— Хм, — произнес Разломов. — А почему бы императрице не принять более приличную позу?
— Дело в том, что во второй половине своего царствования матушка сильно раздобрела, и живот мешал ей осуществлять соитие в других, якобы более пристойных, положениях. То есть эта поза…
— Рачком-с! — брякнул невоспитанный Вершков.
— Буквой «гэ», — добавил из-под стола на мгновение очнувшийся Бубенцов.
— Как вам будет угодно, господа литераторы… Таким образом, эта поза, кстати говоря, наиболее употребимая среди примитивных племен и животных, стала любимой позой матушки в ее любовных забавах. Само собой, что на эту тему в свете ходило немало похабных слухов, часть из которых, надо думать, имела под собой почву.
— Любопытно было бы послушать, — сказал Разломов.
— Если верить апокрифическим мемуарам, приписываемым князю Зубову, одному из последних любовников матушки, на первых порах он весьма смущался возложенных на него обязанностей. Князь был молод и по-мужски крепок, но в отличие от Потемкина или братьев Орловых — весьма застенчив. Сношаться с императрицей для него было примерно то же самое, что… — Балахонов на мгновение задумался, подыскивая подходящее сравнение. — Что почистить ботфорты государственным штандартом или подтереться страничкой из Святого Писания. Тем не менее он усердно старался удовлетворить все прихоти матушки, а это, уж поверьте мне как историку, было непросто. Поначалу дело у них не заладилось. Вслух свои претензии матушка не высказывала, но, судя по тому, что князя, не в пример его предшественникам, обходили наградами и чинами, можно было сделать соответствующие выводы. Князь, от природы человек наблюдательный, стал замечать, что матушка позволяет себе такие вольности, какие не всякая служанка позволит. И вот он решил однажды — или пан, или пропал. Посоветоваться ему было не с кем. Князя при дворе недолюбливали, считая выскочкой. Прежние фавориты почти все были в опале, а лейб-медик такую тему обсуждать не стал бы. Зубов вознамерился действовать на свой страх и риск. Во время очередного совокупления, когда дело подошло к своему естественному завершению, он изменил направление атаки и направил свой детородный орган матушке в анус, проще говоря — в задний проход.
— Так сразу и направил! — засомневался Вершков, в подобных вопросах, похоже, разбиравшийся. — Даже без вазелина? Не верится что-то.
— Я же сказал, что дело подошло к своему естественному завершению. Последовало бурное извержение семени, которое и заменило собой смазочное вещество. Такие люди, как Зубов, могли без всякого gерерыва совершить два-три полноценных половых акта.
— Вот жеребец! — похвалил князя Вершков. — И что же дальше? Как отреагировала на эту вольность самодержица всероссийская?
— Сначала никак. То есть позволила князю завершить начатое. Зато на следующий день ему была пожалована деревенька в Козловском уезде, а к ней семьсот душ крестьян.
— Ублажил, значит…
— В дальнейшем забавы такого рода стали у матушки регулярными. По неподтвержденным источникам, она доверительно сообщила своей статс-даме, что полностью избавилась от запоров, мучивших ее в последнее время. Чины и ордена посыпались на юного князя дождем. К сожалению, матушка протянула недолго и, сидя на горшке, скончалась от сердечного приступа.
— Вы поведали нам весьма поучительную историю, — сказал Разломов, — а заодно описали весьма радикальный способ борьбы с запорами. К сожалению, он не для всех приемлем.
— Это проблема скорее моральная, чем медицинская, — пожал плечами Балахонов.
Сразу вслед за ним слово взял литовец Бармалей. Ему тоже не терпелось поведать собравшимся историю о женской заднице. А поскольку эта задница принадлежала непосредственно ответственному работнику Госкомпечати Крестьянкиной, все приготовились внимательно слушать.
Дело происходило примерно год назад на Рижском взморье, где проводился предыдущий семинар ТОРФа.
