Без пяти минут двенадцать приходит свежая смена. Последний глоток яблочного сока, вытереть руки ветошью, и больше никаких мыслей, кроме одной: побыстрее выбраться из этой механизированной пещеры и скорее на пост управления, за первым глотком свежего воздуха.
Пятнадцатый день в море. Уже прошло две недели. Сегодня низкие волны. Они беспорядочно сталкиваются без какого-либо намека на слаженное движение масс воды. Лодка неуверенно взбирается на их гребни, не имея возможности попасть в их ритм, которого попросту нет. Старые донные волны, которые можно изредка ощутить под гладью океана, возмущаемой резкими поверхностными волнами, вносят свои вариации в неровное дыхание Атлантики.
За все это время нам не встретилось ничего, за исключением одной бочки, нескольких ящиков и однажды сотен винных пробок, чье появление озадачило даже командира:
— Они остались не после кутежа — только пробки и ни одной пустой бутылки — так не бывает!
Я стою вахту вместе со штурманом. По крайней мере, я буду поддерживать свои бицепсы в форме. Держа в руках тяжелый бинокль, я чувствую каждый мускул, начиная от предплечья и заканчивая лопатками. По сравнению с первым часом я начал чаще опускать его. Штурман может часами держать свой бинокль перед глазами. Можно подумать, он появился на свет с руками, согнутыми под прямым углом в локтях и прижатыми к туловищу.
— Мы живем жизнью, которую можно назвать двойной, — начинает он ни с того, ни с сего.
Я не понимаю, к чем он клонит. Членораздельная речь не относится к достоинствам штурмана, к тому же его слова долетают до меня промеж его кожаных перчаток:
— Половина жизни, так сказать, проходит на борту, другая половина — на берегу.
Он хочет сказать что-то еще, но видно, что не может подобрать подходящие слова.
Мы оба заняты обзором своих секторов наблюдения.
— Дело в следующем, — наконец, продолжает он. — мы здесь предоставлены сами себе — нет ни почты, ни связи, вообще ничего. Но все-таки есть нечто, соединяющее нас с домом.
— Что именно?
— Например, есть вещи, которые постоянно беспокоят тебя. Ты всегда тревожишься, как там дела дома. Больше всего — как там твои близкие. Они даже не догадываются, где мы находимся в этот момент, какое море бороздим сейчас.
Опять пауза. Затем он продолжает развивать свою мысль.
— Когда мы выходим в море, — он не сразу договаривает предложение до конца. — мы уже наполовину вычеркнуты из числа живых. Если с лодкой и правда что-то произойдет, пройдут месяцы, пока родным сообщат о ее гибели.
Тишина. Внезапно он заявляет:
— Если человек женился, считай, что он пропал.
Это объявляется таким тоном, что сразу становится понятно: эта максима не подлежит сомнению.
Я начинаю догадываться. Он говорит про себя. Но я делаю вид, как будто речь по-прежнему идет об общих вещах.
— Ну, не знаю, Крихбаум, так ли уж важно обручальное кольцо… Сколько времени женат шеф?
— Всего пару лет. Надменная дама — блонда с перманентной завивкой.
Теперь, когда к его облегчению разговор пошел не о его проблемах, он говорит легко, без колебаний:
— Она поставила что-то вроде ультиматума: «Я не позволю испортить себе жизнь!» — типа того. Похоже, она не испытывает недостатка в развлечениях в то время, как мы проветриваемся здесь. Одним словом, шефу повезло. К тому же она сейчас беременна.
Снова молчание. Когда Крихбаум продолжает разговор, он опять говорит медленно, как в самом начале:
— Понимаешь, что таскаешь с собой слишком много балласта — лучше не думать обо всем этом!
Мы опять погружаемся в осмотр горизонта. Я разглядываю его в бинокль, дюйм за дюймом. Затем опускаю бинокль и окидываю взглядом море и небо, чтобы дать отдохнуть глазным мышцам. Потом прищуриваюсь и опять подношу окуляры к глазам. Все та же рутина: осмотреть горизонт, опустить бинокль, осмотреться вокруг, опять поднять бинокль.
