Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь художника (Воспоминания, Том 2)

ModernLib.Net / История / Бенуа Александр / Жизнь художника (Воспоминания, Том 2) - Чтение (стр. 22)
Автор: Бенуа Александр
Жанр: История

 

 


Зато вполне достоверно было то, что Анна Павловна, увлекающаяся, горячая, со всей страстностью своей натуры отдавалась тому делу, которое она считала абсолютно правым. Она даже до того ревностно относилась к своему "служению", что вовлекла в него и своего старшего сына Володеньку, и свою старшую дочь - Марию, которым она давала иногда и весьма рискованные поручения, заставляя их передавать, кому нужно, всякие подпольные инструкции и документы, или укрывая и всячески спасая от полиции лиц, опаснейших для существующего порядка. Эта деятельность Анны Павловны привела, наконец, к тому, что не только ее "попросили" покинуть пределы России, но и достижение Владимиром Дмитриевичем того министерского поста, до которого оставалось сделать всего несколько шагов, стало навсегда невозможным. Тогда-то его и определили в Государственный Совет, считавшийся не без основания чем-то вроде богадельни для престарелых сановников.
      Всё это, когда я вошел в семью Философовых, было уже делом прошлым, но, впрочем, не очень давним. Анне Павловне уже снова было разрешено жить в России - в столицах, да и в ней самой и в ее делах от прежних опасных революционных увлечений оставались лишь воспоминания. Зато Анна Павловна, и прежде посвящавшая немало своей энергии благотворительности и делу женского образования, теперь всецело отдалась именно этим задачам. Почти всё ее время уходило на заседания, комиссии, на беседы с профессорами, с делегациями курсисток, на слушание докладов и т. д. Должен при этом сознаться, что насколько Владимир Дмитриевич мне нравился своим величаво-ласковым спокойствием, настолько меня скорее раздражала суетливость и вечная взволнованность Анны Павловны. Она нередко заходила в комнату Димы, где происходили наши, часами длившиеся беседы, и каждое такое посещение носило будоражащий характер. Она то являлась (точнее "врывалась") с сияющим лицом и, захлебываясь от счастья, сообщала нам о какой-либо победе на "фронте просвещения", то, напротив, войдя, валилась на диван и, заливаясь слезами (настоящими слезами!), негодовала на какие-либо новые репрессивные меры, или ужасалась по поводу гибели тысяч людей от повальных болезней и от голода.
      Казалось бы, что эти излияния должны были бы трогать наши юные сердца, однако в них всегда звучала та нотка истеричности и в то же время та характерная барская безалаберность, которые лишали эти излияния своей действенности. Дима, при своей нежности к матери, не мог скрыть в таких случаях своего конфуза, а я, не показывая вида, что меня эти восторги или ламентации шокируют, всё же весь как-то сжимался. Было еще в этих жалобах и восторгах и нечто от "вечно-женственного". Когда-то Анна Павловна была одной из пяти самых красивых дам петербургского общества (одной из этих пяти была жена моего дяди Сезара, о чем любила вспоминать матушка Валечки - Матильда Андреевна) и подобные излияния могли служить в сильной степени ее чисто женскому обаянию, ими она и пленяла своих бесчисленных поклонников, часть которых была прототипами Тургеневских героев. Но в 1889 году Анна Павловна утратила и последние следы своей красоты и прелести. Ей еще не было шестидесяти лет, однако ее сильно отяжелевшая фигура получила какую-то почти старушечью рыхлость, а черты ее лица заплыли и потеряли всякую "чеканность". Вечная ее ажитация - смех, плач, возмущения, ликования - углубили складки у ее полного, не слишком отчетливо сформированного рта, и особенно ее старил двойной подбородок.