Восточный человек Хаджиакбаров, написавший монументальный роман о том, как его смелые и предприимчивые земляки, добравшись до Марса, стали разводить там хлопок и морковку, решил подольститься к всесильной Крестьянкиной, которая могла издать его опус хоть стотысячным, хоть миллионным тиражом.
Ради этого он оказывал ей всякие мелкие услуги — дарил дешевенькие букеты, подавал в гардеробе шубу (дело происходило поздней осенью), сопровождал в прогулках по прибрежным дюнам.
А надо сказать, что балтийские дюны имеют весьма коварный характер. Это, конечно, не зыбучие пески Берега Скелетов, но сюрприз могут преподнести еще какой. Вода и ветер создают в дюнах пустоты, незаметные на глаз.
На одну из таких естественных ловушек и нарвалась Крестьянкина во время своей очередной вечерней прогулки. Провалившись по колено в песок, она не удержала равновесия и приняла ту самую позу, которую сотник-заочник Бубенцов охарактеризовал как букву "г".
Несколько приотставший Хаджиакбаров смело бросился на выручку спутнице, но тоже провалился в песок и в аналогичной позе оказался у нее за спиной.
Все это происходило прямо напротив тамошнего Дома литераторов, на балконах которого, несмотря на холод и сгущающиеся сумерки, находилось немало зевак. Все они с интересом наблюдали за странным поведением Крестьянкиной и Хаджиакбарова.
И их можно было понять! Представьте себе такую сцену. Посреди пустого пляжа стоит на четвереньках пожилая женщина в норковой шубе и пуховом платке, а сзади к ней пристроился цветущего вида брюнет в дубленке. При этом оба они практически в такт друг другу производят лихорадочные движения вперед-назад.
Как еще можно прокомментировать это происшествие с расстояния, мешающего разглядеть детали? И циничные комментарии последовали незамедлительно: «Вот как приспичило!», «Горячая старушка!», «Такой джигит кого хочешь зажжет!»
Прошло не меньше пяти минут, прежде чем наиболее трезвые наблюдатели разобрались в сути происходящего и послали на пляж спасательную экспедицию.
В быстро наступившей темноте один сапог Крестьянкиной разыскать так и не удалось. Хаджиакбаров доставил ее в Дом литераторов на руках, но важная чиновница впоследствии почему-то стала избегать его, и роман о марсианских хлопкоробах так и не увидел свет.
— Коллеги, а сколько голых женских задниц пришлось видеть вам… ну, скажем, на расстоянии вытянутой руки? — лукаво прищурился Разломов.
— На расстоянии вытянутой руки… — задумался Вершков. — Порнухи, конечно, не считаются?
— Конечно.
— Тогда не больше дюжины.
Все принялись вспоминать, загибая пальцы и едва слышно шепча: «Таня, Наташа, Оля, Марина, Сара…» Рекордную цифру — сорок шесть — назвал еще сравнительно молодой губастый украинец Захаренко.
— Поставим вопрос иначе, — продолжал Разломов, — сколько очаровательных девичьих попок вам приходилось видеть с того же расстояния?
— Мы не педофилы. — Вершков плотоядно облизнулся.
Тут большинству из присутствующих похвастаться было нечем. Исключение составлял лишь литовец Бармалей, начавший половую жизнь в детсадовском возрасте. Но и он назвал смешное число — три.
— А я, признаюсь, имел удовольствие лицезреть эти прелести сотнями, если не тысячами, — со значением произнес Разломов.
— Вы, случайно, не сантехником в женской бане работали? — Такое предположение высказал Балахонов.
— Нет. И не гинекологом в больнице. И даже не оператором газовой камеры в фашистском концлагере. Я работал инструктором по плаванию в пионерском лагере «Артек».
— Неужели и в «Артеке» зэки сидели? — ужаснулся Костя.
