Сложный вопрос, который ставит в затруднение всех, кроме Труманна.
— Давайте хоть раз будем последовательны. Командование подводным флотом отдает приказы: «Уничтожайте врага без колебаний, без пощады, с неумолимой настойчивостью», и все такое прочее в том же духе — вся эта белиберда. Но командование подводным флотом ни словом не обмолвилось о людях за бортом, которые пытаются спастись. Я прав?
Итак, Труманн с обветренным лицом достаточно соображает, чтобы спровоцировать. И Томсен немедленно поддается:
— Конечно же, нет. Это ведь настолько понятно, что ошибиться невозможно: именно потери личного состава наносят противнику самый тяжелый урон.
Коварный Труманн подбрасывает в огонь еще дров:
— Ну так что?
Томсен, разгоряченный бренди, тут же громко возмущается:
— Каждому приходится решать самому — очень ловкое решение со стороны начальства!
Теперь Труманн всерьез раздувает пламя:
— Один решил эту проблему для себя, и без особых колебаний. Он их пальцем не тронул, а просто стрелял по спасательным шлюпкам. Если погода поможет им утонуть побыстрее, тем лучше — вот так! Морские конвенции ведь не нарушены, верно? Командование подводным флотом может быть уверено, что его приказ понят правильно!
Все понимают, о ком идет речь, но никто не смотрит на Флоссмана.
Надо подумать, что взять с собой. Только самое необходимое. Обязательно теплый свитер. Одеколон. Бритвенные лезвия — впрочем, я вполне могу обойтись и без них…
— Сплошной фарс, — это снова Томсен. — До тех пор, пока у человека есть палуба под ногами, ты можешь стрелять в него, но когда видишь несчастного, барахтающегося в воде, сердце кровью обливается. Смешно, правда?
— Я хочу рассказать, что на самом деле чувствуешь при этом… — опять начинает Труманн.
— Ну и?
— Если там один человек, ты представляешь себя на его месте. Это естественно. Но никто не может представить себя на месте целого парохода. Это невозможно. Другое дело — один человек! Сразу все представляется иначе. Чувствуешь себя неловко. Так что они добавляют немного этики — и готово, все снова выглядит замечательно.
Теплый свитер, который Симона связала для меня, просто великолепен. Горло почти закрывает уши, все петли — рыбацкой вязки; и при этом совсем не кургузый — длинный и теплый, зад не отморозишь. Может, мы и вправду пойдем на север? Путем викингов. Или еще выше — на русские конвои. Жаль, никто не имеет ни малейшего понятия о нашем назначении.
— Но люди в воде действительно беззащитны, — настаивает Саймиш тоном истца, уверенного в собственной правоте.
И все начинается снова.
Томсен отрицательно жестикулирует, и промычав: «Дерьмо!», роняет голову.
Я чувствую непреодолимое желание встать и уйти, чтобы как следует собрать вещи в дорогу. Одну-две книги. Но какие именно? Невозможно дольше дышать этим перегаром. Воздух здесь свалит с ног и призера пивного состязания. Постараюсь сохранить голову ясной. Эта ночь — последняя на берегу. Не забыть запасные фотопленки. Мой широкофокусный объектив. Шапка на меху. Черная шапка и белый свитер. Я буду глупо выглядеть в них одновременно.
Хирург флотилии опирается на расставленные руки, одна покоится на моем левом плече, другая — на правом плече Старика, как будто он собрался выполнять гимнастические упражнения на параллельных брусьях. Вновь зазвучала музыка; стараясь перекричать ансамбль, он орет во всю глотку:
— Мы тут ради чего собрались: отметить посвящение в рыцари или послушать философский диспут? Хватит молоть ерунду!
Рев хирурга заставил нескольких офицеров вскочить на ноги. Они, как по команде, залезли с ногами на стулья и принялись выливать пиво в пианино, в то время как обер-лейтенант бешено молотит кулаками по клавишам. Одна бутылка за другой. Пианино без возражений проглатывает пиво.
Пианино и компания производят недостаточно шума, поэтому на полную громкость включают патефон. «Где тигр? Где тигр?»
Лейтенант, высокий блондин, срывает с себя китель, легко вскакивает на стол, присаживается на корточки и начинает демонстрировать танец живота, поигрывая брюшными мускулами.
— Тебе надо выступать на эстраде! — Здорово! — Прекрати, ты возбуждаешь меня!