      Я не стану в подробности говорить о других членах семьи Философовых, скажу только, что брат Поленька (Павел), бывший года на три старше Димы, был типичным военным (он служил в Конногренадерах). Это был славный, приятный, несколько простоватый малый: в семье Философовых он представлял такой же декоративный элемент, какой в нашей представлял мой брат Николай. Что же касается до сестры Димы (бывшей на год или два старше его), то это была пикантная, высокая с маленькой головой брюнетка, большая хохотунья и дразнила. То была эпоха, когда в моем "романе жизни" произошел разрыв (точнее "перерыв" - о чем дальше) и возможно, что я серьезно увлекся бы этой, очень мне нравившейся девицей, если бы она не была уже невестой. Женихом же ее был наш давнишний знакомый Саша (Александр Николаевич Ратьков-Рожнов), друг моего кузена Жени Кавоса. Было время в начале 1880-х годов, когда я чуть ли не ежедневно видел Сашу в компании с другим Сашей (Панаевым) - на даче дяди Сезара в Петергофе, где оба считались возможными женихами моих кузин. Бывали оба Саши и у брата Альбера. Они произвели сенсацию на одном маскараде, явившись в виде испанских иезуитов - иначе говоря, "двух" Дон-Базилио. Саша Ратьков был очень высокого роста, Саша Панаев был почти что карликом. У обоих были саженные черные шляпы и черные мантии, которые волочились по полу.
      Лишь крайне редко я видел у Димы его старшего брата Володеньку. Он занимал в это время пост вице-губернатора Псковской губернии. Дима был лет на двадцать моложе его и несколько чуждался брата. Определенно же он ненавидел его первую жену, урожденную (или в первом браке бывшую) княжну (или княгиню) Шаховскую, про которую рассказывали, что она, влюбившись в В. В. Философова, насильно женила его на себе. С Володенькой и его второй женой мы с Анной Карловной очень подружились, когда в 1924-1926 гг. жили в Версале. Это оказался самый милый, добрый и необычайно скромный человек. Он лицом походил на отца, но был гораздо меньше его ростом. Еще реже бывала в Петербурге старшая сестра Димы Мария Владимировна, которая, как и брат Владимир, совершенно отреклась от прежнего "революционного дилетантизма". Она была замужем за генералом Каменецким и проживала далеко в провинции, где ее муж командовал какой-то частью. Мария Владимировна была статной, красивой, но не очень симпатичной дамой. К нам она относилась чуть свысока - как к мальчишкам, друзьям ее "маленького" брата.
      Приятнейшее впечатление производил двоюродный брат Димы, тоже Дима (Дмитрий Александрович), носивший, однако, среди своих вполне заслуженное прозвище "толстого" Димы. Считалось, что перед ним открыта блестящая карьера и, действительно, он дослужился после "первой революции" до министерского поста (Государственных имуществ); однако судьба не дала ему пробыть долго на этом посту. Он скончался от разрыва сердца во время какого-то торжественного спектакля в Мариинском театре. Мне он чрезвычайно нравился всей своей подлинно барской манерой и своим тонким юмором. Мне нравилась и его жена (они были молодоженами) - Мария Алексеевна, в первом браке Бибикова. У них на квартире (тоже на Галерной) в 1890 г. были затеяны нами уроки фехтовального искусства; это было довольно весело, но и очень утомительно.
      Был еще один "член семьи" Философовых, к которому я сразу почувствовал большое расположение. То была ключница Дуняша.
      За недосугом у Анны Павловны заниматься домашними делами, всё ведение хозяйства лежало на этой толковой, спокойной и безгранично преданной своим господам, уже довольно пожилой женщине. Зато все Философовы и относились к Дуняше не как к прислуге, а как к родной, как к другу. Это выражалось уже в том, что Дуняша, бывшая крепостная, занимала за обедом председательское место во главе стола и она разливала суп, тогда как Анна Павловна садилась "куда попало". Самый стол у Философовых не отличался изысканностью и был самый что ни на есть домашний; даже наши меню, тоже незатейливые, могли казаться утонченными рядом с тем, что случалось мне едать на частых семейных пиршествах у Философовых. Но всё было очень вкусно и подавалось в чрезвычайном обилии. Особенно я ценил те угощения, которые Дуняша ставила к вечернему чаю и которые были ее изготовления. Будучи вообще лакомкой и сластёной, я особенно ценил Дуняшины засахаренные "дули" (маленькие груши). Вполне домашним диктатором Авдотья Егоровна становилась во время летних месяцев, проводимых в родовом имении Философовых - Богдановском, Псковской губернии. Там, в смысле всяческого варенья, соленья, маринования плодов и овощей, она развивала чрезвычайную деятельность, доставлявшую ей массу забот, но и немало наслаждения.
