I. Бар «Ройаль»
От отеля «Маджестик», где квартировали офицеры, до бара «Ройаль» дорога описывает дугу длиной в три мили вдоль берега моря. Луна еще не взошла, но можно различить бледную ленту дороги.
Командир всю дорогу давит на педаль газа, как будто участвует в гонках. Внезапно ему приходится затормозить. Покрышки визжат. Нажимает на тормоз, быстро отпускает, снова быстро нажимает. Старик хорошо справляется с тяжелой машиной, и вот она, не пойдя юзом, останавливается перед неистово жестикулирующей фигурой. Синяя униформа. Фуражка старшины. Что за нашивка у него на рукаве? — Подводник!
Он стоит как раз вне света наших фар, размахиваю руками. Его лицо скрыто в темноте. Командир собирается медленно тронуть машину, когда человек начинает стучать ладонями по радиаторной решетке, рыча:
Ясноглазый проказник, я поймаю тебя,
Разобью твое сердце на части…
Пауза, за которой следуют еще более свирепые удары по решетке и снова рев.
Лицо командира помрачнело. Он готов взорваться. Но нет, он включает заднюю передачу. Машина прыгает назад, и я почти разбиваю себе голову о лобовое стекло.
Первая скорость. Автомобиль описывает слаломную кривую. Визг покрышек. Вторая скорость.
— Это был наш первый номер! — сообщает мне командир. — Нажрался как сволочь!
Старший инженер, сидящий позади нас, грязно ругается.
Командир только успел набрать скорость, как снова приходится тормозить. На этот раз у него на это есть чуть больше времени, ибо покачивающаяся шеренга, выхваченная из темноты нашими фарами, виднеется немного впереди нас. Поперек дороги стоят по меньшей мере десять матросов в береговой форме.
Ширинки расстегнуты, члены наружу, сплошной фонтан мочи.
Командир гудит. Шеренга расступается, и мы медленно проезжаем между двумя рядами людей, писающих по стойке смирно.
— Мы называем это «пожарная команда» — они все с нашей лодки.
Шеф на заднем сиденье ворчит.
— Остальные в борделе, — говорит Командир. — У них там сегодня аврал. Меркель ведь тоже выходит в море завтра утром.
На протяжении мили не видно ни души. Затем в свете фар появляется двойной кордон военной полиции.
— Будем надеяться, что все наши ребята будут утром на борту, — раздается голос позади нас — Они любят позадираться с береговыми патрулями, когда выпьют…
— Не узнают даже своего командира — бормочет Старик себе под нос. — Это уж слишком.
Теперь он едет медленнее.
— Я сам себя неважно чувствую, — говорит он, не поворачивая головы. — Слишком много церемоний для одного дня. Сначала эти похороны сегодня утром — того боцмана, которому досталось во время воздушного налета на Шатонеф. А посередине похорон — снова налет, настоящий фейерверк. Это не совсем прилично — особенно во время похорон! Наши зенитчики сбили три бомбардировщика.
— А что еще? — интересуюсь я у Старика.
— Сегодня больше ничего. Но эта вчерашняя казнь просто вывернула меня наизнанку. Дезертирство. Дело ясное. Инженер-дизелист. Девятнадцать лет. А потом днем этот забой свиней в «Маджестике». Наверно, намечался банкет. Холодец, или как это там называется, — в общем, никто не в восторге от этого варева.
Старик останавливается перед заведением: на садовой ограде метровыми буквами выведено: «БАР РОЙАЛЬ». Это строение из бетона, напоминающее формой корабль, расположенное между главной прибрежной и вспомогательной дорогой, выходящей из соснового леса и пересекающейся с главной под острым углом. Прямо посреди фронтона — на мостике «корабля» — витраж, похожий на большую палубную надстройку.
Посетителей бара развлекает Моник — девушка из Эльзаса, которая знает лишь несколько слов по-немецки. Черные волосы, карие глаза, много темперамента и сисек.
Помимо Моник, достопримечательностями заведения являются три официантки в накрахмаленных блузках и группа из трех нервных тусклых музыкантов, из которых выделяется лишь мулат-ударник, который, кажется, сам получает удовольствие от своей игры.