По курсу лодки, два румба слева по борту, виднеется полоса тумана — клок грязной, темно-зеленой шерсти, прилипшей к горизонту. Штурман сосредотачивает свое внимание в этом направлении. Туман всегда вызывает подозрение.
Проходит добрых десять минут, прежде он продолжает свою мысль:
— Пожалуй, это единственное, что можно сделать в таком случае, убраться подальше от всего этого menkenke!
Это слово крутится некоторое время у меня в голове:
— «Menkenke» — на идиш это значит «сумка с сюрпризами» или что-то в этом роде? Откуда он знает это слово: «menkenke»? «Fisimatenten» — у него другое значение — «неприятности». «Menkenke»… «Fisimatenten» — с ума сойдешь, размышляя о подобных словах.
Я подумал про прапорщика Ульманна. У него тоже есть свои проблемы. Ульманн из Бреслау. Глядя на курносый нос и редкие веснушки, разбросанные по всему лицу, ему не дашь больше четырнадцати лет от роду. На базе я как-то увидел его в синей парадной форме. В большой фуражке на голове он был похож на клоуна, одетого в костюм, который был куплен ему на вырост.
О нем сложилось хорошее мнение. Похоже, он крепкий парень. На самом деле, правильнее будет назвать его не «маленький», а «небольшой». И, присмотревшись к нему повнимательнее, понимаешь, что он старше, чем кажется. Не все морщины на его лице появились от смеха.
Однажды, когда я остался с ним наедине в унтер-офицерской каюте, он начал странно себя вести: бесцельно перебирал кухонную утварь на столе, переставляя ее то туда, то сюда, перекладывал нож параллельно вилке и при этом время от времени посматривал на меня, явно стараясь обратить на себя внимание.
Я понял, что он хочет мне что-то сказать.
— Вы знаете цветочный магазин рядом с кафе «У приятеля Пьеро»?
— Конечно, там две девушки-продавщицы. Одна, кажется, ее зовут Жаннет, очень миленькая. А как зовут другую?
— Франсуаза, — подсказал прапорщик. — По правде говоря, я помолвлен с ней — конечно, тайно.
Я чуть не поперхнулся: наш крошка-прапорщик с прической, как у фарфорового мальчика, в униформе, которая велика ему, помолвлен с французской девушкой!
— Она очень хорошенькая, — сказал я.
Прапорщик сидел на своей койке, положив ладони на бедра, и выглядел совершенно беспомощным. Казалось, это признание отняло у него последние силы.
Постепенно все прояснилось. Она беременна. Прапорщик не настолько наивен, чтобы не понимать, что будет означать для нее рождение ребенка. Мы враги. Приговор сотрудничающим с оккупантами обычно не заставляет себя ждать. Прапорщик знает, насколько активизировались маки. [32] Девушка, очевидно, знает это еще лучше.
— К тому же она не хочет ребенка! — промолвил он, но так нерешительно, что мне приходится спросить:
— То есть?
— В том случае, если мы вернемся из похода!
— Хм, — пораженный, я не нашелся ответить ему ничего лучше, — Ульманн, не стоит так отчаиваться. Все уладится. Не надо думать о плохом!
— Да, — это было все, что он смог произнести.