      Именно то, что у Философовых было родовое имение, что они были "люди от земли", что в основе это были помещики, что еще совсем недавно, до 19-го февраля 1861 года, они владели крепостными, иначе говоря, были рабовладельцами, что об этом самом Богдановском то и дело вспоминалось в беседах, о жизни же в Богдановском говорили, как о каком-то Эльдорадо, - всё это сообщало в моих глазах особый колорит всему Философовскому быту. В этом лежала, если и не сразу мной тогда осознанная, но всё же глубокая разница между их домом и нашим. Ведь мы, Бенуа, были чисто городскими людьми; мои родители не владели ни единым клочком земли, если не считать территории под нашим домом. Помещичья же природа Философовых давала всему их быту своеобразную прелесть. Несмотря на давность своего рода (считалось, что родословная их доходит до времен Владимира Святого и до Крещения Руси), несмотря на то, что многие предки их занимали высокопочетные места при древних князьях и царях, их нельзя было причислить к аристократии придворного круга. И вместе с тем это не была и буржуазия. Это был тот самый класс, к которому принадлежали все главнейшие деятели русской культуры XVIII и XIX столетий, создавшие прелесть характерного русского быта. Это класс, из которого вышли герои и героини романов Пушкина, Лермонтова, Тургенева и Толстого. Этот же класс выработал всё, что было в русской жизни спокойного, достойного, добротного, казавшегося утвержденным навсегда.
      Он выработал самый темп русской жизни, его самосознание и систему взаимоотношений между членами одного семейного "клана". Всякие тонкости русской психологии, извилины типично русского морального чувства возникли и созрели именно в этой среде. Бывая у Философовых, я проникся особого уважения ко всему этому, столь своеобразному и до той поры мне ведомому лишь через книжки и "вымыслы" поэтов. С внешней стороны этот быт мало чем отличался от нашего, но по существу то были всё же миры различные. И для ознакомления с этим бытом вовсе не требовалось какое-то "наведение справок", какие-либо объяснения.
      Бывая в доме Философовых, я постепенно и незаметно для себя познавал его природу и, через это познание, стал лучше понимать и любить самую суть русской жизни. Мне кажется, что главная причина, почему я сошелся с Димой, а через него и с Сережей Дягилевым, лежала именно в этой атмосфере, через которую я открывал пресловутую "русскую душу".
      Эта атмосфера Философовского дома особым образом действовала и на самого Диму. Находясь в ней, он терял свою природную колючесть, вернее - она смягчалась, сглаживалась. Он становился проще, доступнее. Да и позже кузен Димы, Сережа Дягилев, попадая в нее, заметно менялся. Он переставал быть заносчивым, он терял значительную часть своего провинциального дурного тона. В этом доме, несмотря на полную непринужденность, на царившее в нем почти непрерывно веселое настроение, на массу молодежи, на временами очень разношерстное сборище людей, всегда царил "хороший тон", который не надо смешивать с рецептами светского приличия, а который естественно рождался и процветал. И во мне действие этого хорошего тона выражалось, между прочим, в том, что я, не переставая веселиться у Философовых, не корчил из себя шута, не ломался и не фиглярничал - чем я грешил (из вящего самолюбия, из желания обращать на себя внимание) с раннего детства.