ТОДТ реквизировало это здание и сделало косметический ремонт. Теперь оно представляет собой смесь Fin de Siecle и Германского музея искусств. Лепнина над оркестром изображает пять чувств или пять граций. Сколько было граций, пять или три? Командующий флотилией отобрал помещение у ТОДТ'а, сославшись на то, что «подводникам нужен отдых», «офицеры-подводники не могут проводить все свободное время в публичных домах» и «нашим людям нужна более изысканная атмосфера».
Более изысканная атмосфера заключается в потертых коврах, стульях с потрескавшейся кожаной обивкой, белых декоративных решетках на стенах, украшенных искусственными виноградными лозами, красных абажурах на бра и выцветших шторах из красного шелка на окнах.
Командир, усмехаясь, оглядывает зал, останавливая свой властный взгляд на компаниях, сидящими за разными столиками. Его губы поджаты, брови нахмурены. Затем он неспеша придвигает стул, тяжело садится и вытягивает ноги перед собой. Официантка Клементина уже семенит к нему, ее груди колышутся вверх-вниз, Старик заказывает нам всем пиво.
Его не успевают принести, как дверь распахивается, и вваливаются пять человек, все обер-лейтенанты, судя по полоскам на их рукавах, за ними следом еще три лейтенанта и один младший лейтенант. Трое обер-лейтенантов носят белые фуражки: офицеры-подводники.
На свету я узнаю Флоссманна. Неприятный, вспыльчивый тип, плотно сбитый блондин, который недавно хвастался, как во время последнего рейда в ходе артиллерийской атаки корабля без охранения первое, что он сделал, это открыл огонь из пулемета по спасательным шлюпкам, чтобы «избежать недоразумений».
Другие двое — неразлучные Купш и Стакманн, которые как-то по дороге домой в увольнение застряли в Париже, и с тех пор только и говорят, что о борделях.
— Еще час, и весь подводный флот будет здесь, — ворчит Старик. — Я удивляюсь, почему томми [2] не накроют до сих пор этот кабак во время какого-нибудь налета своих коммандос вместе с командующим в его уютном замке в Керневеле. Не могу понять, почему они еще не захватили этот бар — так близко от воды и прямо по соседству с развалинами возле этого форта Луи. Что касается нас, рассевшихся здесь, то они могли бы поймать нас при помощи лассо, если бы захотели. Кстати, сегодня вполне подходящая ночь для такой операции.
Наш командир не обладает ни тонким, породистым лицом аристократа, ни худощавой фигурой героя-подводника с книжной картинки. У него достаточно заурядная внешность, как у какого-нибудь капитана лайнера на линии Гамбург-Америка, и двигается он грузно.
Его переносица, узкая в середине, изгибается чуть влево и затем расширяется. Его ярко-голубые глаза прячутся под бровями, постоянно хмурящимися от пристального вглядывания в морскую даль. Обычно он так щурит глаза, что видны лишь две щелки, от внешних углов которых расходятся лучики морщинок. Нижняя губа — полная, волевой подбородок; к полудню он обычно покрывается рыжеватой щетиной. Грубые, сильные черты придают ему мрачности его лицу. Любой, не знающий его возраст, даст на вид не меньше сорока лет; на самом деле он десятью годами моложе. Но, учитывая средний возраст командиров лодок, может считаться пожилым человеком в свои тридцать лет.
Командир не подвержен красноречию. Его официальные рапорты своим лаконизмом напоминают сочинения младших школьников. Его сложно разговорить. Обычно мы понимаем друг друга, обмениваясь обрывками фраз и вскользь брошенными намеками. Едва заметная ирония в голосе, чуть заметный изгиб губ, и я понимаю, что он действительно имеет ввиду. Когда он нахваливает штаб подводного флота, глядя мимо меня, сразу становится понятно, что он хочет этим сказать.
Это наша последняя ночь на берегу. За потоком слов скрывается гложущее беспокойство: Все ли будет хорошо? Справимся ли мы?