— Что вы! Это было в самом начале тридцатых годов, еще до моего первого срока. Незадолго до этого я победил на первенстве республики по плаванию. Возглавлял комсомольскую ячейку на одном оборонном заводе. Кому еще можно было доверить воспитание подрастающего поколения? Нравы тогда были еще не столь пуританскими, как в последующие годы. Насаждался культ здорового тела. На слуху были идеи Айседоры Дункан и Семашко. Нагота не считалась чем-то предосудительным. Даже лозунг такой существовал — «Не трусь — снимай трусы». Водные и воздушные процедуры подростки принимали исключительно голышом. Хотя пионеры и пионерки раздельно. На инструкторов и пионервожатых эти ограничения не распространялись. Мы считались существами как бы бесполыми. Вот и представьте себе — на пляже лежит попками кверху вся старшая девичья группа, это человек сто пятьдесят — двести. А я с мегафоном и секундомером в руках расхаживаю по бережку, наблюдая за продолжительностью процедур и общим порядком. Ну и, безусловно, засматриваюсь на попки. А они разные. Одни смуглые, как персик, другие — белые, как молоко. Есть попки плоские, почти мальчишеские, а есть такие, что похожи на два сложенных вместе футбольных мяча. В конце концов такое изобилие начинает приедаться. Обращаешь внимание на что-нибудь особенное. На шрам от собачьих зубов. Или на родимое пятно в форме сердечка. Проходит двадцать минут, и я через мегафон отдаю команду перевернуться. Все сто пятьдесят пионерок дружно переворачиваются животиками кверху. А я знай себе хожу…
— Вид со стороны животика вам нравился меньше? — уточнил Балахонов.
— В общем — да. Груди наливаются чуть позже, чем задница. У тринадцати— четырнадцатилетних девочек их еще и не было. За редким исключением, конечно… Ну а вульва как таковая зрелище малопривлекательное.
— Тем не менее я бы сейчас не отказался на нее глянуть, — задумчиво произнес Вершков.
— Не перебивай, — толкнул его Костя, весьма заинтригованный рассказом старика. — А вы рассказывайте, рассказывайте…
— Что тут рассказывать… Спустя двадцать минут все бросались в воду, а выкупавшись, покидали пляж. На смену приходила другая группа. Или мальчики, или девочки. Но мне почему-то чаще приходилось дежурить при девочках.
— И вы их даже пальцем не трогали?
— Бывало… Когда кто-нибудь начинал тонуть. Я ведь душ пять спас. Даже Почетную грамоту за это имел. Ее потом изъяли при аресте.
— В зоне вам эти попки не снились? — осведомился Балахонов.
— Нет. В зоне если что и снится, так только кусок хлеба. В крайнем случае — миска борща… Но картинки те я запомнил на всю жизнь. Солнце, пляж, море, и девчонки попками кверху… Досталось, наверное, потом этим попкам…
Японец, все это время старавшийся понять, о чем идет речь, внезапно спросил что-то по-английски.
— Наш новый друг интересуется, здесь ли происходит заседание комиссии по инвестициям в рыболовный промысел, — перевел его слова Балахонов. — Что ему сказать в ответ?
— Скажите ему горькую правду, — посоветовал Разломов, самый трезвый во всей компании. — Это не заседание комиссии по инвестициям. Заседание происходило в конференц-зале и закончилось как минимум два часа назад.
Японец внимательно выслушал ответ Балахонова, вежливо произнес «сорри» и, шатаясь, направился к выходу. Бубенцов попытался ухватить его за ногу, но не успел.
— Зря мы его упустили, — сказал Вершков, когда дверь за иностранным гостем закрылась. — Пусть бы сделал инвестиции в нашу творческую организацию. Хотя бы в виде саке… Так на чем мы остановились?
— На женских задницах, если можно так выразиться, — подсказал Костя.
— И на пикантных позах, — подсказал Балахонов.