      Веселились же у Философовых часто и по всякому поводу. Собиралась масса народу - старого и молодого; какие-то генералы, адмиралы и сановники засаживались за карты с почтенными дамами; кузены и кузены кузенов (а то и дяди помоложе) тут же дурачились, как малые дети, играли в "маленькие игры", спорили, разыгрывали шарады. Почти всегда всё это переходило в танцы и в таких случаях в самой просторной комнате квартиры, в почтенном, чуть мрачном кабинете члена Государственного Совета, ставилось пианино (обыкновенно находившееся в Диминой комнате), и я или Валечка лихо разыгрывали наш "салонный репертуар" : вальсы, польки, мазурки, кадрили. Меньше мы любили, когда Анна Павловна заставляла знаменитого адвоката Герарда говорить стихи. Его специальностью был Альфред де Мюссе, но то, как он, не без аффектации, произносил французские слова, вызывало в нас - слушателях - мучительные припадки едва подавляемого смеха.
      Из отдельных фигур дома Философовых мне еще припоминается родственник Димы: Сергей Неклюдов - человек уже не молодой и, может быть, по своему служебному положению и важный, предпочитавший однако наше общество своей зрелой и перезрелой компании. Это был тоже характерный русский барин - большой остряк, балагур и "бонмотист". Он чудесно рассказывал анекдоты - подчас и очень рискованные, но подносил их в формах, абсолютно корректных. Несколько обрюзгший, заплывший, с неряшливо содержавшейся желтоватой бородкой, одетый по-домашнему, Неклюдов, всё же сохранял облик настоящего барина и этим своим барством очаровывал.
      Из наших же сверстников я особенно выделял у Философовых двоюродных братьев Димы - Павла Георгиевича Коребут-Кубитовича и Николая Ивановича Дягилева. Оба они в то время жили на одной квартире и почти никогда не разлучались. Коля Дягилев учился игре на виолончели; он был скромным, застенчивым, молчаливым молодым человеком. С виду это был красивый, статный блондин, с бородкой Генриха IV, однако по существу он являлся чем-то тусклым и в обществе не обращал на себя внимания.
      Но как раз тусклость Коли Дягилева еще более выдвигала выдержанную характерность его друга Павки Коребута, представлявшего собой еще одну разновидность русского "средне-высшего" сословия. Если обаяние С. Неклюдова было скорее довольно понятного свойства, то Павка являл собой некую загадку.
      В разные эпохи жизни я сближался с Павкой и даже дружил с ним. В его ласковости, в его готовности соглашаться и вместе веселиться, а, когда нужно, то соболезновать и сокрушаться, - была масса прелести. Этим "духовным" чарам соответствовала и его типичная российская наружность - вся его круглота, его окладистая "боярская", почти белая от белокурости борода, его столь охотно расплывавшийся в широкую улыбку или грустно сжимавшийся рот, его розовые пухлые щеки, наконец, его по-детски захлебывавшийся дискантовый говор.
      Недаром Сережа Дягилев, выписав его в 1923 г. на свой счет из Советской России и устроив его без всякого определенного дела "при своей особе", говаривал, что он это сделал для того, чтобы иметь под рукой какое-то подобие валериановых капель. При всём том с Павкой было трудно сойтись по-настоящему. Не то он как-то не допускал до последних тайников своего я, не то он не внушал к себе полного доверия. С особой строгостью случалось в этом обвинять Павку Диме, и не раз такие обвинения принимали бурный характер. Павка же сносил эти нападки с "чисто христианским" смирением, трогательно оправдывался, чуть что не плакал! Надо при этом заметить, что этот "отпрыск Геди-миновичей" был далеко не глупым человеком, а когда нужно было, то он умел-себя показать и с деловой стороны. Так, говорят, он не без достоинства, в течение нескольких лет, исполнял в провинции должность официального опекуна, а во время Первой мировой войны он обнаруживал большое и толковое усердие в заведывании лазаретом.