Когда зал разразился неистовыми аплодисментами, один человек, уютно завернувшись в красную ковровую дорожку и подложив под голову спасательный жилет, украшавший собой одну стену, мирно заснул на полу.
Бехтель, которого никто не решился бы назвать эксгибиционистом, уставился в пространство и хлопает в такт румбы, исполнение которой требует от танцора живота все его мастерство.
Наш шеф, который до этого сидел в молчаливом раздумии, теперь тоже разыгрался. Изображая обезьяну, он залез на декоративную решетку, прикрепленную к стене, и в ритм музыки обрывает виноградины с искусственной лозы. Решетка раскачивается, на мгновение замирает в метре от стены, как в старых фильмах с Бастером Китоном, потом обрушивается вместе с шефом на сцену. Пианист запрокинул голову, как будто стараясь разглядеть ноты на потолке, и выдает марш. Вокруг пианино образовывается хор, который подхватывает охрипшими голосами:
Мы идем, идем, идем.
Пусть в небесах грохочет гром.
Мы вернемся домой в Слаймвиль
Из этой чертовой дыры.
— Блестяще, мужественно, воистину в тевтонском духе, — ворчит Старик.
Труманн загипнотизированно смотрит на свой бокал. Внезапно он вскакивает на ноги и с орет: «Skoal!». С расстояния в добрых двадцать сантиметров он льет себе в глотку поток пива, обильно орошая им свой китель.
— Настоящая оргия! — я слышу голос Меннинга, самого большого сквернослова во всей флотилии. — Не хватает лишь женщин.
Похоже, это послужило сигналом. Первый и второй помощники Меркеля поднялись со своих мест и направились к выходу. Перед дверью они обменялись многозначительными взглядами. А я уж было думал, что они не в состоянии стоять на ногах.
— Как только тебе становится страшно, пойди и трахнись, — бормочет Старик.
За соседним столиком можно разобрать:
Когда им овладевала страсть,
Он лез на кухонный стол
И трахал гамбургер…
И так всегда. Благородные рыцари фюрера, светлое будущее человечества — несколько бокалов коньяка, смешанных с пивом «Бек», и развеиваются все мечты о сверкающих доспехах.
— Замечательно! — говорит Старик, протягивая руку за свои бокалом.
— Проклятый стул — не могу подняться!
— Ха! — отзывается голос из компании по соседству. — Моя девушка говорит то же самое. Не могу подняться, не могу подняться!
На столе скопилась груда бутылок из-под шампанского с отбитыми горлышками, пепельницы, доверху заполненные окурками, банки селедки в маринаде и осколки бокалов. Труманн задумчиво смотрит на эту гору мусора. Как только пианино замолкает на секунду, он поднимает руку и кричит: «Внимание!».
— Фокус со скатертью, — предупреждает наш шеф.
Труманн аккуратно, как веревку, скручивает один угол скатерти; на это уходит не менее пяти минут потому, что скатерть дважды вырывалась из его рук, когда он уже почти ухватил ее. Наконец свободной левой рукой он подает знак пианисту, который, судя по всему, уже неоднократно аккомпанировал ему в подобных случаях. Звучит тушь. Подобно штангисту, готовящемуся взять рекордный вес, Труманн тщательно расставляет ноги, мгновение стоит абсолютно неподвижно, глядя на свои руки, в которых зажат перекрученный угол скатерти, и вдруг, издав боевой клич первобытного человека, он энергичным движением руки почти полностью срывает скатерть со стола. Звон разбитого стекла, треснувших бутылок и разлетающихся на куски тарелок, каскадом посыпавшихся на пол.
— Дерьмо, вонючее дерьмо! — ругается он и бредет прямо по осколкам, хрустящим под его ногами. Нетвердой походкой он направляется в сторону кухни и орет, чтобы ему подали щетку и совок. Получив требуемой, под дикий хохот всех присутствующих он ползает между столами, оставляя за собой кровавые следы, и с мрачным видом сгребает мусор. Ручки щетки и мусорного совка моментально покрываются кровью. Два лейтенанта пытаются отобрать у Труманна его орудия труда, но тот упрямо стоит на своем: все должно быть убрано вплоть до последнего осколка.
— Убрать — все — сначала надо все убрать — дочиста — как на корабле…
В конце концов он опускается в свое кресло, и хирург флотилии вынимает из подушечек его пальцев три или четыре осколка. Кровь продолжает капать на стол. Затем Труманн проводит окровавленными руками по своему лицу.
— Клыки дьявола! — комментирует Старик.