— Любил я когда-то одну особу женского пола, — заплетающимся языком произнес Бубенцов. — Очень пикантную саму по себе. Между нами говоря, горбунью. Так ее как только ни положишь, а все раком стоит…
— Пойду поближе познакомлюсь с Кишко. — Костя попытался встать и чуть не перевернул стол. — Кстати, как ее зовут?
— Элеонора, — ответил всезнающий Вершков, но ты о ней даже думать не смей. Она пассия самого Топтыгина. Вылетишь отсюда пробкой.
Огромная тропическая луна светила в окно, как прожектор…
ГЛАВА 6. ХМУРОЕ УТРО
Пробуждение было столь печальным и тяжким, словно для них, как некогда для мятежных московских стрельцов, наступило последнее утро жизни.
Мало того, что в номере не нашлось ни капли спиртного, отсутствовала даже вода в кране. Оказывается, сюда ее подавали только несколько раз в сутки строго по расписанию. Время завтрака уже прошло, а буфет Дома литераторов был закрыт каким-то ретивым начальником еще в первые годы всенародной борьбы за трезвость.
— Компоту бы! — простонал Костя, бледный, как тургеневская девушка.
— Никаких полумер! — заявил Вершков, безуспешно пытаясь попасть ногой в штанину. — Здесь поблизости есть продовольственный магазинчик. Я в окно видел. В крайнем случае на базаре что-нибудь найдем.
— А как же торжественное открытие семинара? — напомнил Костя, хотя и понимал, что сам до этого исторического момента вряд ли доживет.
— Да ты что! — фыркнул Вершков. — Здесь работают по сталинскому методу. Все важные мероприятия начинаются под вечер, а кончаются за полночь. Солнечный свет этим вурдалакам не в кайф. Так что успеем и напиться, и протрезветь, и опять напиться.
— А не попрут нас отсюда за пьянку? — засомневался Костя, привыкший в милиции к кое-какой дисциплине, пусть и бессмысленной.
— Нас? — возмутился Вершков. — Не посмеют! Мы кто? Мы — писатели! Свои произведения мы уже создали. Где после этого наше место? В буфете! Пусть теперь трудятся издатели и критики. Ты здесь никого не бойся. Кто такие Топтыгин, Чирьяков, Савлов и Верещалкин, всем известно, без нас они — пустое место. Призраки! Условные единицы.
— Ладно. Пошли, — согласился Костя. — Сотника будить будем?
— Будем, — внятно произнес Бубенцов. — Только сначала потрите мне уши. Иначе не очухаюсь.
Пока Костя на правах профессионала занимался этим палаческим делом. Вершков проверил содержимое своего бумажника.
— На пару пузырей хватит, — сообщил он удовлетворенно. — А завтра напишем заявление на материальную помощь. В связи с, так сказать, осложнившимися жизненными обстоятельствами.
— И нам ее дадут? — Последнее время Костя только и делал, что удивлялся.
— Дадут, никуда не денутся. Часть, правда, себе оторвут. Под каким-нибудь благовидным предлогом. Только ведь дареному коню в зубы не смотрят, сам знаешь.
Вниз они двинулись плечом к плечу, словно три богатыря, обессилевшие в борьбе с горем-злосчастием и сейчас стремящиеся прильнуть к источнику живой воды.
По мере дальнейшего продвижения этой троицы к выходу к ней присоединялись и другие писатели-фантасты, изнемогавшие от мук похмелья. Однако Вершков принимал в свою компанию только тех, кто имел за душой хотя бы червонец.
Исключение было сделано лишь для новеллиста Гофмана, свою вполне литературную фамилию скрывавшего под маловыразительным псевдонимом Разумов. Тот сразу заявил, что пить не будет, а Дом литераторов покидает исключительно ради ознакомления с местными достопримечательностями.
Кстати говоря, даже на фоне разнузданной писательской братии Гофман-Разумов выглядел весьма колоритно. Мало того, что он имел не по годам огромную лысину и окладистую бороду, так еще и ходить предпочитал босиком.