      Еще несколько слов о жилище и об обстановке Философовых. Незадолго до моего знакомства с ними они еще занимали огромную казенную квартиру у Поцелуева моста, но я этого великолепия не застал. С момента же постигшей Владимира Дмитриевича опалы (в начале 1880-х годов), обрушившейся на него вследствие уж чересчур "нелойяльного" поведения его супруги, Философовы занимали целый (второй по русскому счету) этаж в доме No 12 по Галерной улице - в двух шагах от Синода и Сената. В этот же дом, с другого конца той же улицы, перебрались около 1891 г. и Нувели, в квартиру как раз над Философовыми, но занимавшую лишь часть площади последней. Дом был старинный и обладал как некоторыми преимуществами, так и значительными недостатками таких домов. Комнаты были просторные, но целых две (у Нувелей - одна) были темные.
      Комната Димы, длинная и узкая, тоже была наполовину темная, что, однако, не отнимало у нее приятности. Обстановка Философовых не отличалась роскошью и не содержала, кроме нескольких картин, художественных редкостей, но это была добротная и вполне комфортабельная обстановка на старомодный лад. Кресла, диваны и стулья в кабинете Владимира Дмитриевича и в комнате Димы были крыты зеленым репсом; мебель в гостиной и в спальне Анны Павловны - голубым и темно-синим штофом. Единственным свидетелем прежнего великолепия у Философовых был десяток старинных картин - остатки собрания деда Димы, и несколько фамильных портретов.
      Среди последних особенно примечательны были портреты Дмитрия (Ивановича?) писанный О. Кипренским и изображающий этого круглолицего, в бачках, курчавого брюнета с затейливым чубуком в руке, и другой, работы А. Венецианова, портрет бабушки Димы, дамы уже не совсем молодой, в чепце, томно склонившей голову набок. Меня еще более, нежели эти два портрета, притягивал большой портрет самого Владимира Дмитриевича - ребенком трех лет, висевший в простенке между окнами Диминой комнаты.
      Тихенький пай-мальчик в красной русской рубашке был изображен сидящим на высоком детском стуле, на фоне деревьев сада под колоннадой домовой террасы. Он был занят своими, лежащими на полочке, прилаженной к стулу, игрушками, среди которых особенно обращала на себя внимание вырезанная из игральных карт карета, запряженная парой лошадей. Самое замечательное в этой очень старательно и не без мастерства исполненной картине было то, что она являлась произведением крепостного художника Философовых, который был и автором каретки и других разбросанных игрушек.
      Этому же ученику Венецианова принадлежали и два интерьера того бревенчатого дома, который был наспех домашними средствами построен в Богдановском после того, как сгорел великолепный прежний, украшенный колоннами дом. Меня самый факт существования такого собрата по искусству, "еще совсем недавно" (всего лишь лет сорок до моего рождения) пребывавшего в рабском состоянии и в таком же состоянии кончившего свой печальный век, - озадачивал и изумлял, а на портрет деда Димы я поглядывал с недоброжелательством, как на жуткого жестокого крепостника. В то же время о просвещенности этого деспота свидетельствовало как то, что он создал из холопа художника, так и те очень недурные старинные картины, которые, спасенные от пожара, всё еще украшали стены гостиной Анны Павловны.
      Среди этих картин была большая "Клеопатра" во вкусе Гвидо Реню и несколько "маленьких голландцев"; я не уставал любоваться "Пирушкой" в духе Дирка Чальса, которую я охотно приписываю мастеру более изысканному и интересному Бейтевеху. К большой моей досаде, мне не удалось впоследствии пристроить эту картину в Эрмитаж (ее пожелал продать Дима после смерти матери), и картина ушла заграницу. В кабинете висел еще один портрет Дмитрия Философова, писанный художником Гольпейном и изображавший его уже в старости, стоящим спиной к зрителю, но отражающимся лицом в зеркале. Кроме того, там же висела прелестная картина одного из лучших учеников Венецианова - Крылова, изображавшая деревенскую кухню и в ней сидящую прямо на полу перед топящейся плитой кухарку. Этот перл раннего русского реализма был впоследствии, при моем посредстве, приобретен Русским музеем Александра III, где, вероятно, он находится и по сей день.