Опять поднять бинокль. Почему их не делают менее тяжелыми? Штурман, стоя рядом со мной, саркастически замечает:
— Господам из штаба следовало бы хоть раз посмотреть на это — ничего, кроме океана, и никакого намека на врага. Могу себе вообразить, как это выглядит в их понимании: мы выходим в море, идем несколько дней, наслаждаясь окружающим видом и вдруг, пожалуйста вам! — появляются транспорты, несметное количество их, все груженые до самого планшира. Смелая атака — выстреливаем все, что имеем. Несколько глубинных бомб в ответ — просто чтобы сбить с нас немного спеси. Множество победных вымпелов на перископе, каждый из которых означает упитанный танкер, и вот мы, с улыбкой до ушей, швартуемся у пирса. Тут же, само собой, духовой оркестр и награждение героев. Но вообще-то обо всем этом стоило бы снять фильм, только слишком много дерьма получилось бы крупным планом. Горизонт, чистый, как попа ребенка, лишь пара облачков — и больше ничего. Потом они могли бы запечатлеть внутренности лодки: заплесневевший хлеб, грязные шеи, гнилые лимоны, драные рубашки, потные простыни и в качестве хорошего финала — наш групповой портрет, мы все в полной заднице!
Шестнадцатый день в море. Кажется, у шефа сегодня хорошее настроение. Скорее всего, потому, что ему удалось удачно завершить особенно сложный ремонт одного из двигателей. Его даже уговорили просвистеть мелодию для нас.
— Надо выступать в водевиле! — одобрил Старик.
Стоит мне закрыть глаза, и передо мной во всех подробностях встает сцена в баре «Ройаль», шеф с лодки Меркеля пытается научить меня высвистывать мелодию на двух пальцах. Искусство художественного свиста — по крайней мере, в этой флотилии — похоже, является прерогативой инженеров.
Сейчас кажется, что это было так давно. Музыканты, уставившиеся пустыми глазами, сумасшедший Труманн. Томсен, валяющийся в луже собственной мочи, выкрикивающий лозунги, тонущие в бульканье.
— Что-то ничего не слышно от Труманна, — внезапно произносит Старик, как будто прочтя мои мысли, — Он должен был уже давно выйти в море.
И от Кортманна, и от Меркеля.
Мы лишь случайно услышали Кальмана и Сеймиша, когда им приказали доложить свои координаты. Да еще донесения от Флейшзига и Бехтеля, которые перехватил наш радист.
— Похоже, будет хреновый месяц, — ворчит Старик, — Другим, кажется, тоже не везет.
До обеда еще час и десять минут — целых семьдесят минут, четыре тысячи двести секунд!
Входит радист Инрих с сообщением, относящимся именно к нам. Шеф берет полоску бумаги, достает дешифровальную машинку из шкафчика, ставит ее на стол посреди тарелок, внимательно проверяет ее настройку и принимается ударять по клавишам.
Как будто случайно, появляется штурман и наблюдает за ним краем глаза. Шеф притворяется полностью погруженным в свою работу. На его лице не дрогнул ни один мускул. Наконец, он подмигивает штурману и передает расшифрованную радиограмму командиру.
Это всего лишь приказ сообщить наше местоположение.
Командир и штурман удаляются на пост управления. Скоро радист отстучит в эфир короткое сообщение с нашими координатами.
IV. В море: часть 2
Лодка со своим грузом из четырнадцати торпед и ста двадцати 88-миллиметровых снарядов все так же, как и прежде, продолжает рассекать океанские волны. В результате учебных стрельб слегка убавился лишь боезапас калибра 37 миллиметров. Да еще прилично израсходовали топливо, которого вначале было 114 тонн. К тому же мы изрядно полегчали на количество съеденного нами провианта.
До сих пор мы ровным счетом ничего не сделали для победы великой Германии. Мы не нанесли врагу ни малейшего ущерба. Мы ничем не прославили наши имена. Мы ни на йоту не ослабили смертельной хватки проклятого Альбиона, не добавили ни одного листа к лаврам командования германского подводного флота, и прочая чушь в том же духе…
Мы лишь стояли вахты, сжирали свой паек, переваривали его, дышали вонючим воздухом и отчасти сами портили его.
И мы до сих пор не сделали ни одного пуска. По крайней мере, тогда освободилось бы место в носовом отсеке. Но все торпеды, за которыми тщательно ухаживают, идеально смазывают и регулярно проверяют, по-прежнему на своих местах.