Вершков, весьма ревнивый к чужим чудачествам, это обстоятельство заметил сразу.
— Иди обуйся, — велел он. — Иначе я штаны сниму.
Угроза возымела действие, и Гофман-Разумов вынужден был сунуть свои широкие ступни в домашние тапочки без задников.
— Тебе бы еще чалму, и будешь вылитый старик Хоттабыч, — сказал Бубенцов, в своих произведениях много места уделявший арабской экзотике.
До магазина, накануне запримеченного Вершковым, было шагов пятьсот, не больше, но даже эта короткая дистанция многим далась нелегко. Писателей мутило так, что облегчения не приносил даже дувший с моря свежий ветерок.
Объект, на который Вершков и его собратья по перу возлагали такие надежды, при ближайшем рассмотрении оказался даже не магазином, а ветхим дощатым ларьком, из каковых в родных краях Кости торговали разве что овощными семенами. За прилавком восседала усатая местная женщина в несвежем халате. На приближающуюся толпу писателей она смотрела так, как посетители зоопарка смотрят на ораву озорных и шкодливых мартышек.
— Что у вас есть выпить? — напрямую спросил Вершков.
— Все, что пожелаешь, дорогой. — Продавщица чуть отстранилась, давая возможность осмотреть товар, выставленный в ее торговой точке. — Уксус, кефир, ситро, коньяк, вино, водка.
Действительно, все перечисленное ею добро было представлено в самом широком ассортименте.
У Кости, измученного последствиями антиалкогольного указа, при виде такого великолепия даже перехватило дух. Коньяк был трех сортов, от двенадцати до двадцати рублей за бутылку. Вино имелось как белое, так и красное. А от бутылок с водкой, которая здесь явно не пользовалась спросом, под воздействием южного солнца даже отклеились этикетки.
— Уксус нам не нужен, — вытаскивая деньги, сказал Вершков. — Коньяк не по карману. Для водки рановато. А вот вина мы, пожалуй, отведаем.
— Но только сначала посмотри на свои часы, — ехидно ухмыльнулась продавщица. — Забыл разве, что спиртным торгуют только с двух часов дня?
— Я из Сибири приехал, понимаете! — произнес Вершков проникновенным голосом. — У нас там уже пять часов вечера.
— Тогда совсем другое дело! — Столь убедительный, а главное, нетривиальный довод сразил продавщицу, как говорится, наповал. — Сколько тебе бутылок?
— Бутылок десять, — ответил Вершков, на глазок оценив потребности своей оравы.
— С тебя двадцать четыре рубля. Пейте на здоровье!
Бутылки разместили в карманах. От ощущения их прохладной тяжести сразу полегчало — если не в организме, то хотя бы на душе.
Поблизости, как на заказ, оказалась небольшая шашлычная. Вместо столиков в землю были врыты огромные деревянные чурбаки, способные служить плахой даже для великанов.
Шашлыки тут тоже оказались необыкновенными — каждый кусок был величиной с кулак. На порцию выходило не меньше полкило мяса плюс гора зелени и отдельная миска с острым соусом.
— Нечего облизываться, — сказал Вершков своим спутникам. — Вы сюда не жрать пришли. Пары порций вполне хватит. Хлеба попросим побольше.
Когда начали разливать первую бутылку, сразу подобревший Бубенцов предложил Гофману-Разумову выпить за компанию. Однако тот наотрез отказался, заявив:
— Я, в отличие от некоторых, веду здоровый образ жизни. А вот шашлыка, с вашего позволения, отведаю. Хотелось бы знать, из чего он приготовлен.
Последняя фраза прозвучала несколько некстати, потому что к шашлычной со всех сторон уже сбегались собаки самых разных пород и размеров. Остановившись на безопасном расстоянии, они просительно уставились на людей, не то моля их о подачке, не то увещевая не есть мясо своих собратьев.