      Глава 19
      ОКОНЧАНИЕ ГИМНАЗИИ
      Однако пора вернуться к самой гимназии Мая, рассказать как мы ее окончили - весной 1890 года. Нормально я должен был бы покинуть школу годом раньше, но я и Валечка за последнее время так нерадиво относились к нашему учению, мы до того оба были поглощены своими разными внешкольными интересами и переживаниями, что, несмотря на успехи у Мальхина и у Блумберга, мы оказались последними в классе. Уже задолго до Пасхи стал ходить слух, что, пожалуй, нас обоих и вовсе не допустят до выпускных экзаменов, и поэтому я не был особенно удивлен, когда увидел, утром 25 марта, входившим к нам в залу (я как раз сидел за роялем) самого Карла Ивановича. Вышедшей к нему навстречу мамочке он без обиняков, но в очень "грациозной" форме, объяснил причину своего, столь неожиданного визита: "Сегодня Благовещение, однако я не с благой вестью к вам, Камилла Альбертовна, прихожу. Ваш сынок, к крайнему сожалению, не может в этом году держать экзамены, он слишком запустил свое учение" и т. д.
      С той же игрой слов на счет Благовещения и с той же речью (но уже по-немецки) Май предстал затем перед Валечкиной матушкой. Родители были очень огорчены такой новостью, особенно папа, для которого она была полной неожиданностью (за последние годы он как-то вообще "потерял меня из виду"), напротив мы с Валечкой встретили не благую весть почти с ликованием. Ведь перед нами открывалась весна, совершенно освобожденная от сопряженной с этим временем года пыткой экзаменов. Первым нашим делом и было убрать подальше с глаз ненавистные учебники и тетради!
      Ужас перед экзаменами возобновился однако через год - весной 1890 года. Сидение второй год в восьмом классе облегчило нам отчасти задачу и мы благополучно одолели эти страшные выпускные испытания; тому не помешало даже то, что наша театромания приняла еще более страстный характер. С января 1890 года, благодаря "Спящей красавице", возобновилось с удвоенной силой мое, совсем было за последние годы остывшее увлечение балетом, а тут еще во время Великого поста снова после пяти лет приехали "Мейненгенцы" и я стал каждый вечер пропадать на их спектаклях. При этом со мной произошло и нечто непредвиденное.
      После пятилетнего промежутка (и благодаря моим же собственным рассказам) впечатления от этих представлений успели приобрести в моей памяти какой-то легендарный характер; я поверил в собственные преувеличения и когда теперь стало возможным проверить эти мои собственные рассказы, то я увидел, до чего многое в них присочинено. Отсюда внутреннее разочарование, что, однако, я тщательно скрывал даже от себя, стараясь уверить себя, что я и на сей раз наслаждаюсь в той же мере, как то было в их первый приезд. Мало того, я даже вздумал на сей раз сам поступить в Мейнингенскую труппу, чему способствовало то, что мы свели с Валечкой личное знакомство с главными артистами; кроме того мне очень нравилась одна совсем юная, прехорошенькая сотрудница фрейлейн Клара Маркварт, знакомство с которой ограничилось лишь тем, что, дождавшись ее выхода из артистического подъезда Александрийского театра, я помог ей сесть в казенную карету, за что получил при очаровательной улыбке, благодарность в двух словах: "Спасибо, сударь!".
      Наше знакомство с другими актерами произошло благодаря тому, что Валечка узнал в одном из них, в комике Пауле Линке того курортника, с которым он встречался лет пять назад на водах не то в Баден-Бадене, не то в Висбадене. Этот "профессиональный весельчак" вовсе нам не был симпатичен, а его пошловатые уловки смешить публику были безвкусны, но стоило ли обращать внимание на такие пустяки, когда этот же господин мог нас приблизить к самому Юлию Цезарю - маститому Паулю Рихарду, к самому Бруту - к Карлу Вейзеру или к хорошенькой Жанне д'Арк Елизабет Хруби.