Небо темнеет, и вода, стекающая с ограждающей сетки после каждого ныряния лодки в очередную волну, такая же серая, как белье, стиравшееся мылом, сделанным во время войны. Вокруг нас нет ничего, кроме сплошного серого цвета. Серость океана и серость неба плавно перетекают одна в другую без какого-либо намека на границу между ними. Выше, там, где положено быть солнцу, серый цвет лишь немного светлее. Небо похоже на овсянку, в которой слишком много воды.
Даже пена на гребне разбивающейся волны отныне больше не белая. В ней как будто растворилась грязь, какая въедается в каждую вещь, долго бывшую в употреблении.
Ветер уныло и гнетуще воет голосом собаки, которую пнули ногой.
Мы идем против моря. Лодка подпрыгивает, как скачущая лошадь: вверх-вниз, вверх-вниз. Напряженное вглядывание вперед превращается в настоящую пытку. Я стараюсь взбодриться, чтобы не стать жертвой болезненной безнадежности, которая охватила всех нас, повергая в апатию.
Серый свет, как будто пропущенный через марлю, тяжелит веки. Водяная взвесь еще пуще затемняет его. В этом мыльном растворе нет ничего твердого, на чем могли бы задержаться глаза.
Хоть бы что-нибудь произошло! Если бы хоть ненадолго дизели заработали на полную мощность, и лодка опять бы разрезала носом волны вместо того, чтобы выматывающей душу трусцой перескакивать с одной волны на другую. Голова ватная, руки-ноги налились свинцом, глаза ноют.
Чертово море, чертов ветер, болтаемся, как дерьмо в воде!
Будучи старше всех в носовом отсеке по возрасту, электрокочегар Хаген пользуется всеобщим уважением. И он, очевидно, знает это. Вместо всего лица при тусклом свете мне видны лишь его глаза и нос. Высоко закрученные кончики его усов достают почти до век. Лоб скрыт под густой шапкой волос. У него длинная черная борода потому, что он не пожертвовал ею во время нашей стоянки в порту. По его же собственному знаменитому выражению, он известен на борту как «простой свойский парень». Он уже имеет за плечами семь патрулей, шесть из которых прошел на другой лодке.
Хаген прищелкивает языком, и тут же все вокруг смолкают.
Я вытягиваю ноги, откидываюсь спиной на нижнюю койку и жду, что за этим последует.
Хаген сполна дает настояться всеобщему предвкушению рассказа, не торопясь проводит ладонями рук по волосатой груди и сливает все, что осталось в чайнике, себе в кружку. Затем он, как будто не замечая нетерпения публики, с наслаждением пьет чай, осушая кружку большими глотками.
— Ну давай же, завязывай, Отец всемогущий! Молви, Господь, слово рабам своим, собравшимся пред тобою!
— Однажды я так разозлился на Томми…
— «…по-простому, по-свойски!» — доносится чей-то голос с койки. Хаген в ответ бросает исполненный непередаваемого презрения взгляд, достойный настоящего актера.
— Была адская погода — точь-в-точь как сегодня — а они поймали нас за яйца неподалеку от Оркнейских островов, целая эскадра кораблей сопровождения, и все они стояли прямо над нами. У нас под килем не было даже глубины для приличного погружения. Никакого шанса ускользнуть от них под водой. И круглые сутки в самые неожиданные моменты — порции глубинных бомб.
Он набирает полный рот чая, но не проглатывает его сразу. Вместо этого он несколько раз с шумом прополаскивает им зубы.
— Бомбили со знанием дела. Потом Томми успокоились. Они решили просто дождаться, пока мы всплывем. Пошла вторая ночь, наш командир чуть не свихнулся, перепробовал все трюки, которые знал, включая и тонкий силуэт [33], и вдруг мы вспорхнули и улетели у них из-под носа. Я до сих пор не могу понять, как нам это удалось. Должно быть, они там, наверху, все уснули. Вот что значит дрыхнуть на рабочем месте! На следующий день мы потопили эсминец. Чуть было не врезались в него в тумане. Пришлось стрелять почти в упор.