Я успокаиваю сам себя: Старик — первоклассный командир. Хладнокровный. Не надсмотрщик на галерах. Не сумасшедший, кровожадный сорвиголова. Надежный. Ходил на парусных кораблях. Выбирался из всех передряг. На его счету двести тысяч тонн — потопил столько кораблей, что ими можно было бы заполнить целую гавань. Всегда выходил сухим из воды, из самых тяжелых ситуаций…
Мой рыбацкий свитер пригодится, если мы пойдем на север. Я просил Симону не провожать меня до гавани. Ни к чему хорошему это ни приведет. Эти идиоты из гестапо следят за нами, как рысь за своей добычей. Завидуют, сволочи. Мы — добровольческий корпус Денитца, они не могут тронуть нас.
Непонятно, куда нас направят на этот раз. Может, в середину Атлантики. Там сейчас немного подлодок. Очень плохой месяц. Их оборона усилилась. Томми научились многим новым трюкам. Пора наших удач прошла. Теперь конвои отлично охраняются. Прин, Шепке, Кречмер, Эндрасс — все атаковали конвои. Всем им досталось почти в одно и то же время — в марте. Больше всех не повезло Шепке. Зажало между перископом и бронеплитой рубки, когда эсминец протаранил его разбомбленную лодку. Асы! Их не так много осталось. У Эндрасса сдали нервы. Но Старик все еще цел, образец абсолютного спокойствия. Весь в себе. Не гробит себя выпивкой. Сидя здесь, выглядит полностью расслабленным, погруженным в свои мысли.
Мне надо выйти на минуту. В туалете я слышу разговор двух вахтенных офицеров, стоящих рядом со мной у кафельной стены, украшенной желтыми пятнами мочи:
— Мне надо сегодня трахнуться.
— Не сунь свой член по ошибке не в ту дырку. Ты уже нажрался.
Когда первый уже почти вышел из туалета, другой орет ему вслед:
— Когда будешь ее иметь, засунь ей и мои приветствия!
Люди с лодки Меркеля. Напившиеся вдрызг, иначе они вряд ли так грязно выражались бы.
Я вернулся к столу. Наш главный инженер тянется за своим бокалом. Человек, совершенно непохожий на капитана. Черные глаза и заостренная бородка делают его похожим на испанца с портрета Эль Греко. Нервный тип. Но лодку знает до последнего винтика. Ему двадцать семь лет. Правая рука командира. Всегда ходил в море со Стариком. Они понимают друг друга с полуслова.
— Где наш второй помощник? — интересуется Старик.
— На борту. На дежурстве, но, может, он подтянется попозже.
— Кто-то должен сделать работу. А первый помощник?
— В борделе! — ответил, ухмыляясь, шеф.
— Он в борделе? Не смешите меня! Наверно, составляет завещание — вот человек, у которого все дела всегда в порядке.
О стажирующемся инженере, который присоединится к команде на время этого похода и, скорее всего, заменит шефа после, Старик вообще не спросил.
Значит, нас будет шестеро в кают-компании. Слишком много человек за одним маленьким столом.
— А где Томсен? — задает вопрос шеф. — Надеюсь, он не заставит нас стоя приветствовать его.
Филипп Томсен, командир лодки UF, недавно получивший Рыцарский крест, сегодня днем рапортовал о походе. Глубоко сидя на обтянутом кожей стуле, расставив локти, сложив руки как для молитвы, он мрачно уставился поверх них на противоположную стену:
— …Потом нас гоняли три четверти часа глубинными бомбами. Сразу после взрыва, на глубине около шестидесяти метров, шесть или восемь бомб разорвались достаточно близко от лодки. Точная работа. Особенно одна хорошо пришлась — вровень с орудием и примерно метров шестьдесят в стороне, трудно попасть лучше. Остальные легли на расстоянии от восьмиста до тысячи метров от нас. Час спустя еще серии бомб. Был уже вечер, около 23.00. Сначала мы оставались на глубине, затем бесшумно ушли, медленно поднимаясь. Затем мы всплыли в кильватере конвоя. На следующее утро в нашем направлении устремился крейсер. Волна — три балла, и умеренный ветер. Шквальный дождь. Довольно облачно. Самая подходящая погода для надводной атаки. Мы погрузились и выровнялись для атаки. Залп. Торпеда прошла далеко от цели. Потом еще раз. Эсминец двигался малым ходом. Попробовали кормовым аппаратом — получилось. Мы шли за конвоем, пока не получили приказ поворачивать назад. Зецке обнаружил второй конвой. Мы установили контакт и обменивались оперативными сообщениями. К 18.00 мы догнали его. Погода была хорошая, море — от двух до трех баллов. Легкая облачность.