Впоследствии Костя убедился, что стаи бездомных собак — обязательная принадлежность любого южного города, но в этот момент кусок шашлыка (тем более изготовленного явно не из привычной свинины) застрял у него в горле.
Ситуация разрядилась благодаря шашлычнику, разогнавшему собак кусками тлеющего угля.
После третьего стакана Косте захорошело. Вино, пусть и недорогое, ничем не напоминало ту дрянь, которую в других регионах страны принято было называть портвейном или вермутом.
Воспользовавшись тем, что большинство публики было занято смакованием вина, Гофман-Разумов в одиночку сожрал почти весь шашлык, попрощался и отправился в сторону порта, где как раз в это время швартовался белоснежный иностранный лайнер.
— Приятно иногда полюбоваться на человека ведущего здоровый образ жизни, — сказал Бубенцов, глядя ему вслед. — Может, он еще и не курит.
— Не курит, не пьет, зато жрет, как кабан, — неодобрительно произнес Вершков. — Братва, трясите карманы. Нужны деньги. У меня — пас.
Продавщица милостиво приняла назад пустую тару и выдала очередные десять бутылок. На шашлык денег уже не хватило. Пришлось довольствоваться буханкой хлеба и вполне съедобной травой, которую кто-то нарвал на ближайшей клумбе. Благословенна земля, где эстрагон и кинза произрастают прямо посреди города!
Имея позади себя светло-серую громаду Дома литераторов, а впереди — синюю бухту, заполненную лодками, яхтами, катерами и пароходами, Костя ощутил приступ счастья, состояния для него столь же редкого, как оргазм — для древнего старца.
— Мне хорошо! — сказал он вслух. — Мне хорошо! Мне на самом деле хорошо! — И тут же, совсем другим голосом, добавил: — Но добром это все не кончится…
— Эх, гулять так гулять! — возопил вдруг Бубенцов, срывая с правой ноги ботинок. — Один раз живем! На самый крайний случай заначку хранил!
Заначка представляла собой зеленоватую пятидесятку — купюру по тем временам редкую, — спрятанную под стелькой.
— Молодец! Вот это по-нашему! — Вершков чмокнул его в лоб. — По такому случаю произвожу тебя из сотников прямо в войсковые старшины.
Денег хватило не только на вино и мясо, но и на портрет ныне правящего генсека, заключенный в шикарную багетовую рамку. Вершков давно присматривал его в витрине ближайшего книжного магазина.
Несмотря на противодействие некоторых патриотически настроенных семинаристов, портрет подожгли на углях мангала. Размахивая им, Вершков выкрикивал бессвязные, противоречивые лозунги:
— Долой тиранию! Долой тоталитаризм! Вся власть кухаркам! Свободу узникам совдепии! Да здравствует монархизм, православие и национал-социализм! Позор братьям по классу! Вернуть Царство Польское в состав России! Москва — третий Рим! Клязьма — второй Нил!
В конце концов к шашлычной прибыл патрульный «газик», но местная милиция действительно оказалась на диво либеральной. Дело ограничилось тем, что пылающие остатки портрета погасили в чаше бездействующего фонтана. Ни Вершков, ни вступившийся за него Бубенцов даже по шее не схлопотали.
— Писатели, — с искренним сочувствием произнес один из сержантов. — Их лечить надо по месту жительства, а не на курорты возить…
ГЛАВА 6. ПРОЗАСЕДАВШИЕСЯ
Первая половина дня, безусловно, удалась. Даже на обед уже не тянуло. Вернувшись в номер, вся троица завалилась спать, дабы набраться сил перед торжественным открытием семинара.
Впрочем, их отсутствие на этом мероприятии вряд ли бы кто заметил. Публики — и своей, и посторонней — в конференц-зал набилось битком. В большинстве своем это были профессиональные халявщики, рассчитывающие (а зря!) поживиться во время банкета. Пришли сюда и портовые проститутки, выискивающие состоятельных клиентов.