Хаген опять впал в задумчивость, и кто-то ласковым голосом гувернантки будит его:
— Просыпайся, милый!
— Эсминец был у нас прямо по курсу! — Хаген для пущей доходчивости демонстрирует при помощи двух спичек, как было дело. — Вот вражеский эсминец, а вот наша лодка.
Он направляет спички головками навстречу одна другой:
— Я первым заметил его. По-простому, по-свойски!
— Ну, наконец-то, разве я не предупреждал тебя? — опять раздается голос с койки.
Хаген быстро доводит свой рассказ до развязки. Передвигая спички, по столу, он показывает ход атаки:
— Исчез в доли секунд.
Он берет спичку, изображающую эсминец, и, сломав пополам, бросает на пол. Затем встает и топчет ее сапогом.
Маленький Бенджамин, рулевой, делает вид, что очарован услышанной повестью. Глядя с восхищением прямо в глаза рассказчика, в то же время он пытается стянуть хлеб с маслом, который тот приготовил для себя. Но Хаген и тут оказался начеку и ловко щелкает пальцами:
— Эй, не так быстро с моим бутербродом.
— Признаюсь, ошибся, — извиняющимся тоном отвечает Маленький Бенджамин. — как сказал ежик, слезая с вантуза. [34]
У помощника на посту управления Турбо всегда есть чем поделиться. Из журнальной рекламы он вырезал рисунок сливы и сигары и теперь, сложив их вместе и сделав непристойный коллаж, с гордостью представляет свое творение на суд зрителей.
— Свинья! — говорит Хаген.
Три дня и три ночи радисту не удалось услышать ничего, кроме сообщений других лодок о своих координатах. Ни одного победного рапорта.
— Никогда не слышал такого совершеннейшего застоя! — говорит Старик. — Тихо, как в заднице.
Океан кипит и бурлит. Ветер продолжает хлестать его бело-серую поверхность. Ни единого пятнышка ставшего привычным цвета зеленоватого стекла пивной бутылки, лишь мутная белизна и серость. Когда наша лодка выкарабкивается из волны, кажется, что она с обеих сторон украшена гирляндами оштукатуренной лепнины.
За завтраком погруженный в мрачное раздумье командир попросту забывает, что надо жевать. И лишь когда входит стюард, чтобы убрать со стола, он, внезапно очнувшись, несколько минут интенсивно работает нижней челюстью, но затем снова углубляется в свои мысли. Наконец он равнодушно отодвигает свою тарелку и встает из-за стола. Он окидывает нас дружелюбным взглядом и уже открывает рот, собираясь что-то сказать, но, видно, не может произнести ни единого слова. Он выходит из положения, сделав официальное объявление:
— 09.00, учебное погружение; 10.00, инструктаж для унтер-офицеров! До 12.00 держать прежний курс.
Все как всегда.
Первый вахтенный офицер — тоже далеко не последняя причина подавленного настроения Старика. Выражение его лица — в лучшем случае слегка критичное, а как правило — с нескрываемым презрением, — действует Старику на нервы. Его педантичность, проявляющаяся во всем, и в вахтенное, и в свободное время, всех нас выводит из себя, как водитель, который слепо придерживается всех существующих правил, не замечая, что на самом деле мешает нормальному движению. Больше всего Старика раздражают его политические убеждения, приверженность которым он не считает нужным скрывать.
— Он, похоже, всерьез ненавидит англичан, — как-то заметил Старик после того, как первый вахтенный ушел на дежурство. — Сразу видна серьезная политическая подготовка. По крайней мере, сам он гордится ею.