— Да ни хрена страшного! — рычит Труманн, но разрешает официантке, с укором смотрящей на него, приклеить кусочки пластыря, который она принесла.
Но он, будучи не в силах просидеть спокойно и пяти минут, опять с трудом поднимается на ноги, выхватывает из кармана смятую газету и вопит:
— Если вам, придурки, больше нечего сказать, то вот — вот золотые слова…
Я вижу, что он держит: завещание обер-лейтенанта Менкеберга, который по официальной версии пал в бою, хотя на самом деле окончил свою жизнь совсем не боевым образом, попросту сломав шею. И шею он сломал где-то в Атлантике при спокойной воде лишь потому, что была чудесная погода, и он решил искупаться. В тот момент, как он нырнул с боевой рубки в океан, лодка накренилась в противоположную сторону, и Менкеберг свернул себе шею, ударившись головой о балластную емкость. Лебединая песня этого настоящего человека была опубликована во всех газетах.
Труманн держит газетную вырезку в вытянутой руке:
— Все равны — один за всех — все за одного — и вот что я скажу вам, товарищи, только решимость сражаться до последнего — последствия этой битвы мирового исторического значения — храбрость безымянных героев — величие истории — ни с чем не соизмеримое — выдающееся — вечная слава благородной стойкости и самопожертвования — высокие идеалы — нынешнее поколение и те, которые придут после — принесут свои плоды — показать себя достойными вечного наследия!
Держа в руке намокший, неразборчивый клочок газетной бумаги, он раскачивается взад-вперед, однако не падает. Подошвы его ботинок кажутся приклеенными к полу.
— Сумасшедший, — говорит Старик. — Теперь его ничто не остановит.
За пианино садится лейтенант и начинает играть джаз, но это никак не влияет на Труманна. Он продолжает надрываться:
— Мои товарищи — знаменосцы будущего — плоть и дух элиты людей, для которых «служение» — высший идеал — лучезарный пример для отстающих — смелость, которая победит смерть — внутренняя решимость — спокойное приятие судьбы — неудержимый порыв — любовь и верность такой глубины, которая непостижима для мелких душонок — дороже алмазов — выносливость — jawohl! — гордые и мужественные — Ура! — нашел свое последнее пристанище в глубинах Атлантики. Ха! Нерушимая дружба — на фронте и в тылу — готовность к полному пожертвованию. Наш любимый немецкий народ. Наш замечательный богом данный Фюрер и Верховный Главнокомандующий. Хайль! Хайль! Хайль!
Некоторые присоединяются к его приветствию. Белер свирепо смотрит на Труманна, как гувернантка на расшалившегося ребенка, резко встает, выпрямившись в полный рост, и исчезает, ни с кем не попрощавшись.
— Эй, ты, оставь мою грудь в покое! — вскрикивает Моник. Она обращается к хирургу. Очевидно, он стал слишком общителен.
— Тогда мне придется опять спрятаться под крайней плотью, — зевает тот, и окружающие оглушительно хохочут.
Труманн рухнул в кресло и закрыл глаза. Может, Старик все-таки ошибся. Он готов отключиться сейчас, прямо перед нами. Затем он вскакивает, как будто его укусил тарантул, и правой рукой выхватывает из кармана револьвер.
У офицера по соседству еще сохранилось достаточно способности быстро реагировать, и он бьет сверху вниз по руке Труманна. Пуля попадает в пол, едва не задев ногу Старика. Тот лишь качает головой:
— Из-за всей этой музыки даже выстрела не слышно.
Револьвер исчезает, и Труманн с угрюмым видом опять опускается в кресло.
Моник, которая не сразу поняла, что раздался выстрел, выпрыгивает из-за барной стойки, проплывает мимо Труманна и гладит его под подбородком, как будто намыливая его перед бритьем, затем легко запрыгивает на эстраду и стонет в микрофон: «В моем одиночестве…»
Боковым зрением я наблюдаю, как Труманн медленно встает. Все его движения кажутся разделенными на составляющие. Он стоит, хитро ухмыляясь и раскачиваясь из стороны в сторону по меньшей мере в течение пяти минут, пока не затихли рыдания Моник; затем, во время неистовой овации, он нащупал дорогу между столиками к дальней стенке; постоял немного, прислонившись к ней, и опять выхватывает пистолет, второй, на этот раз из-за ремня и орет: «Все под стол!» так громко, что на его шее вздуваются вены.
На этот раз рядом с ним нет никого, кто мог бы остановить его.
— Ну!