Томсен прервался.
— Очень странно: все наши успехи приходились на день рождения кого-нибудь из команды. Действительно необычно. В первый раз день рождения был у дизелиста. Во второй раз — у радиста. Корабль без сопровождения был потоплен в день рождения кока, а эсминец — на день рождения торпедиста. С ума сойти, правда?
Наполовину поднятый перископ лодки Томсена, когда она ранним утром с приливом вернулась на базу, был украшен четырьмя вымпелами. Три белых — торговые суда, и один красный — это эсминец.
Отрывистый хриплый голос Томсена, похожий на лай собаки, разнесся над маслянистой, противно пахнущей водой:
— Обе машины — полный стоп!
У лодки было достаточно скорости, чтобы по инерции бесшумно доскользить до пирса. У нее был резкий, четко очерченный силуэт высокой вазы со слишком плотно посаженным в нее букетом цветов, поднимавшейся из липкой, вонючей, промасленной портовой воды. Не слишком цветастый букет — скорее засушенные цветы. Лепестки — блеклые пятна посреди густой поросли бород, похожей на мох. [3] По мере приближения пятна превращались в бледные, изнуренные лица. Лица, как будто покрытые мелом. Глубоко запавшие пустые глаза. В некоторых из них — лихорадочный блеск. Грязное, серое, покрытое коркой морской соли кожаное обмундирование. Копны волос, еле прикрытые сползающими с них фуражками. Томсен выглядел серьезно больным: тощий, как пугало, с запавшими щеками. На лице замерла ухмылка, которую он сам, наверное, считал дружелюбной.
— Осмелюсь доложить, UF вернулась из боевого похода против врага!
На что мы во всю мощь наших глоток грянули:
— Heil UF! [4]
Громким эхом донеслось приветствие от первого цейхгауза, и затем другое, слабее, со стороны верфи Пенье.
Старик носит свою самую старую куртку, чтобы показать, как он презирает всех флотских щеголей. Эта куртка давно утратила свой первоначальный синий цвет, скорее ее можно назвать светло-серой, покрытой пятнами грязи. Когда-то выглядевшие золотыми пуговицы, теперь с налетом патины, приобрели зеленоватый оттенок. Рубашка тоже неопределенного цвета — сиреневый, переходящий в серо-голубой. Черно-бело-красная лента его Рыцарского креста превратилась в перекрученный шнур.
— Это не та, старая, гвардия, — сожалеет Старик, окидывая оценивающим взглядом компанию молодых вахтенных офицеров за столом в центре зала. — Головастики. Эти могут лишь надраться да языком молоть.
В течение вечера в баре сформировались две группы: «старые вояки», как себя называет команда Старика, и «молокососы с гонором», философически настроенный молодняк с глазами, горящими верой в фюрера, «грудь колесом», как их окрестил Старик, которые вырабатывают проницательный взгляд перед зеркалом и стараются как можно туже напрячь свои задницы, так как у них принято ходить упругой походкой, подогнув колени, поджав ягодицы и слегка наклонившись корпусом вперед.
Я гляжу на это сборище юных героев, как будто вижу их впервые. Сжатые губы с резкими бороздками с обеих сторон от рта. Резкие голоса. Надувшиеся от осознания своего превосходства и алчущие медалей. В головах ни одной мысли кроме «Фюрер смотрит на тебя — честь флага дороже жизни!»
Две недели назад один из них застрелился в «Маджестике» из-за подхваченного сифилиса. «Он отдал жизнь за свой народ и Родину» — вот что начальство написало его невесте.