Не знаю, что бы я дал за получасовую прогулку или пробежку по лесу. Мышцы на моих щиколотках одрябли. Вся жизнь проходит в лежачем, стоячем или сидячем положении. Мне очень помогла бы тяжелая физическая нагрузка. Например, рубка деревьев. Одна мысль об этом заставляет меня почувствовать запах сосны. Я явственно вижу оранжево-красные щепы поваленного дерева, укрытия, которые мы раньше строили для себя в лесу, слышу шелест камыша, вижу себя, охотящегося за водяными крысами. Боже мой…
Получена радиограмма. Мы все стараемся показать, что нас это совершенно не волнует, хотя каждый с нетерпением ожидает приказа, который положил бы конец этой бесцельной болтанке. Бросив подозрительный взгляд на дешифрующий аппарат, командир читает полоску бумаги, беззвучно шевеля губами, и, не сказав ни слова, исчезает через круглый люк.
Мы переглядываемся.
Снедаемый любопытством, я отправляюсь на пост управления. Командир склонился над навигационной картой. Некоторое время я провожу в тщетном ожидании. Зажав в левой руке клочок бумаги, в правой он держит циркуль.
— Это возможно — во всяком случае, не исключено, — слышу я его бормотание. Первый вахтенный более не в силах выносить неопределенность и выпрашивает бумажку: «Конвой в квадрате XY. Зигзагообразный курс на шестидесяти градусах, скорость восемь узлов — UM». Достаточно одного взгляда на карту, чтобы я убедился — мы можем достичь квадрата XY.
Штурман, откашлявшись и притворившись совершенно безразличным, интересуется у командира насчет нового курса. Можно подумать, в радиограмме была указана новая розничная цена на картошку.
Но от командира ничего не удается добиться.
— Подождите и увидите, — отвечает он.
Все молчат. Шеф ощупывает свои зубы кончиком языка. Штурман изучает свои ногти в то время, как командир измеряет углы и откладывает расстояние при помощи циркуля — вероятность перехвата.
Штурман заглядывает через плечо командира, пока тот работает. Я беру пригоршню чернослива из ящика и начинаю есть, гоняя косточки во рту туда-сюда, пытаясь дочиста обсосать их. Специально для косточек помощник по посту управления прибил к деревянной обшивке стены жестяную банку из-под молока. Она уже наполовину заполнена. Мои косточки, вне всякого сомнения, самые чистые.
UM — это позывные лодки Мартена. Мартен, который был у Старика первым вахтенным офицером, а теперь служит в составе шестой флотилии в Бресте.
Из свежей радиограммы мы узнали, что трем лодкам приказали присоединиться к преследованию конвоя, затем их стало четыре, а еще позже — пять.
Но мы не из их числа.
— Им следовало бы послать туда все, что может двигаться, — замечает Старик. На самом деле эти слова должны означать: «Черт побери, когда же наконец и о нас вспомнят?!
Проходит час за часом, но для нас радиограммы все нет и нет. Командир устроился в углу своей койки и занялся разборкой коллекции разноцветных папок, заполненных всевозможными документами: секретными приказами, тактическими уставами, приказаниями по флотилии и прочим бумаготворчеством, которому, по-видимому, никогда не суждено прекратиться. Всем известно, что он ненавидит возиться с официальными документами, написанными исключительно для мусорной корзинки, и все понимают, что он взял эту макулатуру в руки, лишь чтобы скрыть внутреннее напряжение.
Ближе к 17.00 наконец-то получено еще одно сообщение. Брови командира ползут вверх, его лицо просветлело. Радиограмма адресована нам! Он читает ее, и его лицо вновь становится непроницаемым. С отсутствующим видом он передает мне записку: это всего лишь требование сообщить погодные условия.
Штурман готовит рапорт и подает его командиру на подпись: «Барометр поднимается, температура воздуха — пять градусов, ветер северо-западный шесть баллов, облачно, облака слоисто-перистые, видимость семь миль — UA».