Старик просто вытягивает ноги и сползает из кресла вниз. Трое или четверо прячутся за пианино. Пианист упал на колени. Я тоже согнулся на полу, стоя на коленях как во время молитвы. Внезапно в зале повисает мертвая тишина — а затем один за одним раздаются выстрелы.
Старик считает их вслух. Моник под столом верещит таким высоким голосом, что ее визг пробирает до костей. Старик кричит: «Ну вот и все!»
Труманн расстрелял всю обойму.
Я выглядываю из-под стола. Пять лепных дам на стене за сценой лишились своих лиц. Штукатурка еще осыпается. Старик поднимается первым и, склонив голову набок, оценивает повреждения:
— Удивительная меткость, достойная ковбоя, — причем все выстрелы сделаны пораненными руками.
Труманн уже отшвырнул пистолет и расплылся в восторженной улыбке от до ушей:
— Наконец-то, ты согласен? Наконец-то эти преданные правительству немецкие коровы получили по заслугам, а?
Он просто в упоении от чувства собственного удовлетворения.
Воздев руки, визжа тонким фальцетом, как будто сдаваясь, чтобы спасти себе жизнь, появляется «мадам».
Как только Старик увидел ее, он опять сполз из кресла. «В укрытие!» — кричит кто-то.
Воистину удивительно, что этот старый фрегат, с избытком обвешанный парусами, до сих пор откладывал свое появление в этих водах. Она разрядилась по испанской моде: на висках наклеены накладные локоны, а в прическу воткнут переливающийся черепаховый гребень — ходячий кусок студня с жировыми складками, выпирающими отовсюду. На ногах у нее обуты черные шелковые туфли. Пальцы, похожие на сардельки, увешаны перстнями с огромными фальшивыми камнями. Это страшилище пользуется особой благосклонностью начальника гарнизона.
Обычно ее голос напоминает шипение бекона на сковородке. Но сейчас она завывает, разразившись потоком брани. В ее воплях я могу разобрать лишь: «Kaput, kaput».
— Капут, она совершенно права, — замечает Старик.
Томсен подносит ко рту бутылку коньяка и присасывается к ней, как ребенок к материнской груди.
Меркель спасает ситуацию. Он залезает на стул и с упоением принимается дирижировать хором, поющим рождественскую кароль: «О благословенная пора Рождества…» Мы все с воодушевлением подпеваем.
«Мадам» трагически заламывает руки. Ее вопли лишь изредка прорываются сквозь наше пение. Похоже, она готовится сорвать с себя расшитое блестками платье, но вместо этого она рвет на себе волосы, запустив в прическу пальцы с ногтями, покрытыми темно-красным лаком, верещит и выбегает вон.
Меркель падает со стула, и хор распадается.
— Настоящий дурдом! Боже, сколько шума! — говорит Старик.
В любом случае, думаю я, надо будет взять с собой теплый бандаж на поясницу. Ангора. Первоклассная вещь.
Хирург флотилии усаживает Моник к себе на колени; правой рукой он обнимает ее за зад, а в левой держит правую грудь, как будто взвешивает дыню. Пышнотелая Моник пытается прикрыться тем, что на ней осталось из одежды, визжит, вырывается из его объятий и задевает патефон, иголка которого проскакивает поперек бороздок пластинки, издав глухой пукающий звук. Моник истерично хихикает.
Хирург молотит кулаками по столешнице, пока бутылки не начинают подпрыгивать. Он пытается не засмеяться и краснеет, прямо как индюшачий гребень. Кто-то, подкравшись сзади, обвивает его шею руками, словно стараясь обнять, но когда руки разжимаются, галстук хирурга оказывается отрезанным по самый узел, причем сам он этого не замечает. Лейтенант, вооруженный ножницами, уже успел укоротить галстук Саймишу, а затем и Томсену. Моник, видя это, опрокидывается на спину на сцене. У нее истерика. Разойдясь вовсю, она без остановки болтает в воздухе ногами, показывая всем, что под платьем на ней одеты лишь крошечные черные трусики, которые одновременно служат и поясом для чулок. Белзер по прозвищу «Деревянный глаз» уже схватил сифон и направляет сильную струю воды ей прямо между ног. Она визжит, как дюжина поросят, которых ущипнули за хвостики. Меркель замечает, что его галстук стал короче, Старик называет происшедшее «внезапной атакой на концы», и Меркель, схватив недопитую бутылку коньяка, запускает ею в живот обрезавшему галстуки, заставив того согнуться пополам.