В придачу к старым воякам и молодняку есть еще волк-одиночка Кюглер, который сидит со своим первым лейтенантом за столиком рядом с дверью уборной. Кюглер — кавалер Дубовых листьев, который держится особняком ото всех. Кюглер — благородный рыцарь глубин, наш сэр Персиваль [5] и факелоносец, непоколебимо верящий в нашу окончательную победу. Стальной взгляд голубых глаз, гордая осанка, ни грамма лишнего жира — идеальный представитель расы господ. Изящными указательными пальцами он затыкает уши, когда не желает слышать чьи-то трусливые признания или насмешки сомневающихся циников.
За соседним столиком расположился хирург флотилии. У него тоже особое положение. Его мозг представляет собой коллекцию самых невероятных непристойностей. Потому он больше известен как «грязная свинья». Девятьсот девяносто пять лет тысячелетнего Рейха уже миновали — вот его мнение, которое он не устает повторять в не зависимости от состояния, в котором находится: пьяном или трезвом.
В свои тридцать лет хирург пользуется всеобщим уважением. Во время своего третьего боевого похода он принял на себя командование лодкой и привел ее назад на базу после того, как командир был убит во время атаки двух самолетов, а оба тяжело раненных лейтенанта лежали на своих койках.
— Кто-то умер? Мы что, на поминках? Что тут происходит?
— И так слишком шумно, — ворчит Старик, делая быстрый глоток.
Должно быть, Моник расслышала произнесенные хирургом слова. Она поднесла микрофон вплотную к алым губам, как будто хотела облизать его, поднятой левой рукой развернула фиолетовый веер из страусиных перьев и выкрикнула прокуренным голосом: «J'attendrai — le jour et la nuit!» [6]
Ударник при помощи кисточек извлекает из своего отделанного серебром барабана сексуальный шепот.
Визжащая, рыдающая, стонущая Моник исполняет песню переливающимся голосом, вздымая свои роскошные, сверкающие, молочно-белые груди, на всю катушку используя притягательную силу своего зада и проделывая всевозможные фокусы своим веером. Она держит его над головой подобно убору индейского воина из перьев, одновременно быстро похлопывая ладонью по своим пухлым губкам. Затем она протаскивает веер из-за спины между ног — «…le jour et la nuit» — и закатывает глаза. Нежное поглаживание веером, тело вздрагивает под прикосновениями его перьев — опять он вынырнул у нее из-за спины снизу между ног — бедра плавно покачиваются. Она раздвигает губы и словно обнимает ими подрагивающий член.
Внезапно она подмигивает поверх голов сидящих за столами в направлении двери. Ага, командующий флотилией со своим адъютантом! Эта жердь с маленькой головкой школьника наверху едва ли достойна большего, чем мимолетное подмигивание. Он даже не улыбнулся в ответ. Стоит, озираясь вокруг, как будто в поисках другой двери, чтобы улизнуть никем незамеченным.
— Какой большой человек пришел пообщаться с простыми смертными! — орет Труманн, самый буйный из старой гвардии, прямо посреди рыданий Моник. — «…car l'oiseau qui s'enfuit». Пошатываясь, он явно старается пробраться к стулу командующего:
— Давай, старый ацтек, не желаешь на передовую линию? Ну же, давай, вот прекрасное место — прямо в оркестре — замечательный вид снизу… не тянет? Ну, «плоть одного человека для другого…»
Как обычно, Труманн мертвецки пьян. В копне его торчащих во все стороны черных волос виднеется пепел сигарет. Три или четыре окурка застряли в шевелюре. Один еще дымится. Он может вспыхнуть в любую секунду. Его Рыцарский крест повернут аверсом назад.
Лодку Труманна называют «заградительной». Его сказочное невезение, начавшееся с пятого похода, вошло в поговорку. Он редко бывает в море больше недели. «Ползти назад на коленях и сиськах», по его выражению, стало для него привычным делом. Каждый раз его накрывали на подходе к месту операции: бомбили с самолетов, гоняли глубинными бомбами. И всегда это приводило к повреждениям: выведенная из строя система выпуска выхлопных газов, разбитые компрессоры — и ни одной пораженной цели. Вся флотилия молча удивляется, как он и его люди могут переносить полное отсутствие побед.