На глазах у Кости, пристроившегося вместе с Вершковым и Бубенцовым во втором ряду партера, одна малолетняя шалава прицепилась к Чирьякову, направлявшемуся мимо нее в президиум. На игривое предложение развлечься наследник кроманьонцев ответил словами библейского пророка: «Изыди, греховодница!» — однако визитку с адресом почему-то взял.
Для членов президиума, который, кстати говоря, никто не избирал, на сцене был установлен длинный стол, крытый зеленым сукном, и три ряда стульев. На столе сверкали батареи бутылок с прохладительными напитками, и, наверное, впервые в жизни Костя пожалел, что не является официальным лицом.
Сбоку к ним подсел совершенно трезвый Балахонов и прокурорским тоном поинтересовался:
— Разумов утром с вами в город шлялся?
— Да, а что такое?
— Тяжелейшее отравление. Неудержимый понос и все такое. Чем вы его там накормили?
— Шашлыком. Да только жрал он сам, в рот ему не пихали.
— Ну а вы как себя чувствуете?
— Нормально. Мы шашлык вином запивали. Произвели, так сказать, дезинфекцию. А он не пьет. Ведет здоровый образ жизни. Вот пусть и страдает.
Когда почти все места за столом президиума заполнились, Вершков стал объяснять Косте — кто здесь кто. В первую очередь он указал на Топтыгина, Савлова и Верещалкина.
Все трое, как на подбор, были высокими, светлой масти и на кроманьонцев походили даже больше, чем сам Чирьяков. У Топтыгина лицо было елейным, словно у дьякона перед литургией. Савлов, наоборот, своей гримасой демонстрировал мировую скорбь. Верещалкин имел все приметы настоящего писателя — и очки, и бороду, и всклокоченную шевелюру. Были в его гардеробе, наверное, и потертые джинсы, но ради такого торжественного случая он облачился в строгий костюм.
Галерею признанных кумиров отечественной фантастики украшали собой и несколько женщин. Кроме Кишко и Крестьянкиной, уже знакомых Косте, во втором ряду президиума восседала блондинка такой невероятной красоты, что все другие представительницы прекрасного пола, присутствующие в зале, даже ягодки-проститутки, казались по сравнению с ней дурнушками.
— Кто это? — Костя едва не онемел от восхищения.
— Катька, — ответил Вершков самым обыденным тоном, — наш финансовый директор. Кстати говоря, невенчаная жена Верещалкина. Власти и влияния у нее здесь побольше, чем у Топтыгина и Савлова, вместе взятых. Завтра пойдем к ней на поклон.
— В каком смысле? — Костя уже успел забыть все утренние разговоры.
— В смысле материальной помощи.
В прежние времена перед началом такого мероприятия сыграли бы, наверное, государственный гимн, а сейчас на сцену из какой-то боковой дверцы вышел струнный квартет в черных фраках и крахмальных манишках.
Пиликали они энергично и дружно, по публика, привыкшая к более демократичному искусству, сразу заскучала. У Кости от звуков альтов и скрипок внезапно началась икота.
— И почему менты так не любят Брамса? — покосился на Костю Балахонов.
— Менты любят Глюка, — не растерявшись, ответил тот.
— Да, это им как-то ближе, — с пониманием кивнул Вершков.
Едва только квартет закончил свою рапсодию (а может, фугу) и под жиденькие аплодисменты убрался со сцены, как слово взяла Крестьянкина.
Правда, она не стала растекаться мыслью по древу, а почти сразу уступила место Чирьякову, представленному как почетный гость семинара.
Чувствовалось, что говорить на темы, не касающиеся кроманьонцев, секрета живой воды и славянской праистории, Чирьякову нелегко, но на сей раз он, как видно, решил наступить на горло собственной песне.