Не желая заразиться от командира его депрессией, я направляюсь на пост управления и поднимаюсь вверх по трапу. Прозрачная дымка перистых облаков стала плотнее. Она постепенно затягивает остатки синевы. Скоро посеревшее небо покроется серой пеленой. Свет тускнеет. По всему горизонту вокруг нас темные облака тяжело громоздятся одно поверх другого. Их нижние края незаметно перетекают в серость неба. И лишь в вышине их контуры четко обрисовываются на фоне более светлого неба. Я прячу руки в карманы моей кожаной куртки и стою, удерживая равновесие, пружиня ногами в такт движению лодки, а облака надо мной раздуваются, как будто накачиваемые изнутри. Далеко впереди ветер прорвал дыру в их пелене, но ее тут же затянули другие облака, устремившиеся к пробоине со всех сторон. Вскоре они построятся в мощную фалангу, которая угрожает захватить весь небесный простор. Но тут солнце, решив, что от всех этих перестроений и столкновений в небесах слишком мало неразберихи, пробивается сквозь трещину в облачной завесе: его лучи падают вниз под наклоном, вызывая бурную игру света и теней на беспокойной воде. Внезапно океан по правому траверзу озаряет яркая широкая вспышка, затем она пятном прожектора шарит по дальней гряде пышных облаков, заставляя их блестеть подобно бриллиантам. Луч беспорядочно мечется во все стороны, нигде не задерживаясь дольше, чем на мгновение, увенчивая светлой короной одно облако за другим.
На второго вахтенного преображения небес не производят ни малейшего впечатления:
— Каждое мгновение жди самолета из этих проклятых облаков!
Для него в разворачивающемся перед нами величественном спектакле таится лишь скрытый подвох. Снова и снова он нацеливается биноклем на облачную сцену.
Я спускаюсь вниз и начинаю возиться со своими фотокамерами. Наступает вечер. Опять поднимаюсь на мостик. Теперь облака переливаются всеми цветами радуги. Но вот солнце уходит за кулисы, и они тут же становятся самого обычного, скучного серого цвета. Высоко в небе бледным призраком висит последняя четверть убывающей луны. 18.00.
После ужина мы молча сидим, продолжая надеяться на новую радиограмму. Командир беспокоится. Каждые пятнадцать минут он отправляется на пост управления, чтобы найти себе занятие на столе с картами. Пять пар глаз встречают его после каждого такого отсутствия. Бесполезно. Он молчит.
Наконец шеф делает попытку разговорить мрачно молчащего командира:
— Сейчас самое время услышать от радиста что-нибудь новенькое.
Командир не обращает на его слова никакого внимания.
Шеф берет в руки книгу. Что же, если беседа не клеится, я тоже могу притвориться погруженным в чтение. Второй вахтенный офицер и второй инженер пролистывают газеты, первый вахтенный углубился в папки, от которых за милю несет казенным духом.
Я уже на полпути к своему шкафчику и прохожу мимо радиорубки, когда замечаю радиста, который, наполовину закрыв глаза от света маленькой лампы, записывает принимаемое сообщение.
Я останавливаюсь, как вкопанный. Срочно назад, в офицерскую кают-компанию. Второй вахтенный тут же начинает расшифровывать его. Внезапно его лицо цепенеет. Что-то не так.
Командир берет в руки сообщение, и его лицо постепенно принимает растерянное выражение, какое бывает у боксера на ринге, получившего сильный удар в челюсть.
Он зачитывает сообщение:
— Внезапно атакованы эсминцем, появившимся из-за дождя. Глубинные бомбы в течение четырех часов. Контакт с конвоем потерян, продолжаю поиск в квадрате Бруно Карл — UM.
На последних словах его голос замирает. Не меньше минуты он рассматривает радиограмму, звучно делает глубокий вдох, снова смотрит на записку, наконец, надув обе щеки, выдыхает воздух. Он даже позволил себе откинуться в угол своего дивана. Ни единого слова, ни одного ругательства, ничего.
Позже мы сидим на ограждении «оранжереи» позади мостика.
— С ума сойти, — говорит Старик. — Как будто мы мечемся по Атлантике в полном одиночестве. И в то же самое время, прямо сейчас, в океане наверняка находятся сотни кораблей, и некоторые из них, вероятно, недалеко от нас. Нас с ними разделяет лишь линия горизонта.