Аккордеонист уставился поверх своего сжатого инструмента, как будто ему явилось видение. Мулат виден из-за круга большого барабана лишь выше третьей сверху пуговицы рубашки: либо он карлик, либо у него слишком низкий стул. Рот Моник принимает наиболее круглую, артистическую форму, и она стонет в микрофон «в моем одиночестве…». Труманн все ближе и ближе наклоняется к ней, и вдруг вопит: «Спасите — газы!» и падает на спину. Моник запнулась. Он дрыгает ногами, затем начинает подниматься и при этом орет:
— Просто огнемет! Бог мой, она, должно быть, съела целую вязанку чеснока!»
Появляется старший инженер Труманна, Август Мейерхофер. Так как его китель украшает Германский крест, он известен под именем Август — Кавалер Ордена Яичницы.
— Ну как, все прошло хорошо в борделе? — орет ему Труманн. — Ты вдоволь натрахался? Это полезно для фигуры. Старый папаша Труманн знает, что говорит.
За соседним столиком ревут хором: «О мой Вестервальд…» Хирург флотилии, вооружившись винной бутылкой, дирижирует нестройными голосами. Перед эстрадой стоит большой круглый стол, который по традиции занимает старая гвардия. Только Старик и те, кто начинали вместе с ним, более или менее пьяные, сидят или дремлют в кожаных креслах за этим столом: «Сиамские близнецы» Купш и Стакманн, «Древний» Меркель, «Индеец» Кортманн. Все рано поседевшие, морские гладиаторы давно минувших дней, рыцари без страха и упрека, идущие в бой, сознавая лучше, чем кто бы то ни был, каковы их шансы вернуться. Они могут часами неподвижно сидеть в кресле. В то же время они не могут поднять полный бокал, не расплескав его.
У каждого из них за плечами по полдюжины боевых заданий, каждый из них не один раз вынес изощренную пытку ужасного нервного напряжения, которое только можно вообразить, был в безнадежных ситуациях, из которых выбрался живым лишь чудом в буквальном смысле этого слова. Каждому из них случалось возвращаться вопреки ожиданиям всех на вдрызг разбитой лодке — верхняя палуба разрушена авиабомбами, боевая рубка полностью снесена таранившим лодку надводным кораблем противника, пробоина в носу, треснувший корпус высокого давления. Но каждый раз они возвращались, вытянувшись по стойке «смирно» на мостике, всем своим видом показывая, что они выполнили очередное обычное задание.
У них принято не показывать своим видом, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Причитания и зубной скрежет непозволительны. Командование не давало разрешения на выход из игры. Для него каждый, у кого есть голова на плечах и четыре конечности, не отделенные от туловища, считается годным к службе. Оно спишет тебя только в том случае, если у тебя крыша окончательно съедет. Они давно должны были бы прислать на место боевых командиров-ветеранов свежую, необстрелянную замену. Но, увы, новичкам с нерасшатанными нервами не хватает опыта стариков. А те, в свою очередь, идут на всевозможные уловки, чтобы отложить расставание со своими бывалыми помощниками, которые давно уже могли бы стать командирами лодок.
Эндрасс ни в коем случае нельзя было выпускать в море в таком состоянии. С ним было покончено. Но командование внезапно становится слепым. Оно не видит, что кто-то держится в строю из последних сил. Или не хочет видеть. В конце концов, именно старые асы добиваются успехов — и поставляют материал для их победных реляций.
Ансамбль отдыхает. Я опять слышу обрывки разговоров.
— А где Кальманн?
— Он точно не придет.
— Ясно почему.
Кальманн вернулся позавчера с тремя победными вымпелами на приподнятом перископе — три транспорта. Последний он потопил при помощи орудия в мелких прибрежных водах:
— Потратили на него больше сотни снарядов! Море было бурное. Нам приходилось стрелять под углом в сорок пять градусов с лодки, находящейся в надводном положении. Вечером перед этим, в 19—00, мы торпедировали еще один из-под воды. Два пуска по кораблю водоизмещением двенадцать тысяч регистровых тонн — одна торпеда мимо. Потом они погнались за нами. «Банки» [7] сыпались целых восемь часов. Должно быть, они израсходовали весь запас у себя на борту.