Сердечно поздравив присутствующих с новой важной вехой на пути становления истинной фантастики, основополагающими принципами которой являются (быстрый взгляд в сторону транспаранта, ради такого случая перенесенного из вестибюля в конференц-зал) гуманизм, высокая идейность, социальный оптимизм, художественность и марксистски-ленинский подход к законам общественного развития, Чирьяков попросил, а скорее даже — потребовал, отдать должное великому писателю современности Самозванцеву, чьи энергия и авторитет сделали данный семинар возможным в принципе.
Попутно лягнув литературных отщепенцев, которые сложности, встречающиеся на творческом пути, склонны приписывать не собственной бездарности и лени, а проискам ими же самими придуманных врагов, Чирьяков поименно назвал наиболее талантливых участников семинара, по его выражению — «самых достойных учеников Самозванцева».
Среди таковых была упомянута и фамилия Вершкова.
— Господи, с какими людьми свела меня судьба! — воскликнул Костя, пожимая соседу руку.
— Против правды не попрешь, — самодовольно произнес Вершков. — Хотя на всяких там Самозванцевых я ложил с прибором.
Следующим речь держал Топтыгин, еще один почетный гость и покровитель семинара. Начал он незамысловато и трогательно: «Братья и сестры!» Убедительно доказав, что вопреки мнению некоторых лжеспециалистов колыбелью фантастики является именно наша родина, в которой с незапамятных времен сильны традиции устного народного творчества, своими корнями уходящего в еще доклассовые, дообщинные отношения, Топтыгин пообещал в самое ближайшее время издать сорокатомную антологию русской фантастики, включающую в себя все заговоры, заклинания, поверья, легенды, жития святых, апокрифы, «потаенные книги», были, сказы, бывальщины, колядки, прибаутки, подблюдные песни, погребальные причитания, частушки и духовные гимны.
— Вот гад ползучий! — пробормотал кто-то сзади. — Да ведь он все полиграфические фонды на пять лет вперед выберет!
— Заодно и старость свою обеспечит, — добавил кто-то другой. — В этой антологии на каждый том — полтома его бездарных комментариев.
— Рано ему о старости думать, — возразил третий аноним. — Если с Элеонорой живет, значит, есть еще порох в пороховницах.
Чтобы заглушить шумок, поднявшийся в зале, Топтыгину пришлось повысить голос. Полностью разделяя восторг истинных любителей фантастики, он поделился своими дальнейшими планами, среди которых было издание таких малоизвестных шедевров древней литературы, как «Поскудец», «Семирыл», «Воронье слово» и даже «Влесова книга».
— Что еще за «Влесова книга»? — поинтересовался Костя.
— Бред сивой кобылы. Грубая литературная мистификация, — ответил историк Балахонов.
— Вот тут позволь с тобой не согласиться, — возмутился Вершков. — Так можно и все наше великое духовное наследство назвать мистификацией!
— Наше духовное наследство — косность, лень и самодурство. С таким наследством бороться надо, как Петр боролся с бородами и кафтанами. Назови мне хоть одну истинную духовную ценность, созданную до начала девятнадцатого века?
— А «Слово о полку Игореве»? Чем не ценность?
— Ценность. Если ставить ее в один ряд с балладами Оссиана и «Песнями западных славян». Только Мусин-Пушкин послабее будет, чем Макферсон и Мериме. Ляпов много допустил.
— На святое замахиваешься! — Вершков затрясся, как припадочный.
Запахло скандалом, но, к счастью, Топтыгин закончил, и всеобщее внимание обратилось на Савлова, автора эпохальных романов «Утопленники» и «Лунный чердак», сравнительно недавно экранизированных бойким отпрыском одного высокопоставленного чиновника.
Естественно, что Савлов также оказался почетным гостем семинара со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Понимая, какая огромная пропасть разделяет его творчество с графоманскими забавами рядовых членов семинара, Савлов даже не попытался стереть с лица гримасу брезгливости. Говорил он еле-еле, как и подобает гению, мудрые слова которого не требуют никаких ораторских ухищрений.