      У нас завелся тогда обычай после каждого спектакля ходить с этими господами ужинать в скромный ресторанчик на Малой Садовой, - и вот, за одним из таких ужинов, состоявших обыкновенно из яичницы с ветчиной или из бёф-Строганов, я и решился открыть Паулю Рихарду, что мечтаю к ним присоединиться, для какой цели я уже выучил наизусть комическую "Проповедь капуцина" из "Валенштейна" и негодующую речь графа Дюнца из первого акта "Орлеанской Девы", начинающуюся со слов: "Нет, я это больше не могу терпеть, я отказываюсь от этого короля!" Мало того, считая себя уже актером, я поспешил сбрить бороду и усы, которые покрывали щеки, губы и подбородок с густотой, не соответствовавшей моим годам. Но милый старый Рихард, к которому я воспылал тогда каким-то подобием "сыновней нежности", счел своим долгом меня разубедить. Он указал и на трудности их кочевой жизни и на скудное вознаграждение и особенно на то, что мне пришлось бы много упражняться, чтобы отделаться от моего не совсем правильного произношения немецкого языка. Я смирился и на этом кончилось то, что я тогда был склонен считать своим "основным призванием".
      Заключительным проявлением нашего поклонения Мейнингенцам было поднесение труппе адреса, украшенного моим рисунком в старо-германском стиле и содержавшего двадцать строк самой выспренней немецкой прозы. Всё это было сущим ребячеством, но в своем роде и чем-то трогательным. Большого труда стоило нам собрать подписи после того как мы трое - Нувель, Философов и я поставили свои необычайно размашистые росчерки. Дядя Миша Кавос, хоть и был поклонником Мейненгенцев, наотрез отказался, а кузен Сережа Зарудный, хоть и поставил свою подпись, но предварительно жестоко высмеял нашу затею. Зато нам удалось подцепить одного "титулованного", а именно - некоего князя Аматуни, приятеля моего приятеля (еще со времен Цукки), Мити Пыпина. Этот Аматуни случайно оказался в театре на последнем спектакле Мей-нингенцев и, будучи любезным человеком, не воспротивился нашей просьбе. Но едва ли сами Мейнингенцы обратили должное внимание на наше подношение; возможно даже, что наш пергамент, порученный Линку, оказался в отельной корзине для бумаг...
      С момента отбытия Мейнингенцев и до первых наших экзаменов оставалось не более двух месяцев, и теперь, за эти шестьдесят дней, надлежало приложить "сверхчеловеческие" усилия, чтобы, без позора для себя и для гимназии завершить, свое "среднее" образование. И на сей раз древние языки и несколько других предметов нас с Валечкой не тревожили, зато мы продолжали быть отвратительными математиками, и пришлось снова обратиться к помощи лица, обладавшего в нашей семье репутацией прямо-таки гениального чудодея в смысле подготовки и самых отсталых учеников. Три года до того появилась в нашем доме эта фигура - одна из самых живописных когда-либо мне встречавшихся. Теперь же Иван Дмитриевич Дмитриев был снова призван, дабы в ускоренном порядке приняться за нашу тренировку в математике. Задачу он исполнил с обычной удачей и благодаря этому мы не опозорились.
      Рекомендован нам был Иван Дмитриевич милым Обером. Однако, советуя обратиться к И. Д. Дмитриеву, он несколько смутил мамочку, сообщив об одном уж очень оригинальном условии, которое его протеже ставило относительно гонорара. Это условие заключалось в том, чтобы к каждому уроку ставились две бутылки пива! Не предупреди заранее Обер о такой причуде, мамочка, наверное, остерегалась бы доверить сынка какому-то пьянчуге.
      Но Иван Дмитриевич не был пьяницей; хоть и выпивал он за день, бывая на разных уроках, полдюжины, а то и больше, - "шампанского для пролетариев". Преподавание его неизменно отличалось совершенно исключительной ясностью мысли; просто его натура требовала такого подкрепления!