С впалыми щеками и кучерявой бородкой, Кальманн походил на распятого Христа. Он непрестанно потирал руки, как будто каждое слово давалось ему с трудом.
Мы напряженно слушали, скрывая беспокойство за преувеличенным интересом к его рассказу. Когда же он наконец задаст вопрос, которого мы так боялись?
Закончив, он перестал крутить руки и сидел неподвижно, сложив ладони вместе. Затем, глядя мимо нас поверх кончиков своих пальцев, спросил с деланным безразличием:
— Есть новости о Бартеле?
Молчание. Командующий флотилии несколько раз слегка кивает головой.
— Ясно… Я так и знал, когда потерял с ним радиоконтакт.
Минута тишины, потом он торопясь спрашивает:
— Неужели никто вообще ничего не знает?
— Нет.
— Есть еще шанс?
— Нет.
Выпущенный изо рта сигаретный дым неподвижно висит в воздухе.
— Мы стояли вместе в доке. Я ушел одновременно с ним, — наконец произносит он, беспомощный, ошарашенный. Тошнит от одного его вида. Мы все знали, что Кальманн и Бартел были близкими друзьями. Они всегда умудрялись вместе выходить в море. Они атаковали одни и те же конвои. Однажды Кальманн сказал: «Чувствуешь себя уверенней, когда знаешь, что ты там не один».
Распахнув дверь, входит Бехтель. С белесыми-белесыми волосами, ресницами и бровями создают впечатление, будто его долго кипятили. Когда он такой бледный, становятся заметны веснушки на его лице.
Все громко приветствуют его появление. Его тут же окружает молодежь. Он должен поставить им выпивку, так как заново родился. С Бехтелем случилось нечто такое, что Старик назвал «достойным удивления». После яростного преследования с глубинными бомбами и всеми мыслимыми повреждениями для его лодки он всплыл перед рассветом и обнаружил у себя на верхней палубе, прямо перед орудием, все еще шипящую «банку». Корвет где-то поблизости и готовая рвануть бомба рядом с боевой рубкой. Бомбу настроили на взрыв на большей глубине, поэтому она и не сработала, свалившись на верхнюю палубу к Бехтелю на глубине семидесяти метров. Он немедленно приказал обе машины полный вперед, а боцман скатил глубинную бомбу за борт, словно бочку с дегтем. «Она взорвалась двадцать пять секунд спустя. Ее установили на стометровую глубину». А потом ему пришлось опять погрузиться и выдержать еще двадцать глубоководных взрывов.
— Я бы обязательно прихватил эту игрушку с собой, — кричит Меркель.
— Мы хотели, но никак не могли остановить это проклятое шипение. Просто не могли найти кнопку. Чертовски здорово!
В зале все больше и больше народа. Но Томсена все еще нет.
— Как думаете, где он может быть?
— Должно быть, напоследок еще раз засунул ей по-быстрому.
— В его-то состоянии?
— Ну, когда на шее болтается Рыцарский крест, ты должен испытывать неведомые прежде ощущения.
Днем, на церемонии награждения Рыцарским крестом, Томсен стоял перед командующим флотилии неподвижно, как бронзовая статуя. Ему пришлось так собраться, что у него не было ни кровинки в лице. В этом состоянии он вряд ли понимал хоть слово из вдохновляющей речи командующего.
— Если он не заткнется, я сожру его паршивую дворнягу, — пробормотал себе под нос Труманн. — Он везде таскает с собой свою суку. У нас здесь не зоопарк.
— Оловянный солдатик! — добавляет он после того, как командующий удалился, крепко пожав Томсену руку и бросив на него испепеляющий взгляд. И с сарказмом бросает тем, кто стоит вокруг него:
— Замечательные обои! — указывая на фотографии погибших, которыми увешаны три стены, одна маленькая черная рамочка подле другой. — Там, возле двери, есть еще место для нескольких!