Горько усмехаясь, он шутит:
— Добрый Господь придал земле круглую форму не иначе, как по просьбе англичан. Что мы можем видеть отсюда, находясь внизу? Мы могли бы с таким же успехом пытаться обнаружить их, сидя в каноэ. Жаль, что до сих пор никто не нашел выхода из этой ситуации.
— Ну почему же, они додумались, — замечаю я. — Самолеты!
— Ах, да, самолеты. Они есть у противника. А я хотел бы знать, где прячутся наши морские разведчики. У толстобрюхого Геринга в запасе есть лишь большой рот, не скупящийся на обещания. Рейхсмаршал охотничьих собак [35]!
К счастью, в этот момент появляется шеф:
— Решил глотнуть свежего воздуха.
— Здесь становится слишком людно, — замечаю я и спускаюсь вниз.
Бросаю беглый взгляд на навигационную карту. Все как всегда — линия, проведенная карандашом и отмечающая наш курс, скачет туда-сюда и похожа на случайно раскрывшийся плотницкий складной метр.
Старик тоже спускается вниз. Он аккуратно присаживается на рундук с картами, и проходит время, прежде чем он продолжает разговор с того места, на котором он прервался:
— Может, нам еще повезет. Если они отправили на перехват достаточно лодок, то не исключено, что кто-то снова заметит их.
На следующее утро я читаю радиограмму, принятую ночью: «Поиск в квадрате Бруно Карл результатов не дал — UM».
Следующие сутки — наихудшие за все время похода. Мы стараемся не заводить разговоров между собой и избегаем друг друга, как будто заболели цингой. Большую часть дня я провел на диване в кают-компании. Шеф не показывался из машинного отделения, даже когда накрывали на стол. Второй инженер так же не отходил от своих машин. Никто из нас троих: первого вахтенного, второго вахтенного и меня, не осмеливается слова сказать Старику, который отсутствующим взглядом смотрит в никуда и едва проглатывает несколько ложек густого супа.
В соседней каюте тоже наступило безмолвие. Радист опасается поставить на проигрыватель пластинку. Стюард и тот выполняет свою работу, потупив глаза, как будто он прислуживает на поминках.
В конце концов командир вымолвил:
— В следующий раз мы не можем позволить себе ошибиться!
Чуть позже Зейтлер опять начинает тоном знатока:
— Знаете, все-таки самый первый раз, утром — самый приятный.
Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что мы сейчас услышим. Вихманн и Френссен обратились в слух.
— Как-то я оказался в Гамбурге… Надо было доставить письмо для моего шефа. В то время я все еще служил на минном тральщике. Ну, не это важно. В общем, я прибыл туда, звоню в дверь, и мне ее отворяет такая красотка, маленькая блондиночка! «Мамы нет дома, пошла на почту, скоро вернется, зайдите, пожалуйста»… Я так и поступил. Внутри что-то вроде вестибюля, и там стоит кушетка. Не теряя ни минуты, я надеваю презерватив и задираю ей юбку, и только мы заканчиваем трахаться, как слышим, что открывается входная дверь… Ее мамаша уже почти отворила ее, но помешала дверная цепочка. К счастью, кушетка стояла в углу, так что она не могла видеть нас через щель. Малютка запихнула свои трусики с глаз долой под подушку, но я чуть было не забыл застегнуть ширинку перед тем, как пожать руку даме своими липкими от спермы пальцами. «Зейтлер. Очень рад познакомиться, к сожалению, мне пора бежать, должен вернуться вовремя, служба, понимаете»… Я ухожу. И лишь час спустя, когда мне потребовалось отлить, я заметил, что резинка все еще одета на мой член. Точнее говоря, я обнаружил это после того, как пописал. Стою и смотрю на огромный желтый огурец, выросший у меня между ног. Не самые лучшие ощущения! А парень, который стоял у соседнего писсуара, чуть не лопнул от смеха…