      Самый облик Ивана Дмитриевича был в своем роде замечательным. Не будучи вовсе тучным, он всё же производил впечатление толстяка, чему способствовало, как добродушное, луноподобное, гладко выбритое лицо с двойным подбородком, так и необычайно широкие плечи и манера держаться "пузом вперед". Ноги же у Ивана Дмитриевича были скорее тонкие, - но покоились они опять-таки на колоссальных ступнях. Иван Дмитриевич брил бороду и напоминал тех приверженцев скопческой ереси, которые заседали в меняльных лавках, но густой бас доказывал, что это сходство обманчиво и что он - мужчина в полном смысле слова. Басом своим Иван Дмитриевич гордился и, состоя в хоре своей приходской церкви, зычностью своего голоса он покрывал даже громоподобные возгласы дьякона. Опять-таки в противоречии с этим "величественным" голосом находился в нашем учителе совершенно детский взор его глаз и его светлые, наивно завивающиеся волосы, а также его визгливое, чисто бабье хихиканье. Мне этот его смех (и то как при этом бантиком складывались его губы, как вздрагивали его щеки, как заплывали глаза и как всего его начинало качать и трясти) доставлял такое удовольствие, что я всячески старался его рассмешить, не щадя подчас и его девственного целомудрия. Зальется Иван Дмитриевич и вдруг вспомнит о своей высокой миссии, хлебнет пенистой влаги, густо крякнет, приосанится и со строгим видом проговорит всегда одну и ту же фразу: "Ладно, ладно, а теперь давайте решим еще одну задачку по алгебре". Вернувшись к исполнению долга, он и ученика заставлял снова напрячь всё свое внимание.
      Судьба Ивана Дмитриевича выдалась не из счастливых. При других обстоятельствах из этого типичного российского самородка мог бы, пожалуй, выработаться второй Ломоносов (он и был, судя по портретам, похож на него), но именно "других" обстоятельств не случилось, и этот человек с мозгом превосходного математика, этот рожденный профессор весь свой век провозился с лентяями, вроде нас, а то и с круглыми бездарностями, стараясь их уберечь от провалов или добавить к их образованию то, чего не давала казенная школа. Получилось же это так потому, что Иван Дмитриевич, рано потеряв отца, должен был, еще совсем юным, зарабатывать свой хлеб и кормить мать и сестру. Бедность помешала ему окончить гимназию и получить права на поступление в университет. А в сущности, в каком еще "аттестате" нуждался человек, который и труднейшую задачу решал сразу, "на глаз", который и самую сложную теорему мог объяснить так, точно это сущие пустяки!
      Впрочем, не одно отсутствие диплома обусловило род существования и образ жизни Ивана Дмитриевича, а и то, что он был до какого-то юродства скромный, незлобивый и бескорыстный человек, к тому же - и ревностный христианин. Одет он был всегда в неизменный старомодный, долгополый сюртук с широко раскрытым жилетом. Отложной воротничок безупречно белой рубашки только еще подчеркивал то, что было в нем детского. Таким он явился к нам в первый раз, когда ему было не более двадцати пяти лет и совсем таким же я его видел тридцать лет спустя, уже в качестве учителя-репетитора, дававшего уроки моему сыну. За эти годы он успел просветить мозги многочисленным нашим племянницам и племянникам. Дальнейшая судьба И. Д. Дмитриева мне не известна, но едва ли он мог почитать за счастье, если дожил до эры большевизма...
      Наконец, подошли и грозные дни выпускных экзаменов! Как нарочно за несколько дней до их начала распространился слух, что на них будет присутствовать какой-то необычайно свирепый попечитель Учебного округа и это для того, чтобы проверить, происходит ли в нашей частной гимназии преподавание согласно с последними предписаниями Министерства народного просвещения. Этот слух порядком нас напугал и деморализировал, однако после первого же испытания мы убедились, что особенных бед нам не грозит со стороны этого господина со звездой на груди, а вскоре нашлось и правдоподобное объяснение его снисходительности...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23